Выстрел в Вене
Часть 9 из 16 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он обошёл ряд за рядом кладбище, постоял ещё возле ворот, как бы отдавая своим присутствием на ветру последний долг, и, наконец, оторвался от этого места, как лист от ветки. И тогда его, промерзшего, понесло в центр города, на рыночную площадь. Он оказался возле музея Гёте, но туда идти вместе с пенсионерами, выстроенными в шеренгу их экскурсоводом, ему ничуть не хотелось. Душа требовала не песни, а шнапса. Водки требовалось. И он зашёл в пивную, соседствующую с музеем, прислонившуюся к нему бочком. Его привлекла чёрная вывеска, на которой белым грифелем художник изобразил кружку с пенящимся пивом и уточнил, что за дверями гостя ждёт самая старая пивная этого города. Константин переступил за порог, распахнул тяжелую штору и зашёл в зал, полный людей. Место в углу, за высоким, выше других, столом ждало его, он заказал баварского светлого пива, тройную дозу вюртембергского шнапса и тюрингскую сосиску, вызвав уважение и интерес у молодой кельнерши, быстрой и сильной, крепкой в ногах, с широкими запястьями и щиколотками, и с широкими, как у женщин на востоке Германии, скулами. Шнапс, пахнущий лесной ягодой, был доставлен мгновенно. Опрокинув первую, Новиков стал наблюдать за посетителями. Он и сейчас сохранил в дальней памяти то чувство неприязни, с которым окинул эту публику вызывающим и оценивающим взглядом. Так мушкетёр глядит на врагов в чёрном, приметив в трактире гвардейцев кардинала. Так внук Петра Новикова глядит на немцев…
И тут его глаза остановились на компании, рассевшейся за огромным овальным столом в отдельном соседнем зале. Ему хорошо были видны эти люди — четыре поколения большой красивой семьи. Его поразили яркие, не плоские черты лиц чернявых мужчин, их крупные испанские носы, живые подвижные глаза. Он бы их и принял за испанцев, если бы не слышал их речь. Он не понимал сути того спокойного разговора, который рождественскими нитями связывал собравшихся вместе людей. Улыбки женщинам давались легко, делая их лица под волнами света, падающими с высокого потолка неоспоримо красивыми и светлыми. Новиков помнит — видя их, ему потребовалось усилие, чтобы сохранить неприязнь к ним. Он заставил себя воображением превратить ровные, ласковые, христианские улыбки в звериные оскалы изощренных ценителей смерти, он напомнил себе самому, что и Геббельс смотрелся артистом и мог вот так в кругу родных рассказывать о музыке и о театре. Особенно он постарался над полупрофилями старших представителей семейства — эти двое ещё застали 41-й год… Лысый старик в темно-синем, почти черном пиджаке с узкими изящными бортами дался легче, а его изящная вопреки возрасту жена никак не желала вписаться в образ. Но Новиков справился бы и с ней, если бы на сцене не появилась правнучка. Эта шустрая курносая девчонка с двумя темно-каштановыми косичками, вооружившись большой столовой вилкой, взялась за обход гостей — она широким смешным шагом переходила от одного взрослого к следующему — сидя, их чем-то подобные затылки оказались ей как раз вровень, — и четырехзубым прибором старательно и с самым сосредоточенным видом расчесывала им волосы, сверху вниз. Дедушке из третьего поколения на затылке нечего было, однако расчесывать. А девочка все равно вилкой трижды провела по натянутой коже его лысины. Он, как и другие, и плечом не повёл, завершил фразу, и только затем развернулся в пол оборота и погладил внучку по ее пышным волосам. Новикова поразила эта сцена из немецкой сказки об особенной жизни гномов. Он бы давно уже за такое дал племяннику леща. Но и девочку, с сосредоточенным лицом смешно передвигающуюся на носочках длинным павлиньим шагом, с серебряной вилкой в занесенной над головой руке, и любящих ее причуды, ласковых взрослых он преобразовал бы в особого рода чудовищ, выглядящих людьми — но тут ему поднесли бокал баварского, тут он совершил первый глубокий глоток! Языка, обожженного терпким шнапсом, коснулся нектар, который облек рот и вытеснил нежным совершенством прочие вкусы. Мир в глазах Новикова перевернулся, он оказался добр! Удар молнии не окажет на мужчину, всякое уже видавшего, такого действия, как этот глоток пива — Новиков простил немцев! С немцами, что за семейным столом, он заключил мир на условиях признания за ними права жить в любви, не думая о вине перед Новиковым Петром. Этот мир он хранит и сейчас. Произошло то, чего с ним не могло произойти. И тут ему вспомнился и стал понятен рассказ дяди Эдика. Тот рассказ о корове Геббельсе, который он никогда раньше не готов был понять и принять, при всем расположении к рассказчику…
И вот, на улице Шиканедера, готовясь ко встрече с сыном Яши Нагдемана, он вспомнил тот день в Веймаре и сообразил, почему. Вспомнил, как оказался в городе Гёте — сестра во что бы то ни стало желала свозить племянника в Бухенвальд! Огромная печь Бухенвальда хорошо видна из разных точек города, но Ириске требовалось привести сына к подножью монумента. Чтобы он на всю жизнь прочувствовал и осознал… А Костя — откололся. Он не спорил, не возражал, не объяснял, почему считает куда более важным прийти на советское военное кладбище, чем к пирамиде печи.
— Как ты так можешь! — упрекнула его сестра, в искреннем возмущении заслоняя грудью племянника, словно эта грудь могла защитить того от дядиной крамолы, — Ведь вон тот колокол звонит по нему.
Так почему он, простив даже немцев, не готов заключить мир с Яшей Нагдеманом? Это по меньшей мере странно, и странность не списать на раввина, странность — в нем самом… Каждому свое. Jedem das Seine. У каждого свое кладбище на земле. И своя звезда сквозь люк трюма…
— Инга, извините, задумался совсем о другом. Не беспокойтесь, я справлюсь с этим заморским японским гаджетом. Если у нас ещё есть немного времени, лучше потратим его на Вас.
— На меня? — Инга толком не разбирала еще смысла слов, обращенных к ней, но испытала все нарастающее облегчение — мозг постепенно всплывал из зыби, из плотной гипнотической среды.
— Хочу задать Вам прямой вопрос. В городе Веймаре есть монумент — колокол Бухенвальда.
— Я знаю. И что?
— Погодите. И там же, над Изаром, среди дорожек парка — кладбище советских солдат, красная звезда на воротах. Бывали?
— Не доводилось.
— Погодите… Вот мой вопрос, и от Вашего ответа, поверите или нет, кое-что зависит… «На самом деле, сейчас все от него зависит! Орел или решка, судьба зависит»! — крикнул в душе он.
— Что за вопрос? Говорите же!
Девушка обратила внимание на то, что ее собеседник придвинул кресло к топчану, и, вместо того чтобы отстраниться, наклонилась к нему навстречу.
— Если Вас поставят перед выбором, куда прийти скорбить и положить две красные гвоздики — на кладбище, где наши солдаты, или к печи Бухенвальда? Тьфу, когда произносишь, такая выходит чушь!
Новиков запнулся, недовольный собой, неумением ясно объяснить человеку, чего он от того хочет. В самом деле, что должна понять девушка о выборе, и при чем тут Бухенвальд! О чем ей скорбить?! У нее на уме — интервью с великим.
Но, к его удивлению, Инга быстро и твёрдо ответила ему.
— На кладбище. В Бухенвальд пусть немец ходит.
Константин выдохнул, как с рюмки водки. Это опять подтверждение. За которое ему, впрочем, придётся заплатить.
— Я ответила. Теперь ответьте Вы, что за важность? Это имеет отношение к Нагдеману? Вы что-то о нем знаете? Вы все-таки не случайный попутчик?
Если бы не последние слова, Новиков, наверное, решился бы дать хотя бы частичное объяснение девушке, которую он уже уважал и в чем-то для него важном уже счёл своей, своим человеком. Но тут он ухватился за возможность не лгать ей, но не сказать и правды, — и заверил со всей отчаянной искренностью, на которую способен — он попутчик случайный. И вопрос касается не Нагдемана, а именно ее, Инги. Тест на совместимость.
— Странно, было — спрашивали меня, что бы я выбрала, Чехова или Бунина — тоже на совместимость, или какое кино — «Белое солнце пустыни» или «Касабланка». Но Вы с вашим Бухенвальдом… С кем Вы собрались меня совместить?
— С собой! — ляпнул Новиков, что в такой ясной форме стало неожиданностью для него самого.
— Зачем?
Он задумался.
— Вам это зачем? — повторила она, помогла ему. — Это какая-то Ваша забава? Если так, то не сегодня, не сейчас. Или я опять Вас не поняла?
— В том-то и дело, Инга, что за короткое время общения Вы произвели впечатление человека, который меня понимает. Правильно. Но Вы правы, нам сейчас не до этого. Давайте вернёмся к нашему журфиксу после интервью, если Вы им и мной останетесь удовлетворены.
Девушка невольно улыбнулась…
— В смысле довольны, — поправился Константин, как будто допущенная им двусмысленность соскочила с языка невольно, — так что я с этой секунды серьёзен и сосредоточен исключительно на Эрике Нагдемане. Только на нем и больше ни на ком.
Журналистка дала знак, означающий, что согласна и даёт приказ выступить в поход. И по пути они с ассистентом по большей части молчали — она изображала напряженную работу журналистской мысли, он — на самом деле собрался на дело. Своё дело. Ему теперь потребовалось отогнать подальше на время акта нехорошую, гнусную мысль о том, что он вовлекает девушку, которая, похоже, действительно из его караса, или, как формулировал дядя Эдик, из одного ковчега, в предприятие, которое несомненно может изменить ее карьеру, и вовсе не в лучшую сторону… Совесть — не орган правосудия, а тревожная спутница любви?
Покидая улицу Шиканедера, Новиков сорвал лист с низенького и коренастого, как пони, канадского клена, растопырившего ветки вширь. На дворе стояла венская осень, сменившая злое лето, оставившее после себя жухлую траву и рано пожелтевшие листы, которые, однако, упорно отказываются лишаться жизненных сил, бодрятся и долго держатся за ветки присосками черенков. Чужой лист. На ощупь — чужой, он плотнее, упрямей родного, что ли? В Европе крепнет партия защитников природы. Они тоже плотные, упрямые, уверенные в себе. Чудаки, разве могут они защитить пустоту новгородскую? Пустоту, которая объемлет человека и наполняет природу, склонную рожать и принимать смерть, снами? В одной книге, которую читал Костя Новиков, так сказано в главе о Мефодии про ловцов снов, что такой ловец только голодным с легкостью пройдет через промежуток между сном и явью… Эту книгу как-то сын предложил прочесть отцу, когда тот в очередной раз напомнил о матросе, что видит из трюма звезду. Вряд ли Кирилл Петрович последовал Костиному совету.
Новиков-младший щелчком отбросил в сторону, на проезжую часть улицы Шиканедера, кленовый лист. Отбросил лист и раскрыл ладонь. Во сне или наяву из пустоты возник силуэт. Пунктирный хребет умершего новгородского листика, оставившего память о чистоте. Вперед!
Глава 16. О корове Геббельсе
В поселке Брюгген жила корова. Дети прозвали ее Геббельсом. Они так и кричали ей: «Геббельс, Геббельс!» У нее был длинный, зеленый язык. Может быть, это от травы. А еще она была добрая, корова Геббельс. Всех лизала зеленым языком. Сосед Густав попросил ее, и она покрасила ему языком забор. Он намеревался выкрасить и дом, но тут случились выборы. Перед выборами из города приехали следователи. Их вызвали, потому что школьный учитель послал куда-то письмо. В письме он сообщил, что в поселке есть Геббельс. В городе очень напугались перед выборами, ведь в восточных землях в силу входят неофашисты. Там они пройдут в парламент. Вот город и послал следователей. Жарко, но один из них носил черный кожаный плащ, на втором красовалась кепка из кожи. Дети говорили, что это кожа крокодила. Следователи долго ходили по поселку, но никто им не хотел говорить, где Геббельс. А учитель не знал. Откуда ему знать, где корова Геббельс! Он ведь учитель по физике. Следователь звонил в большой город, пожаловался на жителей, что не выдают Геббельса. Из большого города приехали полицейские. Их было много, все в кожаных черных плащах. Они искали, искали и нашли Геббельса. И убили ее. Расстреляли. Да, а еще я забыл: Геббельс разговаривала и смеялась. Ее прятал у себя дома Густав.
Глава 17. О том, как Эрих Бом размышляет о своей службе и о генерал-аншефе Суворове
В Гатвике, где Бому была предписана вторая пересадка, рейс задержали. Гатвик — мерзкий аэропорт. Это черная дыра, в которой всегда задерживаются вылеты. В павильоне полно утомленных туристов, рыщущих, где бы присесть. После долгого ожидания на ногах и сидения на корточках, напомнившего Бому о лагерном времени, старый немец, наконец, оседлал место, освобожденное счастливчиком, чей рейс начал оформление. Эрих не дремал, как могло показаться, а наблюдал за людьми, собранными в муравейнике порта. Мир — тоже муравейник, чьи обитатели могли бы петлять меж иголочек да веточек по многочисленным ходам тысячами различных способов. Но нет. Люди — муравьи выбирают свои коридоры и этажи, свои горизонтали и вертикали. Хаос возможностей — только кажущийся, как и хаос рухнувшей Вавилонской башней. Судьба, судьба муравья. Программа, записанная в генах и в фигурах зодиака? Или это античная муравьиная богиня, что витает над их усиками и то одному, то другому герою позволяет заменить одну перфокарту следующей?
Вот русская история. Генерал-аншеф Суворов. Этот человек умер в 1800 году, в опале и в отдалении от славных полков, бивших генералов Наполеона. Прожил 70 лет. А проживи он 75? Призови его в 1805, в грозную пору, молодой царь Александр на поле Аустерлица? Разгроми он Бонапарта там, на ландшафте Австрии, и маленький корсиканец не двинулся бы на Россию, не потерпел бы там сокрушительного фиаско, а русские офицеры, небожители, не въехали бы на бравых конях в столицу свободных нравов — Париж, не вдохнули бы тамошних молекул и не вышли бы в декабре 1825-го на Сенатскую площадь — не случилось бы русского путча, не напугали бы тогдашние вольнодумцы в эполетах следующего царя до смерти на всю жизнь, так провёл бы тот реформы постепенно и опередил бы сына на сорок лет, до того как успело народиться бородатое разночинское племя — и так далее, и так далее. Не случилось бы Ленина, большой революции, измены союзническим обязательствам в первой войне против Германии… Кто знает, случился бы тогда фюрер, вторая война, и он, Эрих Бом, антифашист и агент советской разведки? Был бы другой Бом, инженер или профессор механики. Так могло бы быть, если бы…
Дед Эриха, Якоб Бом, строил железную дорогу из Франкфурта в Берлин. По пути возводился мост. Якоб умел возводить добротные и красивые мосты. Младшему из его сыновей, Карлу, нравились мосты больше, чем другим братьям, и он тоже выучился возводить мосты. Он воплотил свою мечту, потому что ни о чем лучшем, чем проектировать надежные и грамотные перекрытия и арки, он не думал.
Карл был по-своему увлечённый и, несомненно, способный человек, и он считал, что хорошая хозяйственная жена, надежная, как его конструкции, которые не подведут — это естественный гонорар за его умение. В годы первой большой войны безумного века он строил мосты для германской армии, и генералы оставались довольны его работой, о чем можно было судить по наградам Карла Бома, полученным до тяжелой болезни, прервавшей его службу. Но отец Эриха не так уж гордился теми знаками отличия. Больше них он любил историю, которая дошла до семьи уже после войны и крушения Рейха.
История гласила, что отступая, полки Вермахта переправились через мост, который был возведён дедом Якобом. Они переправились и собрались его взорвать. Но мост воскликнул: «Nein, das klappt nicht. Ich wurde von Master Bom gebaut»[14].
Мост, чертов этот Бом, устоял, и по нему протопали чужие солдаты. Правда или нет, но Карл любил эту историю, и когда, ослабнув, он стал путаться в контурах прошлого, то ограничил себя в рассказах и держался только того, в чем был уверен твёрдо — так что в конце концов остался с одной ею, легендой про мост Якоба Бома.
Он прожил цельную жизнь, Карл Бом. Родись он на пятьдесят лет раньше или позже — он остался бы Карлом, строителем переправ. Внук Якоба и младший из сыновей Карла, в отличие от братьев, обожал рассказ отца. Он хотел бы возвести такой мост, который не под силу ни большой воде, ни оползню. Где-нибудь в Африке или Азии, там, где для бедных, открытых семи ветрам-стихиям, людей особая польза в надежных переправах. О войнах он не задумывался. А вот как вышло.
Эриха Бома по набору должны были направить в инженерные войска, но кто-то в комиссии вдруг припомнил его отцу, как по его мосту прошли чужие солдаты, и уделом младшего из Бомов стали окопы. А встретился бы он с Куртом Руммениге и оказался бы в доме Яши Нагдемана, если бы в инженерных войсках он возводил переправы? Стал бы антифашистом? Да.
В свои девяносто Эрих Бом убеждён, что и за его спиной — цельная жизнь. Цельная, как река Рейн, через который возводил мост Якоб Бом. Начнись она тридцатью годами позже или раньше — Эрих Бом стал бы антифашистом. И только если бы русский военный гений не умер в 1800 году, и мир вокруг оказался бы совсем иным…
Это софизм, но не трюизм. Важно то, что ему не за что испытывать на судьбу обиду. Его жизнь была не пустой тратой сил и времени, его работа важна, хотя он не возвёл своего моста. Пусть другие муравьи идут своими ходами, пусть будут сталинисты и антисталинисты, антимаоисты, маоисты, гомофилы и гомофобы, глобалисты и антиглобалисты — это уже не его, а их дела. В мире, где не совершенен человек, всегда будет разность потенциалов, а его, этого мира обитатель, его мыслящий тростник, его крохотный диод, всегда будет субъектом истории, считая себя его объектом, не имея возможности соединить в полноте и покое эти задачи и ипостаси.
Даже если он назовет себя Буддой. И может сидеть бездвижно на корточках посреди мирской суеты. Даже если он — музыкант Эрик Нагдеман, и служит первородному искусству, сопровождавшему пульсацию порядка, рождающегося из хаоса мироздания. Разве ему по силам будет справиться с планом истории, которая сделала его неоценимым и добровольным, невольным помощником советской и русской разведки?
А тебе, Эрих Бом, ведь тоже не под силу разобраться в том, какому ещё сценарию невольно послужил ты сам, считая себя функционалом борьбы с фашизмом, с тем Куртом Руммениге, которого ты увидел с ножом, прижатым к рукаву, перед двумя мальчиками с сонными слезящимися глазами…
Этот сценарий есть, и ты, Эрих, обученный делать выводы, отвлекаясь от идей, не можешь закрыть на это глаза — иначе откуда снова попёрли Руммениге по всей Европе… Ведь ты так усердно и успешно косил, срезал им головы острой косой…
Но вот все же Эрик Нагдеман, на лбу которого записано — музыкант. Кем? Жена Эрика убеждена, что надпись выгравирована богом. А вот Яша Нагдеман так не считал. Бом помнит: Яша наблюдал за восхождением младшего из сыновей на одну из вершин муравейника с несомненной гордостью, но сквозь неё, как лучики света сквозь ситец, прорывалась улыбка, которую у другого человека назвали бы грустной. Особый прищур старого еврея? Нет, Яша так и не приобрёл всех признаков старика.
«Рука Эрика — не рука того творца. Рукой Эрика водит талант. Таланту служат, с ним невозможно дружить. С творцом — наоборот. Ему служить — непосильная задача. И не нужная. Пока Эрик помнит об этой разнице, я спокоен за его руку», — как-то сказал Яша другу-немцу. Что ж, Яша знал цену муравейнику, проведя годы за глухими шторами.
Бом и теперь старался следить за открытиями современной физики и составил собственное представление о вселенной. В его вселенной все могло двигаться по орбитам, итерация за итерацией почти повторяя себя, и, из-за этого «почти» разлетаться от центра к периферии. А центр неподвижен и наполнен вакуумом. Ему не от чего двигаться, разве что уплотниться вглубь себя самого. И он не нуждается в защите — на что защита вакууму?
А вот Эрик Нагдеман — не центр самого себя. Он на пути к вершинам искусства, он вращается в кругу любящих людей, домочадцев. Как иголка, производящая звук, скребясь по винилу, совершает круг за кругом. Эриху необходима охрана.
Он бы вёл с собой этот разговор и дальше, но вот поднялся и покатился куда-то, клубясь, рой азиатов, устремившихся на рейс, и старик поспешил усесться на освободившееся кресло. Перемещение в пространстве сбило его с этого строя мыслей.
Устроившись в жестком, неудобном, но все-таки кресле, он задумался о том, что за долгую жизнь агента у него сменилось много кураторов от Москвы.
В середине 1990-х, когда дисциплина — и так не самое сильное место у русских — упала, как они сами говорят, ниже плинтуса (поразительно, как пластично изменения в языке отражают новые качества общественного сознания: ниже плинтуса, просто, плоско, как сам плинтус, и при том ловко, с насмешкой над самим собой) — ему довелось откровенно побеседовать с одним из них за «рюмкой чаю», как тот очертил формат их беседы.
— Вы действительно все ещё готовы работать? Да? Это странно. Очень странно. Ни страны, ни той системы, которая определила Вас на службу, ни идеи, ни силы. Зато снова есть страна, в которой Вы родились. Кстати, признала ошибки прошлого…
— Вы извещаете меня о расторжении контракта? Готовы слиться в любовном акте со свободным миром, и моя работа больше не нужна? Если так, то вернём друг другу верительные грамоты. Я найду, как использовать пенсию.
— Оказывается, наши враги — мы сами. Мы снова зачитываемся Салтыковым-Щедриным. И кто зачитывается? Его собственные персонажи. У них развились вкус, нюх и аппетит. Вот если бы Вы могли поработать так, чтобы их всех принял свободный мир! Он бы поперхнулся и сдох, оставив нас самих на себя…
— Вы хотите сказать, что это такая хитрость — открыть границы и отказаться от агентуры? А сами Вы как, среди тех, кто останется?
— Ну, зачем Вы так?
— Я много старше Вас, и не я затеял «рюмку чаю». Что Вы хотели? Меня проверить? Прокатать? Или предложить мне помогать в переправе Ваших коллег с чистыми руками в спокойные края?
— Несмотря на возраст, у Вас богатое воображение…
— Воображение бывает развитым, это опыт богат. И опыт мне подсказывает, что в моем возрасте и положении главное богатство — это смысл. С годами все труднее сохранить такой капитал, но я рассчитывают сохранить его в моем личном банке.
Собеседник, мужчина с усталыми глазами и тяжелыми, набухшими, красными то ли пьянства, то ли от недосыпа веками, потрепал себя ладошкой по коротко стриженому затылку. Он действительно не вполне понимал, зачем остаётся в строю старый немец, если денег нет. Нет в казне денег на разведку! Непонимание рождает подозрение… Вот тогда Бом объяснил ему, что пока есть деньги и желание проводить парад победы на Красной площади, он готов быть в строю. Идею антифашизма никто не отменял.
Это было пятнадцать лет назад. Человека с красными веками он убедил. «Что ж, немец есть немец. Что на производстве, что в разведке. Можно только уважать», вероятно, сказал себе тот. Уважать, но не завидовать…
Платить по счетам — это одно. Жить во имя идеала — другое. А есть третье — как Бом усвоил на уроке у Яши Нагдемана. Третье, безусловное и неоспоримое — это любовь. Она проще идеала, но она — ртуть.
Раввин не умел отвечать на вопросы, видя себя не вполне зрелым для роли учителя жизни — он смеялся над Бомом, называя это немецкой слабостью — и он считал, что человеку даны много видов соотнесения с миром, которые кажутся отношениями любви, а по сути они подчинены двум началам — самоутверждению и самоуничтожению.
Яша сообщил другу — Бому, что им обнаружена другая любовь. Это полная память. К полной памяти ума и сердца нормальному жильцу божьего дома затруднён доступ. Возможно, потому, что она у всего дома отчасти общая.