Выстрел в Вене
Часть 10 из 16 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эрих Бом, бросив взгляд на человеков, сидящих и ходящих вокруг него, по большей части японцев, китайцев и корейцев, не в первый раз готов был признать, что он и в сто крат не овладел той памятью, которую нашёл в себе Яша.
Но если у него и есть комнатка в этом доме — то она расположена над квартирой Нагдеманов. Над жилищем, которое помнит любовь его друга.
Глава 18. О том, как Эрик Нагдеман покинул гостиницу «Бристоль»
У Эрика возникло напряжение в отношениях с женой. Оно вызвано мелочью, эпизодом, но определено экзистенциальной причиной. Он знал, что Нора относится к журналистам, как теща из анекдота к невестке. Она убеждена, что от журналистов, а не от искусствоведов и критиков зависит «Ruf» — репутация художника. Женщина с красивыми коралловыми губами и большими, внимательными и всегда немного испуганными глазами, с обручем в виде серебряной короны в густых пышных каштановых с рыжей нотой, хорошо прокрашенных волосах, назначила себя ответственной за репутацию мужа, как великий футбольный менеджер Ули Хеннес видит себя ответственным за репутацию его детища, родного клуба «Баварии». Женщина прежде других распознала в муже гения, но если бы не она — гений ее мужа, как отличительный признак личности, мог бы затеряться среди множества других талантливых людей, наполняющих межгалактическое пространство музыкой. По крайней мере, саму себя Нора Нагдеман в этом убедила. Однажды она шепнула на ухо журналисту, бывшему от неё без ума, два слова об отличительном признаке Эрика Нагдемана, и вот результат — гений мужа признан его современниками. Ещё шаг — и имя его останется в истории навсегда. Тем больше у жены Нагдемана оснований теперь опасаться журналистов. То, что можно разрушить, можно построить — был уверен ее тесть. Она запомнила, как женщина практичная. Но наизнанку. То, что построено, можно быстро разрушить.
Поэтому, отлично осознавая необходимость и неотвратимость журналистов в их с мужем жизнедеятельности, она каждый раз, узнавая о пресс-конференции или интервью, им предстоящем, боролась с собой. Ей становилось физически не по себе, как в детстве, перед дверью зубного кабинета. В течение лет она научилась брать в узду страх, но с недавних пор он, этот ее страх, снова берет над нею верх. А что как газетчик выявит изъян в исполнении мужа? Высота опасна, идеальность — хрупка, как китайский фарфор. Достойная женщина Нора Нагдеман не слышит и не допускает изъяна в гении. Но чем труднее объясним страх, страх ошибки, тем он больше походит на боль от больного зуба, от близкого к языку нерва… Ругая сама себя за слабость, Нора трепет мужу нервы перед каждой встречей с прессой. А он, не умея понять, чего она хочет от него и от репортеров, от бедолаг, от несчастных людей, чья доля — вместо музыкальных инструментов, скрипок, чарующе пахнущих лакированным вишневым деревом, вместо виолончелей, или, на худой конец, если желаете, серебряных флейт и золотых труб, таскать за собой унылые чёрные микрофоны и камеры, — он заподозрил ее в ревности к успеху. В глазах жены более нелепого разворота невозможно себе представить, ее оскорбляет непонимание Эрика, объяснить которое можно только одним — гении ведь должны быть наивны в обиходе.
Они спорят каждый раз, и она каждый раз одолевала его. Но вот, оказавшись в Вене участником ее очередного каприза, он, силясь вникнуть, чего она хочет — отказаться от интервью с русской журналисткой или согласиться, задался вопросом: «А если случится такое? Если тебя озадачит выбором эта ещё красивая, широкобёдрая благородная женщина, эта особа, жена, мать твоих детей, эта женщина твоей жизни — если она поставит тебя перед выбором между семьей и музыкой, то чем ты ответишь? А, Эрик Нагдеман»? Но почему прежде не приходил в голову такой вопрос гению? А потому, что как настоящий еврей, Эрик знает, что в явленной жизни не может быть все хорошо, так хорошо, как у него. И он уже ищет свои слабые места. Здоровье? Возможно, хотя он здоровее многих и следит за собой. Что дочка свяжется с рок-музыкантом и наркошей? С божьей помощью, обойдётся. Жена и тут на страже. Нет, его Ахиллесова пята — это дар музыканта. Исчерпание дара — вот возможная и даже ожидаемая плата за прежнюю хорошую жизнь. Жена уверяет его, что их добрая и благополучная жизнь — это плата за ужас, перенесённый им и его отцом, и ему нечего стесняться благополучия… При всём уме — глупенькая. Нет, не так — это она уговаривает себя, а сама боится того же. Он же не слеп, иначе чем объяснить дрожь Норы перед журналистами, как не сомнением в постоянстве его дара? Все она чувствует, она — еврейская жена. Все, кроме одного — никто не может жить по счету, оплаченному Яшей Нагдеманом! Мойша не хотел, он давно знал, исчислил вес этого груза. Вес абсолютного. Теперь Эрику пришло время самому узнавать этот закон.
От журналистов он мог бы отказаться, как и от своей популярности. И даже от доли заработка. Да, от доли, только от доли, чтобы не нанести жестокого ущерба семье. Так что, если бы жена, наступив на него грудью, потребовала отказать в интервью русской корреспондентке, он бы отказался. Но ему трудно сохранить ровность и высоту духа, когда она отвлекает его мелочными нападками на внешность девочки из Москвы, заранее подозревает ту в провинциальности и в поверхностности[15] — хотя, в его глазах, одно находится в прямом противоречии к другому. Жена не предлагает отказаться от интервью! Она только злит и отвлекает его. Зачем? Он складный человек, у него железные сухожилия, натренированные специальной гимнастикой Эриха Бома, у него гибкая мускулатура спины и не подводит пресс, пресс не даёт на сцене позорно выпустить животик за плоскость грудной клети, он подчинён дисциплине медитаций и дыхательных циклов, чтобы все чакры во время трудного турне по Европе были открыты току музыки сквозь среднее ухо. Чтобы глубоко играть. Так зачем самый близкий ему человек снова выводит его из равновесия как раз тогда, когда он чувствует, как подошел к важному рубежу, за которым — его настоящая музыка?
Да, он знает, почему Нора нервничает. Она и ревнует к его музе, и боится, как бы муза не подвела его. Их. Страх. Ему тоже ведом страх. Страху он обязан связью с музой. Да, он никогда и никому не признается в том, что ужас перед огромным чёрным злодеем, возникшим в ночи перед мальчиком, открывшим окно — это как страшная-страшная сказка, рассказанная бабушкой перед сном — тому, у кого была бабушка. Страшная — страшная сказка может обладать удивительной силой красоты, которая прикосновением своим ко лбу дремлющего открывает чакру гения. Эрик Нагдеман уверил себя, что ощутил прикосновение ладони такого страха и страх подарил ему музу.
В той страшной сказке был и герой, и им был не отец — отец не может быть героем сказки, он над героем, он — добрый гений. Герой — он из людей. Он может оказаться злодеем, но становится спасителем. Эрих Бом. Ещё одно яблоко раздора между ним и женой. Жене не по силам понять суть его истории, ее истинную суть. Это объяснимо — ее страх не пробудил музы в ней, а связь мужа с музой она ошибочно, не полно, объяснила себе исключительно благодатью, снизошедшей на него с небес. И противореча Бому, ревнуя к нему и борясь с ним, с его влиянием на мужа, женщина упускает из вида, что борется с самим Эриком, с тем, что лежит в самом корне его личного летописания. Поэтому не следует ей ставить тот вопрос ребром, к которому она склонна по складу властного характера.
Он бы не так распалился и этим вечером, если бы дело было только в нападках жены на русскую журналистку, которой Эрик уже назначил рандеву на утро. Он злится за Эриха, которому, оказывается, приходится прибегать к ухищрениям, чтобы обойти Цербера и связаться с другом напрямую. Эрик теперь узнал об этом от смешного журналиста-немца, с которым они в самом деле зависли за разговором о стволовых клетках и их роли в будущей мировой культуре — как уж Эрих разузнал про это интервью, нашел мессенджер своего соотечественника и через него сумел передать сообщение Эрику, один Бом ведает… Но Нора упорствует, она называет и Бома, и патлатого журналиста лгунишками, напоминает о возрасте немца и приписывает другу семьи альцгеймер. Недалекая оказалась женщина, — гневается Эрик, — ей невдомек, что Эрих прежде умрет, чем допустит деградацию мозга. Дядя Бом действительно стар, если трезво отнестись к цифрам. Но дядя Бом зачем-то дозванивается до него и извещает о незамедлительном своём прилёте! Не объясняя причину срочного вылета. Как тут не озаботиться, не прийти в беспокойство? Да, Эрик Нагдеман ощутил глубокое беспокойство. «Вот! А моя задача — тебя от этого оградить»! — попыталась оправдаться Нора, но эта попытка только усугубила разлад. Нагдеман учинил жене допрос на предмет, что же ей сказал Бом о причине прилета, и та все-таки призналась, что в этой поездке ограждает мужа от ненужных забот, и перешла в наступление…
…И нарыв прорвался. «А все равно, чем-то ваш семейный немец держит вас, Нагдеманов! И с папой вашим не все было просто, вот как я тебе скажу! Что-то в прошлом за обоих замолил старый немец», — выкрикнула сердцем женщина, прижатая мужем к стенке. Как несправедлив казался ей учиненный допрос и мужнины упреки… Как ужасна ревность узколобой жены, как зол может быть ее язык, говорил себе муж, не желая знать о прозорливости женского сердца. Как же вывел из себя Эрика ее крик! Как возмутил его! В ней, в этой женщине, в этой противнице самой сути искусства по-прежнему клокочет ревность, а ревность вытравливает творческий дух! Да, она вытравливает в нем, в муже, творческий дух, произнося нелепые и ужасные слова тому, кто, наверное, знает, кто за кого что замолил в прошлом, если вспомнить о Браслово! Нет, Нора Нагдеман подсознательно ревнует его не к Бому и не к Яше, а к музыке! Вот до какого психологизма готов был опуститься Эрик, глубоким вечером гневно хлопнув тяжелой бристольской дверью…
Однажды Бом удивил Эрика откровенным замечанием. Немец, который редко заводил разговор о Норе, заговорил о том, что Нора не любит Мойшу, а его, Бома, вообще не переносит. А когда лицо Эрика изобразило изумление, Бом пояснил свои слова:
— Твоя жена воюет с Яшей. Она считает, что стоит на твёрдой почве таланта. А для Яши эта почва — тлен. Так было. Его влияния на тебя она боится подсознательно и на самом деле, Мойша или я — мы виновные опосредованные… А что тебя удивляет? Любовь проста. Как война. Это и есть война за свою землю. Ты — ее земля. Она ее отстаивает. Такой, какой видит и любит.
Эрик не воспринял бы тогдашний совет Бома. Ни тогда, ни теперь. Чего стоит в таком деле совет человека, ни одного дня не пожившего в своей семье… Человека, для которого семья — это Нагдеманы, — был уверен Эрик. Был — и остался. И ему известно, почему Нора нервничает. И бог бы с ними, с журналистами. Но ему неприятно и даже мерзко узнать, что жена не подпускает к нему немца. Не сообщает, что он звонком известил о приезде в Вену…
Эрик считал, что Эрих, в отличие от него, действительно знает, зачем живет. Он — человек убежденный. Борец, деятель, антифашист. На земле нет злее зла, чем фашизм. А немец со злом борется всю жизнь, он старается изменить мир. И он имеет выстраданное право рассуждать, публиковать статьи, подписывать манифесты, собирать конгрессы, растить единомышленников. Он рисковал собой — в Аргентине, в Бразилии. В Чили он рисковал головой. И где-то в Европе — тоже рисковал. Эрих Бом отдаёт свой долг Яше Нагдеману, и из этого долга выросла его свободная воля и настоящая жизнь среди людей, на настоящем, большом миру.
И вот Эрик. Он цветёт, как цветок. Он очищает карму на планете. Цветёт талантом. В этом цветении должен быть высший смысл — мир должен преображаться и воспарить от звуков его лиры. Его музыка может пробудить лучшие силы в человечестве… Могла бы. Но — его давно уже окружает не мир, а среда. Среда эстетов. Китайский чиновник, оставив службу, должен был семь лет в уединении глядеть на поверхность воды, чтобы вернуться себя в человека живого. Купол храма ограждает от купола неба. Это слова Мойши, его покойного старшего брата. При всей близости Эрика и Эриха, при всём покровительстве, которое дядя Эрих оказывал младшему Нагдеману, сферы политики и философии немец делил с Мойшей. Впрочем, он был, наверное, единственным, кого в эту часть своего строения допускал старший брат. По какой причине? Эрик видел причину в развитом у немца логическом мышлении, встроенном в его механизм естественным образом. Этот механизм перемолол гигантскую гору событий в опыт, а опыт — в мировоззрение. Сам Эрик считал себя человеком, не обладающим мировоззрением как таковым, в серьезном значении этого слова, да и не особенно нуждающимся в таковом! Яша Нагдеман говорил так: вера в бога, вера в творчество хороши, когда они открывают дверь, а не выламывают стену. Свобода в ограничении — это счастье…
Той ночью перед интервью Эрик Нагдеман в сердцах, не найдя общего языка с женой, покинул гостиницу, взял такси и уехал в зал, где до позднего утра играл на инструменте свою собственную мелодию. Ему показалось — так он не играл никогда. Ему показалось, что он свободен и счастлив.
Глава 19. О том, как Эрих Бом все-таки поговорил с Эриком Нагдеманом
Да, у Эриха Бома сложилось устойчивое и самостоятельное мировоззрение. Ученого, изучающего законы природы, он включает в систему той природы, которую наблюдает, препарирует и своим наблюдением изменяет. Тем более, если ученому удаётся эти наблюдения законсервировать в закон. Открытие закона мироздания это — именно это — мироздание меняет, природа стремится вырваться, вынырнуть, выскользнуть из хвата этого закона тем более рьяно, чем крепче хват, чем шире универсальность его. И закон потеряет применимость — больше того, с рождением закона рождена и его кончина. Как с появлением лекарства от гриппа изменяется вирус гриппа, как с появлением универсальной концепции воспитания добром воспитатели становятся тупее…
Диалектика, тоже нашедшая свою смерть. Но если представить себе идеального исследователя, то есть такого, чей закон не утрачивает власти над природой вещей с его произнесением, закреплением в слове — поскольку зачатием своим не переменяет мироздания — это должен быть такой исследователь, в котором закон уже имеется, он в нем «зашит», и он, исследователь, обнаружит его, закон, в себе самом путём чуткого подобия макрокосмоса и микрокосмоса — микрокосмос во всей полноте уже дан в скрытой форме. Принцип подобия — краеугольный камень мировоззрения Эриха Бома. Парадоксальным образом немец тут воплотил своё представление о Яше Нагдемане. Думая о подобии, он видит перед собой Яшу. И Эрика. И Мойшу. Такие разные микрокосмосы, которым не нужно изучать мироздание, чтобы знать его закон. Но Эрих Бом — практик. Что значит принцип подобия для него? Философия должна и может быть приложима и приложена к жизни. Поэтому он готов сделать вывод о себе и для себя, опуская, но зная все промежуточные вычисления и сноски — его жизненная функция близится к высокому финалу, в котором главная роль отдана последнему из «подобных», его тёзке Эрику Нагдеману.
Эрих лишь покачал головой, когда по залу разнесся голос сотрудницы аэропорта. Его рейс снова задерживается. Японцы и китайцы летят, а Бом — задерживается. Кто скажет, что тут повинен случай? Нет. Индукцией, а не дедукцией, старый немец приходит к ясности — Эрику в Вене действительно грозит опасность. Если бы не это, судьба не стала бы задерживать старика-опекуна в порту Лондона, не выделила бы на его личный банковский счёт это испытание. Бом понимает: он стоит, вернее, сидит перед выбором. Звонить Эрику или нет? Тяжелой, не гибкой в локтевом суставе рукой, немец извлёк из кармана телефон. Рука — совсем не рука, а кочерга. «Нет, колено парового шатуна», — так он пыхтит, будучи вынужденным приподнять плечо, чтобы управиться с карманом… Телефон дорогой, он изготовлен знаменитой фирмой для нужд стариков. На девяностолетие сей гаджет ему подарен женой Эрика. Бом ценит подарок тем более, что хорошо знает женщину. Номер Эрика зашит в памяти под кнопкой «3». Номер Норы — «2». «1» — неотложная помощь. Неотложка. Таким он получил гаджет от дарительницы.
Эрих знает, что на «2» звонить ему бесполезно. А «3» приближено к «2» по негативной перспективе. Проще сразу жать на «1». Прежде, чем на удачу набрать «3», он пробует связаться с журналистом, который счастливо проник к Эрику. Но нет больше счастья в жизни, как говорили знакомые русские. Беседа закончилась, журналист уже на пути домой и к славе… Тогда Эрих все-таки придавливает ногтем большую кнопку «3». А вдруг Нора ослабила бдительность? И, в самом деле, трубка ожила личным баритоном Эрика Нагдемана. Он звучал нервно:
— Эрих, я все знаю! Я уже имел беседу с Норой. Прости ее, ты же знаешь эти ее девичьи причуды… Где ты? Уже в Вене? Я так рад, что ты будешь в зале! Я сейчас немного на взводе, я ушел из-под опеки, но буду в отличной форме, несмотря на бессонную ночь. Нет, Эрик, нет, благодаря бессонной ночи! Я выхожу на простор… Эх, если бы на сцену сегодня, я бы сыграл лучший свой концерт. Жду завтрашнего вечера. И тебя, — на одном дыхании выпалил Эрик.
Он говорил по-немецки с тем неистребимым еврейским акцентом, который сближает этот язык с австрийским. Бому жаль было сбивать собеседника с высокой ноты, и он избрал не самый прямой путь к цели.
— Увы, твой самый давний зритель ещё в Лондоне, в чёртовой дыре, в Гатвике. Не желают бомбардиры выпускать старика антифашиста. Все летят — японцы, вьетнамцы, один Бом торчит! И, кстати, ты уверен, что опекунша не организовала за тобой наружку?
— Дядя Эрих, за Нору еще раз извини. Я хоть смог телефон взять на вынос…
— Эрик, ты молодчина. Ты еще борешься за свободу, в отличие от нас, немцев! Хотя при такой погоде как здесь немецкие пилоты взлетают и садятся с закрытыми глазами. Англичане разучились работать. Кто-то опять бастует в Балтиморе, поэтому здесь радостно откладывают рейс. Но вот что…
— Твоё левацкое сердце, дядя Эрих, должно ликовать, когда рабочие бастуют, борются за свои зарплаты, — перебил его Эрик.
— Мне жаль сбивать твой высокий лад, но я зануда, так что сам виноват. Нынешние забастовки так же мало связаны с рабочим движением за свои права, как ты — с политикой, а нынешние леваки — с антифашизмом. Обрати ты хоть толику своего внимания на явления политические, ты бы в тысячный раз не совершил бы одну и ту же ошибку и даже шутки ради не назвал бы Эриха Бома леваком… Но ты перебил меня, а мне есть-таки что тебе сказать…
— Что же? — притих Эрик.
Он, конечно, догадался, что не просто так летит к нему немец. Но прозвучавшая затем просьба его неприятно удивила. Бом предложил Нагдеману до его появления — а он рассчитывает даже из Гатвика все-таки вылететь в ближайшее время, не превратившись во вьетнамца или китайца — да, до его появления возле Эрика не принимать никого, не проводить никаких встреч. Никаких больше журналистов.
— Это еще почему? — непривычно резко спросил музыкант.
В самом деле, он удивлен. Сначала жена, теперь Бом.
— Вы что, сговорились? То Нора из-за сегодняшнего интервью высверливает в черепе, как в свирели, пару отверстий, теперь ты звонишь аж из Лондона! С какой стати? Я сам назначил время русской журналистке, за нее просили организаторы концерта. Даже Нора поначалу не могла отказать! А необязательность не в моих правилах.
— Русская журналистка? Она одна? — сухо, дробно уточнил Бом.
— Что значит одна? А сколько их должно быть?
— Может и одной хватить… Эрик, ты выступаешь вечером. Дай ей интервью после концерта. Каждый человек имеет право изменить свой распорядок дня. Каждый человек, не обязательно творческий. Кстати, что за журналистка? — перекрывая шумы аэропорта, громыхнул Бом.
Он сердился. Нагдеман может стать очень упрямым, когда видит помеху своему кредо не возноситься, и оставаться простым, человечным виртуозом, блюдущим общебытовой этикет. Но ведь не так часто Бом звонит Эрику, и совсем уж редко вмешивается в его расписание. Наверное, не ради того, чтобы поддержать Нору в ее прихоти. А вот русская журналистка, русская. Что это, совпадение? Или может быть, шиллинг в ту же копилку?
— Эрих, это корреспондентка ведущей русской культурной газеты. И я обязательно ее приму через два часа, как обещал. Это не просто интервью, а большая беседа для русской публики, которую и уважаю и ценю больше многих. Кстати, отчасти в том я вижу и твоё влияние! Я не стану обижать русскую публику, раз уж она интересуется моими взглядами… Это ведь надо понимать! А она мне — про какую-то помаду и манеры!
Бом догадался, кого имеет в виду Эрик, и невольно усмехнулся. На Эрика трудно серчать. Наличие невольной союзницы теперь осложняет задачу убедить Нагдемана. И тут Бом услышал, как на его рейс объявляется посадка.
— Послушай, Эрик, я все-таки лечу. А ты все-таки протяни время, пока я не доеду до твоей гостиницы. Просто протяни время. В конце концов, всякая тварь дрожащая, а не одни только великие мира сего, право имеет изменить свой распорядок дня. Как раз обычный самый человек — господин своего времени, Эрик. Будь проще. Жди, Эрик. Я вылетаю.
Глава 20. О том, как подполковника Власова отчитал начальник
Полковника Власова вызвали к начальству за сутки до начала его долгожданного отпуска. Он уже собрал вещмешок, чтобы двинуться под Тверь, в уединенное жилище — деревенский домик, купленный в начале 2000-х, в хорошие времена для города и чёрные для деревни — так что от всей деревни целым остался один этот дом у леса, за которым озерцо. Он уже видел себя в плоскодоночке да на веселках, да со стограмчиками. И один, один! И вот на тебе.
Вплоть до получения им майорской звезды он мучился вопросом, специально ли начальство всегда находит срочные поручения именно в те моменты жизни, когда тебе это ну поперёк горла — или оно все про тебя знает и выбирает эти моменты специально, чтобы служба мёдом не показалась. Позже, уже в начальственной должности, он позабыл об этой дилемме, лишь изредка ловя себя на том, что сам приобрёл это свойство отца-командира. Что его не расстроило, а, напротив, вызывало удовлетворённую улыбку. Как у него теперь выходит подлавливать подчиненных в их вот-вот, пред-счастливые минуты? Что тут сказать, седьмое чувство… И готовя своё лицо ко встрече с генералом Чвановым, который вызвал его перед отпуском, он обнаружил, что лицо забыло про состояние подчиненного. А лицо у сотрудника органов должно служить. И вывеской, и весами, точными и послушными весами, как весы на лотке рыночного торговца. Иначе пойдёшь по миру, разоришься.
Власов генерала Чванова не боялся. Короткие седые — как будто подкрашенные в седину — усы, пахнущие добротным коньяком или виски — пусть пугает усами московских ворон да врагов родины, а не его. Но страх страхом, а лицо полковника в кабинете генерала должно соответствовать. Как собака хозяину. Власов знает толк в собаках. С ним живет французский бульдог, которого он не берет под Тверь на рыбалку. Сука умная, но лживая, когда ругают или когда пахнет мясом, а к тому болезненная и впечатлительная. Умная, лживая и впечатлительная сука — это то, что надо лицу полковника у генерала. Власов любит суку-бульдога. А генерала Чванова — не любит. А за что его любить? Он не домашнее животное, а просто сука. Срезал Власову награду, вычеркнул из списка. Вставил туда своего любимчика, майорчика. Майорчик торчит на Украине. И что? Провалили Украину. А медалька на кителе сверкает. До Чванова был начальником Разгонов. Перед тем, как явиться к нему, лицо Власова само собой становилось немецкой овчаркой, тварью умной, но всем видом показывающей, как она готова бежать по следу рысью, и под танк с взрывчаткой на пузе, и раненного с поля, и портфель посторожить… Хороший был генерал. Крикливый, а дельный. Дельный, а не деловой. Дал себя подсидеть. Суке-Чванову.
— Власов, что там у вас с Тельманом происходит?
— Ничего не происходит, Петр Фалексеевич. (Власов умело имитировал дефект дикции, добавляя в отчество лишнюю «ф»). Старый человек по странной немецкой привычке продолжает служить идеалу и колесит по миру вместо того, чтобы насладиться заслуженным отдыхом. Тельман — феномен, хотя мы должны быть готовыми к потере Тельмана.
— Что значит к потере? Объяснитесь!
— Возраст. Сколько может служить механизм? Даже если он произведён немцами? И Мерседес девяносто лет не катит. Я могу допустить, что он переживет Альтиста, но не хотел бы, чтобы Тельман помешал моему выходу на пенсию…
— Так, Власов, отставить Ваш гражданский юмор. Вы мне ещё тут либерала разыграйте! Не о Вашей пенсии речь. И не о том думаете! А я думаю, что Вы пустили дело на самотёк! Тельман остаётся важным звеном, — генерал собрался развить мысль о звене, но, взглянув в бульдожье лицо подчиненного, сбился. «Ну сука хитрая»! — Контакты Тельмана оберечь — Ваша обязанность. А мне докладывают, что Вы, Власов, пренебрегли. И не от Вас узнаю, подполковник! Чем ответите?
— Мы своевременно проинформировали Тельмана…
— Хороши! На столетнего старика скинули свою головную боль! Мол, езжай ты, Тельман, лесом, охраняй сам своего еврея, своё нематериальное имущество, — вставил шуточку Чванов, но лицо Власова знало, когда и чему улыбаться, и сохранило прежнее выражение. — А это не его имущество, а наш капитал! Его еврея охранять Вы должны! — не дождавшись реакции на остроту, выпалил генерал.
— Есть проверенная информация об угрозе? — сухо уточнил Власов. «И называй объект Альтистом, профессионал хренов», — зло про себя прошептал он.
— Это я от Вас хочу услышать, есть или нет! Ваша обязанность держать руку на пульсе, так сказать… А Вы расслабились — Вы уже мыслями в Твери, так? Рано! Или Украина Вам не урок?
Власов собрал лицо так, что оно сделалось расстроенным, как морда сенбернара. Как будто Чванов умер, идут похороны, гроб обнесён венками. В самом деле, товарищ генерал, с Украиной беда. Кто там у нас медаль получил? Не Ваш ли майорчик?
Власову даром не прошли занятия в школьном театральном кружке, где ему прочили большие актерские способности. Он нашёл им другое применение. «А что, раз с Украиной так плохо, то направьте меня в Буэнос-Айрес или, на худой конец, в Вену, и я немедленно сосредоточусь, забью на Тверь и разберусь во всех угрозах Альтисту». Стоя перед генералом, глядя на шевелящийся вверх-вниз седой ус, он остро ощутил подобное шевеление в собственной груди. Это душа его просилась на волю, она жаждала глотка холодного пива, да под леща, и на пенсию! Ничего, что бы противоречило долгу. Все то, что бы в легкой форме четверостишия освобождало от него…
«Эх, Костя Новиков, какого черта ты рванул в Вену»!
Власову агент Тельман достался по наследству от Гриши Костырева, пьяницы, халявщика и внука героического ветерана советских спецслужб. Ветеран прожил долго и, к несчастью, любил внука. Узкому кругу посвященных была известна история о том, как Гриша едва сам не провалил ценного немца, а тот не только не провалился, но еще и добрался до Гришиного начальника с жалобой, вопреки всем канонам и инструкциям. Но Гришу слить не удалось, и только в помощь ему придали молодого толкового офицера, в чьи функции входило то ли смотреть за Тельманом, то ли больше за самим Гришей, как бы наставник не выкинул очередного коленца. Этим молодым и стал Власов. Теперь Гриша запивает виски генеральской пенсией и читает лекцию в академии госслужбы. А подполковник Власов так и ведет все еще важного агента. Так что Эриха Бома, агента Тельмана, он знает как родного. И даже лучше. Тельман — трудный объект. Возраст, опыт, крепкий, как гранитный жернов, ум плюс твердый, закаленный убеждениями характер. Идейный. Цинизма нынешних тайных служителей родине он не принимает и до сих пор не научился относиться к циникам с ровным мудрым презрением. Горячее, так сказать, сердце антифашиста… Нет, у Власова нет иронии по отношению к Тельману. Просто он уже не умеет относиться по-другому, сам себя упрекая за «так сказать, горячее» сердце…
Именно потому он, Власов, хочет расстаться с агентом Тельманом. Но не так, как Гриша Костырев, когда тот попытался скинуть старика на пенсию еще пятнадцать лет назад, потому что возиться надоело с «вреднючим немцем», — и плевать ему было на те сообщения, которые тот по крупицам собирал в мозаику из разговоров, из встреч на банкетах с великими мира сего — то он выпьет водки с наследным принцем после концерта Нагдемана, и принц, похвалив антифашистское движение, расскажет о поставках нового китайского ракетного комплекса в его бедную страну, то глотнет водки с промышленным магнатом, и они обменяются уколами о левых и правых, а невзначай Тельман узнает, поедет ли магнат вместе с канцлером в Москву или Германия решила не вкладываться в новый газопровод, — если мозг Гриши Костырева стал выполнять функции уставшей печени, и тоже устал трудиться вместе с неутомимым Тельманом, то у Власова мотив противоположный. Власов никому в этом не признается, ни жене в приливе доверия, ни другу под стакан виски — но у Власова есть идеал. Этот идеал — Эрих Бом. Действительно, Власов знал биографию немца лучше, чем тот сам. И русского чекиста раз и навсегда поразила последовательность идеального ряда. Как этот человек сохранил готовность и способность служить — нет, не служить, а оставаться на службе у Москвы, после капитуляции и предательства Михаила Пятнистого в девяносто первом, и после трусости и предательства бояр беспалого царя Бориса под Грозным в девяносто пятом, — как Эрих Бом не сломался, не плюнул смачно с высоты стариковского роста и не попросился на пенсию сам? Нет, немец оказался выше сиюминутного. Вот как вышло, его антифашизм пережил и Пятнистого, и Беспалого, и Коля, и Шредера? И вот он, Бом, снова в своем времени, где маршируют по улицам больших городов и припрыгивают, жгут костры на площадях, те самые фашисты… А Москва — снова остров в океане, где бьет-гудит Вечевой, и собирают Минины и Пожарские всякий люд в поход на пляшущих с факелами. Он снова в своем времени, искренний человек с идеальным планом. Он — да. А сам Власов — нет. Ирония в какой-то четверг переродилась в сарказм, и он, хищный и кислотный, изъел идеал.
Интересное наблюдение над самим собой, как над подопытным — он и не ведал, служа, что сам обладает идеальным планом, но, как утратил его, сразу это узнал. Как будто единственным свидетельством существования души может быть ее потеря. Как, почему такое происходит, профессиональный людовед, коим должен быть офицер российской разведки, должен знать. Но он не знает. Он не определил этого момента, этой точки бифуркации, и обнаружил только результат пустившего в его идеальном теле фиолетовые метастазы сарказма. Может быть, фиолетовая клякса вытекла из капсулы после грузинской войны, когда показалось, что вот он, момент истины, когда организму страны можно и неотложно нужно погнать поганой метлой всех трусов и предателей, сверху донизу — и он ждал, когда вот-вот это произойдет, он ждал этого освободительного момента еще с середины девяностых, больше десяти лет ждал, а тут люди с большими звездами, те, которые выше Вадима Власова, и уже им должно быть по долгу службы ведомо, как будет, как там, наверху, пахнет кислород — люди с большими ушами и большими звездами, многозначительно переглядываясь, заговорили о чистке… А ее — не случилось. И Власов вдруг осознал, что в его стране никто, абсолютно и безо всяких исключений никто не знает, от кого же зависит, каково оно будет, наше будущее… Как трудно служить долго тому, что еще неизвестно каким окажется! Как невыносимо хочется, оказывается, служить определенности, понял как-то Власов, — одним боком она — это зарплата, санаторий, пенсия, другим боком — идеал, смысл, рифма. Невыносимо. И вот Власов предвкушает касание с продолговатой и матовой, как поутру с холодца виноград на лозе, озерной водой. Озерцо его подернулось тиной с одного бережка и упирается в песчаный обрыв другим бережком — там сквозь песок пробились, извиваясь, словно змеи, корни сосен, что по обрезу обрыва стоят невпопад, вкривь и вкось, как будто у каждой свое солнце, свои север да юг, корни переплелись и не дают освоить песок ни случайному купальщику, ни редкому рыбаку, и то слава богу, потому что за этот обрыв Вадим Власов готов теперь душу предложить богу… И все, и больше — ни за что. Или не за что.
А вот старый Тельман — у него свое озеро, только там за верхушками сосен, разбредшимися, кто в какой уголок небесной сферы, стоит корабельный лес, и все его ветераны, как и он сам, великаны, знают, где запад и где юг… И если бы Власов задался вопросом, чего он больше всего опасается на службе, то, после ужаса отмены раннего выхода на пенсию и возведения Чванова в начальники всей службы, он бы определился в своем пространстве так: стать свидетелем и участником разочарования Тельмана. Чванову этого не понять.
Глава 21. О том, как Эрик Нагдеман отложил интервью