Выстрел в Вене
Часть 8 из 16 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 14. О том, как Костя Новиков узнал о деде
Отправляясь в Вену, Костя Новиков не имел вразумительного плана, как именно он встретится с Эриком Нагдеманом. Он пытался подготовиться, но для тщательной проработки у него, как выяснилось, не достаёт ни знаний, ни опыта. И Константин махнул рукой на проработку, будучи убеждённым в правоте, в своей цели. А, значит, бог в помощь. При уме да решительности бог не выдаст, немец не съест, как, или почти как говаривал один из героев его любимой повести. Кстати, как раз из-за «Капитанской дочки» произошло у них с Софией-снайпершей расхождение, решительное и окончательное расхождение. Красивая, юркая, мускулистая болгарка была не лишена лирической чувствительности. Она любила ночами вслушиваться в его речь, когда он пересказывал ей сюжеты исторических романов и любовных новелл. Истории Анны Карениной или графа Монте-Кристо оказывали на неё странное действие, они сперва рождали влагу на её крупных белках, а потом вызывали любовное возбуждение, и тогда ее холодные ладони, с набитыми мозолями, творили с Новиковым чудеса. Но с «Капитанской дочкой» случился эксцесс. София не желала понять, с чего это Петя Гринев отказался служить народу в лице бунтаря Пугачева, чудака, пьяницы и безответственного прохиндея, вот такого, как некоторые приднестровские вожди. А дочь несчастного служаки коменданта крепости Маша Миронова вообще вызвала приступ раздражения и даже гнева, так что Новикову не под силу оказалось убедить ее, что Маше Мироновой невозможно было взять в руки винтовку с оптическим прицелом и идти на выручку ее парню! А уж прогиб перед императрицей, когда в ножки пала просительница за жизнь, был в глазах болгарки достоин исключительно презрения. Отчаявшись объяснить, за что ему так милы герои той суровой суворовской русской поры и единой с ним породы, сам Константин вдруг как будто исчерпался.
Взглянув на подругу другими глазами, теми глазами, которыми та смотрела на Миронову и Гринева, только наоборот — он разом и безнадежно охладел к ней. К ее твёрдым подушечкам ладоней, к ее фигуре, которую издали можно было принять за юношескую, к белкам ее лошадиных огромных глаз, тоже, как у лошади, с сетчатыми красными прожилками у радужных. И странная мысль тогда посетила его — нутро увидело причину, по которой болгары — братья православные, чуть что — так с немцами против нас… Пушкин нас разделяет, не пушки, вот что…
Встреча с Нагдеманом должна была с неотвратимостью произойти, и когда в самолете соседкой оказалась репортерша, Новиков счёл, что это сама судьба протянула ему руку поддержки, проявив любопытство к тому, как молодой человек восстановит справедливость… Судьба бывает любопытна, как замужняя женщина.
И, кстати, о справедливости… О ней, о великой и ужасной, случился между ним и Кириллом Петровичем запомнившийся спор. Началось с бытового вопроса. Был один из периодов, когда Константин долго не заезжал к отцу, на что имелись, как всегда, веские причины. Кирилл Петрович и прежде не высказывал ему за то упреков, не стал и теперь. И все-таки лицо его, человека не артистического, выдало накопившуюся невольно досаду. Он спросил, как у сына дела, как движется бизнес, и добавил, — видно, неплохо, если отнимает столько времени.
Константин, насупившись, принялся разъяснять отцу то, о чем его отец и не спрашивал: про олигархов, которые опутали своими щупальцами коммерцию обычных русских людей, про чинуш, растленных этими нуворишами — от инспекторов пожарной охраны, норовящих содрать свои проценты за огнетушитель, прикреплённый не под предписанным углом, и до премьер-министра, последнего привратника у ворот в рай на земле, бдящего, чтобы туда, в их бизнес-бизнес, проходили только свои, по пригласительным билетам. Кирилл Петрович сосредоточенно слушал сына, качал головой, морщил лоб, но что такое «бизнес-бизнес», он при всём радении не понял. Не врубился, так сказать. Он стянул очки с усталого носа, положил их на газету «Коммерсант» и задал следующий вопрос, вытекающий, в его понимании, из рассказа сына.
— А президент?
Новиков-младший знал, что в словах старшего нет издевки, напротив, он добросовестно идёт за сыном и, как и должен отец, заглядывает на шажок вперёд. Но Константину за спиной отца тут же примерещилась сестра. Уж она задала бы тот же вопрос, да только с такой подколкой! Новиков-младший мог быть уверен, что сестра каждый день, навещая отца, оставляет капельку яда в отношении нынешней системы и ее президента, которые душат либерализм и его пионеров. Так что отвечал он не одному Константину Петровичу, а вместе с ним и Ириске. Константин Петрович политически инертен, но кто знает — капля яда камень точит.
И Константин встал на защиту президента, встал наступательно. Как бы там ни было, худо ли, хорошо ли с коммерцией, а с голоду народ не мрет, «чехи» за рекой ходят мирно, в Севастополе не стоит восьмой флот США, а Ходорковские мутят воду в Таллине, а не в Москве — и за это ему от Кости Новикова личная медаль. Но отец продолжал глядеть близоруко, не вернув роговую оправу в выемку на привычное ей место под переносицей: разве президент — по эту сторону ворот в рай? А если по ту, то в чем твой критерий, Костя? Кого — в нувориши, а кому — медаль? Не кипятясь, это объясни отцу!
— Кирилл Петрович, — (Новиков-младший называл отца по имени-отчеству, в чем была найденная им личная пропорция между уважением, любовью и вычленением самого себя из желтка уважения и любви. Дистанция, которая определила расстояние между ними не на линии «Папа — отец», а в иной плоскости. Чужие люди по-разному и обычно неверно или неточно воспринимали такое обращение к родителю, но ему до чужих дела было мало…), — Кирилл Петрович, не может быть президент не подобным своему народу. Не может быть неподкупен, как Робеспьер — иначе зальёт страну кровью гильотин, и не может быть справедлив, как британский судья или лорд — а последние, скажу тебе уже достоверно, а не приблизительно — за долю малую продаются, хотя и с другими лицами, чем наши вороватые купчики да чинуши, когда берут — дог-то гадит с другой рожей, чем дворняжка, — видел ведь, как виновато дворняга озирается у куста. И пацифистом, как индус, президент этой страны тоже быть не может… Мы не поймём.
— Может быть, может быть. С этим и Ключевский не стал бы спорить. Но вот как ты считаешь: он должен в этой стране быть справедливым? — ответил Новиков-старший после недолгого раздумья.
Костя своим чередом затянулся мыслью. Восприняв вопрос отца, он смекнул, что если развивать ответ в обычной логике сегодняшнего дня, то так или иначе упрешься в кровь великих репрессий. Такой теперь дискурс, и от него — никуда. Модное словечко. Дискурс. Или ракурс? Продляя молчание, он прикидывал не ответ отцу, а то, как вести с отцом разговор о том, о чем тот всегда избегал с ним говорить. Да, воспоминания о том времени Кирилл Петрович тщательно обходил по меньшей мере в присутствии сына, что в глазах того казалось странным для человека, выбравшего путь историка. Но даже телевизионные передачи, стоило там зайти речь о преступлениях режима, о невинно осуждённых в те годы военных, о реабилитации, проведённой после смерти Сталина, Кирилл Петрович переключал с самым неприступным мраморным лицом и на просьбы сына оставить программу, никак не откликался. И Костя не знал, что именно томит этого человека. Не знал, хотя подозревал. Костя с ранней юности расспрашивал отца о деде, о Петре Константинович, и гордился его героическим военным прошлым.
Прошлое это чем сильнее восхищало, тем горячей возбуждало его любопытство — хотелось чувствовать себя причастным, кровно причастным ко все более экзотическому ряду событий, которыми можно гордиться — а вот Кирилл Петрович с какой-то черты перестал удовлетворять жажду сына. Как погиб дед? За границей? Не известно? Но ведь есть краеведы, а ты — как-никак, историк! А ордена, медали? Ответы отца становились все уклончивее, так что Костя даже заподозрил того в ревности к деду. Он подступился к Иринке, а та отмахивалась — ее героическое военное прошлое не возбуждало ни в масштабе страны, ни в границах семьи. Один дядя Эдик что-то такое давал понять, как сыра понюхать — а не откусить.
«Петр Константинович был благороднейший мужчина, а чужие орденские планки пальцами не перебирай, не клавиши, на них играть не надо, песни не выйдет. Твой папа это понял, а тебе ещё чижика-пыжика насвистывать». Почему чижика? Разве он, Константин, умом не вышел? В чем там было дело с дедом? Большего не говорил и Эдик.
Но времена изменились, когда властью в Москве принялся рулить реформатор Горбачёв. Костя как раз после армии поступил в институт, — а там, по техническим вузам, как раз поползла компьютеризация и даже первородный, тянущий жилы своей задумчивой медлительностью интернет. Интернет, как тесто в фантастическом романе, рос и прорывался через высокие двери и окна институтов в жизнь, так что однажды настал момент, когда на рынках стало возможным купить базы данных всего и вся «великой державы».
Костя стал искать таким образом ответ на интересовавший его вопрос. Это удалось не сразу. Однако молодой человек проявил не одно только упорство, а последовательность, и — символично — аккурат в 1991 году, когда страна распалась на части, он сумел найти оцифрованные расстрельные списки 1945-го победного года. Много дней и недель молодой инженер и предприниматель Костя Новиков провёл за экраном персонального компьютера, до онемения указательного пальца он долбил по клавише со стрелочкой, перепрыгивая от фамилии к фамилии, через тысячи и тысячи камушков-голов. Он не спешил и никого не пропускал по пути к букве «Н». Странное его охватило чувство, до все же наступившего момента встречи с дедом, Новиковым Петром. Кто они, эти головы, вдруг показавшие свои соленые затылки, вынырнувшие из обмелевшего соленого моря? Жертвы ли истории? Или булыжники, кинутые умащать дно, и кинутые без сожаления, чтобы людям, народу избранному, пройти по морю аки посуху? Одних Марголиных Константин насчитал больше пяти десятков. Моргуновых — под две сотни человек. Никоновы — четыре сотни. Старообрядцы? Жизнь — она подзорная труба, обращённая в прошлое увеличительным раструбом, хотя сам ползущий в неё полагает, что зрит он — в будущее. Он заблуждается раз от разу, будущее — это он сам, а каждый эпизод кажущегося прошлого содержит в себе признак подобия и телескопически раздвигается на один щелчок с каждым прожитым днём.
Головы — камни. По ним тиран восходит на свою вершину, которая становится и его эшафотом. И уже по его окаменелому черепу шагают другие, прокляв ли, восхвалив ли, позабыв ли — но никогда не отдавая себе отчета в том, что это лишь ещё одна макушка среди миллионов макушек эпохи, его жестокой эпохи, и только отринув которую да стряхнув пыль ее и прах со стоп, предстоит вступить в гуманный век… Очевидная даже в двоичной логике ошибка. И вот странное чувство. Кто они, головы? Жертвы? Творцы? А, может быть, среди них, как и в земле, в обычной земле, перегнили вместе садовники и их яблоки?
Шёл 1991 год. Смыслы растворялись в стихах новых гимнов и на глазах рождались новые гимны. О ценности индивидуальной, одной человеческой жизни умные, но, на развес Кости Новикова, излишне говорливые люди слагали те самые гимны, а сама жизнь зримо перебиралась в ночлежки да на кладбища, на многочисленные новые кладбища Мангазеи Златокипящей перед ее исчезновением, неминуемым после грядущего закрытия северного морского пути.
Костя отказался принимать логику индивидуального смысла. Напротив, он точил свой меч, готовясь к походу за прошлым. Дымы гражданских войн доносились до Москвы с периферии бывшей империи и, как дух костра зовёт в лес романтика-походника, эти дымы звали его. Ему представлялось тогда, что он, широкоплечий и немногословный, выступит защитником и большой идеи и маленького домашнего очага, где приютилась сестра, верящая в светлое либеральное далеко без Россий, без Латвий, в едином европейском общежитии, и Кирилл Петрович — ссутулившийся и слишком быстро, словно по собственному желанию, осевший на мели старости баркас, устранивший себя из истории современности.
И вот, наконец, нужная строка. Новиков Петр Константинович. Строка оказалась скупая, пусть не скупее других, а Костя все же ждал другой строки, что побогаче на слова. Разжалован. Приговорён. Лишён наград. Статья такая-то. Измена родине, пособничество врагу. Расстрелян там-то. Не реабилитирован. Точка. Костя прочёл, принял к сведению… и не расстроился. Чего-то подобного он ожидал. Он почти не расстроился. Но и не успокоился. Камушков, что по течению ниже «Н», он не стал тревожить, они — для других внуков.
Со строчкой в глазах он отправился к отцу. Теперь он узнал, чем был навсегда смущён Кирилл Петрович. Знал, что меньше всего способен отец с ним говорить об «этом», но решил, что разговор должен состояться сейчас, до отъезда из Москвы туда, к дымам империи. Он ошибся: Кирилл Петрович ждал сына с «этим» и даже с облегчением поведал о Браслово, где орденоносец капитан Петр Константинович Новиков оказался комендантом, но… проявил мягкость к врагу, недопустимую по тем крутым временам.
Серое лицо Кирилла Петровича на миг порозовело.
— А ты что за всю жизнь надумал, Кирилл Петрович, — отца за дело наград лишили? Кто был тот враг? Эсэсовец, или власовец, или какой-нибудь мальчишка из «Гитлерюгенд»?
— А какая разница, сын? Трибунал решал, не мы. И награды — они его, не мои и не твои. Кому из нас оправдать или осудить его, да и его судей? Точка!
Косте запомнился редкий жест отца. Тот положил сыну ладонь на плечо и неожиданно сильно стиснул его. Боль сустава он телом запомнил навсегда. А с ней запомнил требование чего-то там внутри себя, вернуть себе деда, такого, каким тот был. Прошлое в его системе координат поменялось с будущим, что и не так уж глупо, если собираешься на войну.
И вот жизнь съела следующие двадцать лет. Он снова в той же борозде. Должен быть справедливым президент? Заложник истории может вообразить себя ее вершителем, но справедливость — это не в его власти, да и к нему самому история отнесётся ещё бог знает как, и по какому кодексу судить станет, еще не известно.
«Как бы легко мне жилось, если бы я знал, что с дедом обошлись несправедливо. А знать, что от мягкотелости или медлительной тщательности сгинула бы страна в той адской войне, с этим как жить»?
Кирилл Петрович умер, и обнаружились марки под специальными номерами. Костя начал разбираться в их секрете, сравнивать, искать и вышел на след Нагдемана-старшего, раввина из Аргентины, отправлявшего Новикову-старшему ценные марки. Потихонечку он распутал для себя дедову историю. Костя рассчитывал и на приятеля Вадима Власова, и тот даже помог. Только не с просьбой дать доступ к делу Новикова Петра Константиновича — тут Вадим ни в какую, все шуточки да прибаутки, и выражение лица — беглое, не поймать. А когда Власов сам как-то вопросик-другой пробросил, с какой целью товарищ дедом так цепко интересуется, сам Костя насторожился. Вадим, поймав Костину реакцию, больше не настаивал, но уже ближе к отлету в Вену снова он все-таки подошёл с интересом, как бы между прочим. Константину показалось, будто приятель знает о его полете. И вот с волей, собранной в одной точке справедливости, он зашёл в самолёт.
Отец принимал марки от раввина Яши Нагдемана. Раввин не был немецким шпионом — это очевидно Новикову-младшему. И в нынешнем понимании был человек невинный. Но тогда прав был и дед, что отпустил Яшу. Нарушив приговор. И был расстрелян — тоже справедливо, по тем временам судя. А тогда почему раввин, который мог умереть по воле обстоятельств, остался жить героем, а герой капитан Новиков, победитель фашиста, подарив ему жизнь, умер в позоре? Почему раввин живет в богатстве и искупает благодарность перед дедом дорогими посылками? Его сын кружит по миру, как пчела, превращающая пыльцу отцовской славы в мёд хвалы музыкальному таланту, а Петр Новиков не оставил сыну Кириллу даже ордена на память. Вместо ордена и славы — страх перед личным архивом.
Константин был уверен в себе — в нем ни капли зависти к потомкам Яши Нагдемана, и, даже если бы ему предложили, он бы не обменялся ни марками, ни судьбами с Эриком Нагдеманом. Не зависть. Не мелочность — ее он окончательно оставил у берега Днестра. Напротив, справедливость. Одна только справедливость. И не бездарная, личная, а самая высшая! Ведь если раввин Нагдеман так просветлен и боголепен, то как он мог взять взаймы жизнь его деда?
Вот вопрос, который не даёт покоя Новикову-младшему, вызывает несварение его душевного желудка. Эрик Нагдеман должен ответить ему на этот вопрос. Но не талмудически, умненько да словами, а животом, печенью, сердцем, всем творческим духом своим и телом. А потому — пистолет. Пистолет — это шершавая стенка, припертая к спине. Это ни шагу назад для его владельца, для Кости Новикова. Вот только теперь ещё и для девушки по имени Инга? Коллатеральная жертва? Или усилие, которым душа Кости Новикова со щелчком поднимет предохранитель?
Глава 15. О том, как Инга сравнивает Новикова со своим любовником
Инга не наивна. Округлость ее рта обманчива. Она — опытная журналистка. Она многого не стала рассказывать попутчику по венскому маршруту. Мало ли их, маршрутов, у опытной-то журналистки… И если она пошла на то, что нарушила закон жанра, то не от избытка доверчивости, наивности и мягкотелости, пробудившейся от близости с мужеподобным мужчиной, про которого она мгновенно поняла главное — обаяние мужской неустроенности, гигантской потенции настоящей, без дураков, тяги к идеальному. Находка для женщины, вознамерившейся написать мемуары о времени и о себе…, — близости, которая, что греха таить, успела потревожить низ живота приступами горячего тока. Нет, опытная журналистка разглядела отдельную интригу, историю и даже сюжет. Этот сюжет — не газетный. Он — о ее жизни. И кто знает, кем она станет, куда направится из культурной газеты… Ведь побывала она за какие-то несколько лет после окончания института и «желтой журналисткой» в одной бульварной газете, и расследовательницей светских тайн в другой, и диджеем на музыкальном радио — куда ее сослали за одну ее нехорошую статейку об одной нехорошей «звезде» — и вот, вернулась в большую журналистику через культуру. Ещё пару крутых поворотов в профессиональной судьбе — и мечту юности можно будет воплотить в собственной жизни — стать писательницей и написать мемуары, как писали их выдающиеся женщины, от смелой до экстравагантности мадам де Сталь до умной до отваги Берберовой… Жизнь писательницы обязана представлять собою сюжет. Писателю это не обязательно.
Инга вышла на интервью в строгом, темно-серого цвета, брючном костюме с пиджаком, чуть широким в плечах. Пиджак и выглаженный у щиколоток клёш, тоже не по моде сегодняшнего дня широкий, выдавали не приверженку моде, а обладательницу собственного стиля, испытывающую привязанность к ретро. Костюм идеально обыгрывал ее склонность к полноте, плечистость придавала облику боевитости. На ногах — легкие, без высокого каблука, туфли — кто знает, сколько ей предстоит ожидать рандеву с микрофоном. Да, Эрик Нагдеман слывет среди знаменитостей не эгоманом и человеком с манерами нормального воспитанного человека, мужчины старой школы, пусть и со своими странностями. Он не заставит просто так стоять в приемной молодую женщину. Но что, если его в это самое время посетит муза?
На плече у Инги — две сумки. В одной, что полегче, — диктофон, микрофоны, всякая другая журналистская снедь. В другой, такой увесистой, что лямка впивается в плечо через пиджак, — фотоаппарат с двумя объективами и добротным складным штативом. На штативе — толстая цепочка с замком, как пояс верности. Таскает за собой поясок вместе со штативом. Чтобы какому-нибудь брату-репортеру не повадно было под шумок обменяться с ней своим, копеечным. Может, и не нужная уже вещь, а привычная — ее личный талисман.
Инге при всём ее журналистском опыте не доводилось пользоваться помощью ассистента, который носил бы за ней сумку со штативом. И теперь она, махнув рукой, дав согласие пойти по новой сюжетной линии, уступив просьбе нового знакомого, могла бы воспользоваться неожиданной удачей, дождаться Константина в холле гостиницы, поместив тело в полусферу креслица с малиновой подушечкой на сиденье и мягкими подлокотниками. Но нет. В полной амуниции Инга ожидает помощника на улице имени либреттиста Шиканедера, напротив лавчонки, где продают на развес качественные кофейные зёрна. Она прохаживается взад-вперёд, настраивается на интервью. Чарующий запах заморского товара, попадающего в европейскую столицу из Кении и из Перу, доносится через узкую улочку до носа девушки, обостряя и без того жгучую жажду покурить. В холлах гостиниц с недавних пор затягиваться нельзя. И сгрузить аппаратуру на асфальт — тоже нельзя, плохая примета и дурной тон для опытной журналистки.
Инга поглядывает на часы, хоть знает, что спустилась из номера раньше обусловленного времени. Беседа с Нагдеманом сложилась в её голове ещё ночью, но что-то тревожит её. Это истинный гуманизм развитого общества, это истинная демократия — когда верхи мудры настолько, что способны организовать низы к их, низов, вящей пользе, а низы не слепы и им по силам эту пользу разглядеть и признать. Запретили курить в гостиницах, на вокзалах, в кафе… И улица пуста, её не наводнили революционные массы возмущённых венцев! Венец понимает разницу между гранью и огранкой, когда речь идёт о свободе. Свобода развитого человека, человека будущего — это здоровый образ жизни, а не мысли. И это тревожит тебя, Инга? Почему?
У Инги перед глазами — бывший её гражданский муж. Её любовник, её любовь, её ментор и несчастье её, оставленное в прошлом. Художник Залиховский, вот он, всклокоченный, мохнатый и красновекий, как вечно обиженный, не выспавшийся и оттого грустно глядящий на мир сенбернар. Он прост, он пьёт не коньяк, а водку, он через слово сыпет ловко и крепко матом, и он гениально крупен, как Роден. Инге с ним было так интересно, что ей не потребовалось труда, чтобы убедить себя в любви к нему. А что? Что такое любовь, как не тяга быть вместе, как не тягостное сожаление о пропущенных или упущенных часах общения? Минутах. А как он молчал! А какие мужчины раскрывали души, оказываясь у него на кухне, где так чарующе щекотал ноздри аромат кофе. А каких красавиц влекло в его мастерскую… Какие груди, какие носики, какие благородные носы с горбинкой. Он дарил ей их всех, дарил так, что она могла не ревновать к ним, могла счесть себя красивее их.
И он, то пыхая трубкой в седину, то, в недели безделья, сменив тяжелую, похожую на русскую печь пыхалку на самокруточку, любил глядеть на Ингу, как она, усевшись нога на ногу в его высоком кресле-качалке с кожаной чёрной спинкой, ещё дедовском, скрипучем кресле, подносит к губам тонкую длинную иностранную папироску. Он, не давая стряхнуть пепел, изучает, как тот подбирается к ее очаровательному ротику… Папироску он называл табачными часами. Прежний хозяин кресла, столь полюбившегося ей, был советским писателем, и на этой коже помещалось именитое седалище. Так шутил Залиховский, когда ее голое тело, ее кожа соприкасалась с кожей артефакта. Недели его безделья, разбивающие цельные мраморные плиты месяцев его сумасшедшего тяжелого труда, были пропитаны разнообразными оттенками табака и равнялись счастью и свободе… Говорят, что они так редко оказываются равны… Счастье и свобода.
Но! Однажды — что ей взбрело на ум? Мечта о ребёнке от этого человека? — она приняла решение, что бросает курить. Кто-то в ее редакции, тогда ещё отнюдь не культурной, от доброты душевной посочувствовал, мол, такая стала ты, милочка, серая лицом, такая бледная! Бросай курить, тебе ещё рожать…
И она попросила его, в заботе о будущем и в своём праве, не дымить хотя бы в спальне, а он, ее властный мужчина, тут не стал спорить и согласился. Скривился в улыбке, как будто уже предвидел неизбежное, но согласился. Была весна, как раз запахло талым снегом, скрещённым с землёй. Через месяц они расстались. Это произошло само собой, без зла и без скандала. Просто стаял снег. Залиховский не курил в спальне и стал скучен. Она сидела в кресле, а он больше не глядел на неё тем особым взглядом, каким и в высшей степени сосредоточенно, и так же в высшей степени отвлеченно глядят на путеводную звезду, и не исчислял секунды вечности по табачным часам.
Снег стаял. Что осталось? Что-то. Залиховский был не из тех, кто спешит помогать людям делами. Он испытывал больший страх прослыть в своём кругу альтруистом, нежели циником и эгоистом. Две его бывшие жены годами ждали алименты. Но в трудные для Инги дни, уже расставшись с ней, он помог ей, изгнанной из газеты, вернуться в профессию, и с повышением. В конечном итоге ему она обязана нынешним интервью с Нагдеманом. Она — это фотон, отправленный одним великим другому великому. Так, коротко и с присущей ему самооценкой, в которой ирония только подчеркивает всю высоту мерки, применяемой к себе, Залиховский ответил ей на изъявление благодарности. Она добавила к этому от себя: она — не фотон, а снова курящий свободный радикал в цивилизации здоровых людей, которая уничтожит остатки культуры. Культуры быть свободным и счастливым.
У Инги мелькнула дерзкая мысль, а не с этого ли начать интервью? Скульптор Залиховский, ее творческий наставник, учил ее соединять низшее с высшим, а высшему немедленно находить саму приземленную форму бытия, «приземлять» полет. Форма «бычка» — его выражение. Что может быть прозаичнее «бычка» и поэтичнее его?
Курил ли когда-нибудь музыкант из Аргентины? Что он думает о запрете на курение, не победит ли он творческое начало в здоровом духе? Не выкурит ли творца? Это прагматично — счесть, что в жизни одна из форм проявления добра — это проявление преемственности. По крайней мере, если эта жизнь — жизнь женщины. Да, прагматично материализовать связь с художником Залиховским в чудесную статью о музыканте Нагдемане, которая вздернет на новую высоту карьеру…
Карьеру? Инге вспомнился и Новиков. Память на мужчин, эта особенная картотека, которая у девочек создаётся вместе с рождением, и в которой каждое новое лицо, новый скол носа — это новый отпечаток неповторимого, воспетый дактилоскопией — память на мужчин вплотную сблизила Залиховского с Новиковым, своевольно наложила друг на друга их силуэты, мгновенным сканированием сравнила их лица. Инга обернулась. За ее спиной стоял Константин. Он улыбался. Ей показалось, что он смеётся над ней. Как будто он взрослый, а она опять — девочка.
— Что не так? — резко спросила она.
— Куда, старик, несёшь ты эту ношу? Давай-ка лучше я ее возьму. Я молод и, твой груз тяжелый взвалив на плечи, донесу легко! — продекламировал мужчина и протянул, было, руку к сумке с фотоаппаратом. Но девушка отстранилась, словно защищая от посягательства своё самое ценное. Лицо исказила недовольная мина. Однако Новиков проявил настойчивость. В английском костюме он выглядел даже в своих глазах неожиданно убедительным оратором. Убедительным, пусть и нелепым, как убедителен и нелеп добротный английский шкаф. Викторианский шкаф среди павильона IKEA…
— Я, как-никак, на сегодня твой ассистент. Типа оруженосец. А с оружием я обращаюсь бережно, — мужчина успокоил Ингу, завладев ремешком.
— Ладно, держи. Но на улице не опускай на землю. Это выдаст в тебе дилетанта, — согласилась она.
— Твоя задача за пол часа превратить меня в профессионала. Пойдём в холл, ты посвятишь меня в тайны искусства фотографии. И я буду снимать тебя во время интервью в лучших видах. Для семейного альбома.
Инга вперилась в лицо Новикова. Последнюю фразу она сочла напрасной, лишней, не оправданной какой-нибудь ее вольностью. Но она видит лихой огонек в его глазах, и костюмом ее не обманешь. Это не та сосредоточенность тяжеловеса, которая понравилась ей накануне, и не та легковесность, которая была ею отмечена за завтраком? К чему эта термоядерная реакция возбуждения, что-то ей напомнившая?
Вот оно что! За Залиховским водилось такое, когда он успевал забить косячок с утра… А что, если этот ее ассистент тоже балуется и уже подкуренный? Идти с таким на интервью нельзя. И давать ему в руки аппаратуру — нельзя… Девушка испугалась, что совершила опасную ошибку.
Инга развернулась и направилась обратно в холл. Сейчас она мирно завладеет фотоаппаратом и избавится от спутника. Не станет же он с ней бороться! Хотя с Залиховского в его худшие минуты сталось бы! Черт, почему она то и дело совмещает силуэт с тенью?!
В холле, стоило Константину усесться на топчане, Инга вновь завладела сумой. Она не стала садиться напротив в кресло и поставила в известность Новикова, что решила обойтись без его помощи. «Это все-таки непрофессионально», — сказала она строгим голосом, так не подходившим к ее рту.
— Вы опасаетесь, что я подведу? Вас смутила легкомысленная фраза? — не противореча ей, поинтересовался Новиков, чем опять удивил девушку.
— С чего Вы взяли? — сухо ответила она, про себя, впрочем, отметив его проницательность.
— Я не красуюсь, Инга, но я умею читать по глазам. Я не курю анашу, Инга. Не один мой боевой товарищ остался в земле от этой дурной привязанности. Косячок — забава людей Вашего круга, служителей муз. Прочь дурные подозрения. Я даже не курю.
— При чем тут курение? — резко ответила Инга. Ее голова помимо воли погружалась и погружалась в зыбкую теплую среду, где девушка теряла поводки собственных мыслей.
— Инга, я же тебе говорю, что читаю мысли, если это необходимо. Не бойся меня. Не станем противиться судьбе. Я в одном только убеждён — в моем присутствии Ваше интервью пройдёт гораздо содержательнее, чем без меня. Зря я, что ли, на костюмчик потратился?
Лицо говорящего стало сосредоточенным и значительным, слова — понятны, они, одно за другим, тяжелыми камнями погружались с поверхности на самое дно слуха Инги. И со дна обратно к поверхности катилась волна, за которую хотелось ухватиться и нестись на небо. Это не был гипноз, но как будто гипноз. Девушка достала фотоаппарат и поместила его на столик, что разделял кресло и топчан.
— Хорошо, у нас пол часа, — не своим, механическим голосом заговорила Барток.
Собственно, машина все способна настроить сама, важно направить объектив в правильном направлении и нажать на нужную кнопку. Птичка! Остальное — понты.
Константин это знал. Его болгарке довелось поработать фотографом. Она не раз, ничуть не шутя, замечала, что эта работа сродни работе снайпера. Дождаться, направить и нажать… Впрочем, если верить ее рассказам, она с фотоаппаратом поохотилась не на знаменитостей, а на всяких тварей небесных… Странная судьба — фотографировать птиц, а стрелять в людей…
— Вы меня слушаете? — донёсся до него голос Инги.
— Нет, не слушаю, — зачем-то честно признался он.
— Как это?
Бывают секунды в жизни человека, которые телескопически вмещают в себя года, а то и века. Щёлк, пронеслась секунда, но ты остаёшься в ней мухой, той самой мухой в янтаре. Отец, Кирилл Петрович Новиков, не то что брезговал советской литературой, но держал ее от себя на расстоянии вытянутой руки. Исключение составляла книга, написанная его знакомым. Щелкнуло в скрытном сердце Кирилла Петровича, когда он прочел, как молодой моряк из колодца темного трюма рыболовецкого судна, перекатывающегося на крутых волнах, сквозь люк, подобный телескопу, видит над собой, высоко над штормом земным, в дневном небе, голубую звезду. И прозрение возможности — возможности прямой связи с той самой бесконечностью, откликается в его маленьком сосуде тела, отданного волнам, возможностью чистоты и честности. Отец не раз и не два предлагал взрослому сыну прочесть любимую книгу. Сын, однако, проявил упрямство, так и не стал читать ее, он не принял привязанности отца к ее автору, изгнанному из СССР в Германию. Зачем ему чужая звезда, если для того, чтобы понять отца, у него есть своя…
Каждому — свое. Jedem das Seine[13]. У Новикова-младшего было своё переживание, и не под небом над Днестром, а в восточной Германии, в Веймаре. Из Берлина, куда его с Ириской и племянником занесло промозглым декабрем две тысячи какого-то года, перед самым Новым годом, он на день съездил на экскурсию в город Гёте и там оторвался от туристической группы и от родственников.
Один он ходил по кладбищу, что над бурым Изаром, на склоне по другую сторону от домика немецкого просветителя, — по маленькому квадратному кладбищу, обнесённому оградой с воротами, на которых Красная Звезда сообщает о тех, кто там покоится, — ходил меж ровных и тесных, как солдаты в строю, рядов могил, покрытых зеленой, хоть и декабрь, травой и означенных табличками, на которых имена часто были перепутаны с фамилиями — хоронили, видно, местные немцы — и в одном прослеживал гость, забредший туда, особую последовательность — в датах смерти. 1945, 1946. Раненные, не пережившие войны в местном госпитале, заключил Константин, переходя с непокрытой головой от одной вечной кельи бойца к другой. Порывистый ветер трепал его чуб, то и дело напоминая о близости реки. Он с тяжелым сердцем думал о них, и не о них только, а о деде, Новикове Петре. Они пережили его и не лишены наград. И что? Холодно, вот что… А ещё одна назойливая мыслишка низкого строя отвлекала его. И в декабре спелая трава, сочные бесконечные луга Тюрингии, через которые вёз туриста в Веймар автобус… Как эту страну с таким добрым климатом можно сравнивать с Россией! И зачем, зачем людям-человекам из благодатной Тюрингии было идти, рваться в Нечерноземье, в Москву, в мерзлый Ленинград? Зачем навлекать на свои головы нашествие тех, кто голоден и зол в драке? Сеяли бы и пожинали в своей тучной земле, чем хоронить в ней чужих солдат и ухаживать за их могилами…