Выстрел в Вене
Часть 11 из 16 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эрик Нагдеман решил выполнить просьбу Бома, какой бы странной она ему ни показалась, как бы его ни удивило, если не сказать большего, поведение старшего товарища, как бы его, на самом деле, ни разозлил звонок Бома, едва не выбивший его из кокпита, что несет творца в большой космос. Музыкант, вернувшись в отель и застав жену, всем видом изобразившую обиду и отсутствие интереса к его делам, воспользовался этим и взялся за изучение своего распорядка дня, который имелся и у секретаря. Он не так прост, этот Эрик Нагдеман, он не так безнадежен в технических делах и в бюрократии. Он умеет пользоваться компьютером сам и самостоятельно вносить изменения в планы, если они оформлены в человеколюбивом «Ворде». Как опытный помощник, он принялся выискивать в плане мельчайшие минутные дыры, чтобы перенести интервью на пару часов.
— Чем это ты занялся после бессонной ночи, беглец? — обнаружив, что обиженное лицо на мужа не подействовало и сменив тактику, поинтересовалась из-за плеча бдительная женщина, обуреваемая тяжелым, ревнивым любопытством.
— Освобождаю время. Мне нужны два часа тишины, — не обернувшись, ответил Эрик.
— Не возись, я это сделаю за минуту. Наконец-то ты к этому пришел. Я тебя знаю лучше, чем ты себя. Я и предлагала — откажись от интервью перед выступлением. А ты…
Женщина хотела развить милую ей мысль, но не успела достроить фразу, призванную восстановить статус-кво в их отношениях. Эрик нервно перебил ее, и ей пришлось выслушать его длинную речь, в новой досаде прикусив губу.
— Нет, я не откажусь, я перенесу. Два часа медитации после отличной ночки, а потом мне будут нужны люди. Да, именно люди, которым не безразлично творчество. Люди, которые постараются меня понять. Мне не хватает таких людей. А потом приедет Эрих, и мы с ним пойдем в пивную. Нет, в Хойриген[16]. Поедем с ним в Хойриген. Вот так. Я сейчас в такой творческой форме! Я почти Юрий Гагарин! Я в преддверии касания с Космосом!
— Что с тобой? Тебе не надо так нервничать! Ну что ты говоришь, мой Гагарин! — вырвалось у жены искреннее слово. Она по-своему поняла мужа и, оставив вечную семейную игру в обиду за недобрые слова, которых тот наговорил на год вперед, забеспокоилась так, как птица трепещет, чем-то своим птичьим чуя грядущую непогоду. Тяжелая, смоляная бровь Норы задрожала.
— Что со мной? Я подобрался к пику! Но мне осталось сделать шаг и не сорваться, — не успокоил женщину муж.
Эрик сам почувствовал себя растерянным. Оказывается, он сказал слишком многое. Творцы смелы в поиске, но суеверны, они опасаются поспешным словом спугнуть музу. Нельзя всуе произносить слова о собственной высокой творческой форме. А он проговорился. Хуже того — он выговорился и разом опустел, как опрокинутый стакан. Отдав много слов, он больше не нашел в себе раздражения к жене. Только досада на себя и страх остались в осадке. Слова не ноты. Что-то сегодня случится, уже знал он. Пусть. Что-то случится, и это что-то вольно или невольно вернет прежнюю глубину. Прежнюю глубину. Чем суше лето, тем глубже вода в колодце. Нагдеман уставился на бровь жены.
Нора как азбуку изучила все выражения лица мужа, все ноты, которые способны изобразить продолговатый загорелый лоб и выпуклые карие глаза под длинными, еще черными ресницами. Ошибки быть не могло — да, во влажных глазах визави сквозь пелену раздражения снова проступил теплый знак, гласящий о его близости к ней. Знак близости.
— Если можешь, попроси для меня крепкого черного чаю с сахаром. Я скоро закончу с этим и приду, — подтвердил этот вывод посредством слова сам Нагдеман.
Жена не возразила ни словом, ни жестом и послушно отправилась за чаем. Мудрость ее предков по отцовской линии возобладала в ней под воздействием знака близости. А Эрик позвонил секретарю, дал ряд указаний, а затем сам набрал номер московской журналистки. Но девушка не ответила. Нагдеман проявил терпение и за чредой долгих гудков дождался голоса автоответчика. Тогда Эрик наговорил сообщение, в котором постарался сочленить сожаление, мягкость, симпатию и неизбежность подчинения обстоятельствам, которые вынуждают его перенести интервью. Ему это удалось, по крайней мере он похвалил себя. Наконец, он сделал звонок к Бому. Телефон немца был отключен. Это, хоть и было вполне объяснимо в обстоятельствах перелета, снова привело Нагдемана в волнение.
Эрик откинулся в кресле, уставился в высокий, с мелкой лепниной, потолок, и перед его взором появился Яша. Отец строго глядит на него. Этот взгляд непривычный. Он побуждает Нагдемана задуматься. О чем? О старости. Он задумался. Старость — это остров изо льда. Остров, на котором Яше удалось прожить, ничуть не боясь холода, идущего от земли? Яше удалось, потому что в нем самом открылся очаг ровного тепла. «А ты? Не продрогни», — как будто говорит ему Яша. За спиной отца — Мойша. Да, это его истощенное лицо. Мойша обманул Эрика, он избежал жизни на ледяном острове. Мойша обманул его, оставив из тех трех спасшихся Нагдеманов одного Эрика.
Оставив наедине с вопросом, способна ли музыка согреть стопы идущего, или она смолкнет, приди лишь тот час. Да, Эрик сегодня отдает себе отчет в том, что в нем нет Яшиного очага. Не было его и в Мойше. Только Мойша как математик высчитал про себя и про младшего брата это гораздо раньше. И испугался оказаться на острове. Могло ли так случиться в природе душ, что огонь веры в бога и в тепло доверия к любви оказался разделенным напополам между братьями, и его на двоих математически не хватает — на талант, да, хватает, но не на счастье естественной молитвы.
Делим ли огонь? Огонь — не ядро и не атом. Об этом вопрошал Мойша у своего изощренного мозга, пришедшего к убеждению, что реальность является высшей формой справедливости. Высшей и даже единственной формой справедливости… Эрику только сегодня становятся понятны вопросы. Но почему сегодня? Он никогда не станет искать ответов в своем мозге, не испещренном сетями логических нейронов.
«Нет, я не смогу найти ответ. Но я адресую эти вопросы своему советчику, Эриху Бому. Не для того ли проницательный опекун мчится ко мне?» — обратился Эрик к Яше, извиняясь за себя и за брата и как бы задабривая отца.
Но Яша не смягчил выражение своего лица. И тут Эрика настигло ЕГО воспоминание — самый страшный час в его жизни. Пришли советские солдаты, они должны были быть служителями добра, но вместо этого сотворили ужасное и разорвали связь между Яшей Нагдеманом и его сыном, его детьми. Двое безусых, безликих, увели Яшу, а один, усатый — его морщинистое лицо и руку, что пахла копотью, Эрик запомнил — взял младшего из сыновей на руку, подсадив на предплечье, а старшего — за руку, и они пошли. Эрик не плакал.
Он не запомнил своих слез. Потому что всю его память заполнил взгляд, которым его, обернувшись через плечо, проводил Яша — сейчас бы Эрик сказал, что так заполнит полую емкость легкий душистый газ, пахнущий ванильным мороженным. Кто знает, каким бы сутулым, злобным, ненавидящим всех усатых, язвенником с охровыми пигментными пятнами на лице, мог бы ты стать, Эрик Нагдеман, если бы не тот взгляд…
А теперь ты по сути здоровый, прямой в спине, гимнастический мужчина моложе своих лет, без заметных недугов тела, мозга и духа… Или? Никто, кроме самого Эрика, не знает, что этот гимнастический человек на самом деле чудовищно боится смерти. Не самого по себе ухода, не прощания — об этом он даже не думает — нет, мысль его поглощена страхом болезненной старости. Так ртуть, разъятая на капельки, может быть поглощена магнитом. Яша Нагдеман ушел легко, пусть не быстро. И Эрик столь же чудовищно завидует ему, сколь подозревает будущее в расплате — оно не доставит ему счастья такого ухода.
Эрик ощутил, что вот-вот и он освободится от чего-то такого, что его ничуть не тяготило прежде, но вот если сейчас не освободиться, то начнет тяготить. Это как стать вдруг взрослым, откуда уже не вернуться в насыщенное творческое детство. И если с ним не распроститься, то душу — твое тело в параллельном мире, будет тяготить пустота на месте сердца — месте фантомной, как будто несбывшейся мечты.
Усатый солдат что-то по-русски сказал ему на ухо, что-то доброе, что-то ровное. Что же он тогда сказал? Может быть, это он спас Яшу? Сквозь штору номера в отеле «Бристоль» просквозил луч солнца, и на потолке, шероховатая и не везде ровная поверхность которого испытала на себе касание рассеянного взгляда Нагдемана, удлинилась сложная пирамидальная тень от люстры, висящей на трех тонкий серебряных цепях.
«А почему отца Яшу вернули сыновьям? Ты, Эрик, об этом никогда не задумывался, потому что всем известно — произошло чудо, молитва донеслась до бога быстрее отраженного луча света, и бог спас Яшу. Но ты, Эрик, засомневался? Усатый солдат был совсем из другого материала человек, чем чернявый горбоносый мясник, равный абсолютному злу. Злу старозаветному. Как все случилось на самом деле? Как на самом деле происходит борьба того солдата с этим солдатом? Ты, Эрик, никогда не хотел узнать сам. Рядом с тобой был немец Бом, высокий прямой человек, который взял это на себя — все знать о борьбе того и этого солдат в земном мире. За его широким плечом ты, Эрик, мог жить музыкой и семьей, не коснувшись раскаленного чугунка, в котором томится вопрос — как устроена жизнь… Ты почему-то нынче решил, что должен был это узнать? Кому должен? Почему? Потому что заподозрил Эриха Бома в том, что вот-вот и не станет за тобой его плеча? Ты хоть раз спросил его об этом?» Почему все это сегодня?
Тень на потолке погасла, там, на побеленном небе, посерело — видно, в большом мире, что за окном на солнце набежала туча. Они в Вене быстрые, эти тучи…
Перед глазами Эрика возникла старая картина — потолок комнаты, в которой он провел детство, счастливое детство с отцом и братом, и с теплым кисловатым, как молоко, духом мамы, о которой он знает, что ее не было, а она — была, он помнит ее образ. В той комнате самым светлым пространством был потолок. Такой же высокий и лепной. Каким благополучным казалось детство, проведенное в неведенье страха и света! Но вот пришло освобождение, мир открыл врата и окна, — и едва не лишил сперва жизни, а затем отца. Реальность — наивысшая справедливость. Как же благополучна Вена, прикрытая лепным потолком! Но сюда спешит Эрих Бом. Освободить от счастья? Сдернуть штору?
Пока Эрих Бом летел в Вену, а Эрик Нагдеман проводил аудиенцию с самим собой под звуки венского вальса, доносящиеся в этом городе отовсюду, даже из водопроводного крана (господи, как, оказывается, музыкант ненавидит венские вальсы), — Константин и его новая начальница добрались до роскошного «Бристоля». Константину пришло в голову, что нервы его все еще в порядке, если он по пути ни разу не позволил себе двумя пальцами коснуться рукоятки изделия, что покоилось и ждало своей минуты в кармане. В холле пахло красным вином и сдобой. Девушка попросила портье связаться с номером Нагдемана и передать знаменитому жильцу, что к нему приехала журналистка, которую он ожидает. А с ней — оператор. Пожилой албанец, обративший на себя внимание тесной малиновой бабочкой на кадыке, указал на столик и сдавленным голосом предложил обождать.
— Русские? Кофе? Захер? Русским от дома, vom Haus, — продемонстрировал он широту за счет заведения, коему служил.
Портье как будто учуял, что русским журналистам предстоит долгое ожидание. И в самом деле, после первого часа корреспондентка сама невольно обратила к нему взгляд, поймав который, он поднёс ещё по чашечке кофе, уже без торта.
— Послушайте, гость из номеров N прислал сообщение — он просит извинения за ожидание. Срочное дело, он вот-вот будет. Вы можете дождаться, когда он освободится, или попозже позвонить, — и он обязательно назначит вам новый «термин».
— Этот кофе — от него, — добавил портье, соврав во благо.
Константин досадливо поднял бровь. Связав свой план с Ингой, он не учёл самой простой вещи — звезда мировой сцены может просто передумать давать интервью. Что ж, тогда придётся самому подняться на этаж и нанести визит Эрику Нагдеману. Не очень изящное решение, но, видит бог, младший из Новиковых не остановится на пол пути, и уже тем более не уйдёт, не солоно хлебавши, из парадной гостиницы «Бристоль».
Девушку, в отличие от ее мнимого ассистента, известие не смутило. Она состроила недовольную мордочку, сложила ногу на ногу, — Новиков невольно провёл глазами линию по лекалу ноги от носка до икры — и ответила портье, что готова пить кофе до победного. Интервью она получит сегодня, никаких переносов и новых «терминов».
— А что ты себе думал? — она строго обратилась к Константину, по-своему трактуя его молчание, — Ждать — первый признак нашей профессии, а готовность ждать — первый признак профессионализма.
— Как у снайпера, — под нос себе ответил тот.
— Есть такой опыт?
Девушка, профессионально умеющая ждать, использовала навык любой предлог обратить в предмет разговора.
— Второй признак профессионализма второй древнейшей профессии? — раскусил ее Новиков.
— Типа того. У тебя хорошая ментальная реакция, можешь попробовать поработать в этой второй древнейшей…
— Нет, уже вижу, что не могу. Очень уж мне хочется застрелить, а не фотографировать «звезду», которая вот так заставляет себя ждать. Я не понимаю таких людей. Ты обещал, ты назначил время — будь любезен, все остальное отложи. В этом вопросе я — немец.
— Ты — русский, — засмеялась Инга. — Никакой ты не немец. Никакой ты не немец, немцы давно уже плюют на свои обещания и исходят из принципа собственного удобства, а не трёх добродетелей, можешь мне поверить. Ты — очень русский, особенно когда сердишься. Хоть ты и забыл, что время в компании с толстяком течет незаметно.
— Да, уж русский. Русский. Точно не еврейский, — пробурчал Новиков, на самом деле смущенный этим замечанием, но девушка иначе его поняла.
— Ты что, антисемит? — вдруг догадалась и испугалась она. — Этого нам не хватало. Хороший у меня ассистент для Нагдемана!
Константин не ответил. Он много раз, много-много раз, столько раз, что Инге даже трудно себе было бы это число представить, задавал себе тот же вопрос. Дядя Эдик утверждал, что единственный подвид антисемита, который имеет право на существование — это антисемит-еврей. И в самом себе Эдик подозревал еврейскую четвертинку, вспоминая то былую кучерявость, то легкую картавость. Может быть, дело тут в бабке отца, а, может быть, в дедушке матери. Отец, Кирилл Петрович Новиков, на дух не выносил ксенофобию и руки бы не подал черносотенцу, но, будучи человеком неброским и не воинственным, только советовал детям судить по уму, а не по паспорту. Но они с сестрой такое наставление восприняли по-разному. Сестра, если бы в ней оказалась хоть осьмушка семитской крови, объявила бы себя еврейкой и размахивала бы этим флагом над головой по любому поводу, во всех либеральных московских гостиных. Совсем другое дело Константин. Если по уму — то уж будьте любезны, давайте по уму. Спору нет, умно пестовать свои страдания, создав из них свой капитал — но в остальном — в остальном свой ум он ставит не ниже ума тех хитрых и напористых парней, с которыми ему довелось тереть тёрочки, от которых приходилось защищать акции, и противодействовать чьим схемам вынуждала его опасная жизнь коммерсанта 1990-х. Да, они были не менее напористы, чем чеченцы, но и голландцы и греки на поверку вышли не менее их хитры и склонны к обману, скрытому за «схемами» — но ни евреи, ни голландцы с греками, ни немцы не проявили себя как высшая по уму каста по сравнению с ним, с русским Новиковым. Да, некоторым из них удалось больше, если это «больше» судить по счетам и активам. Таких он называл «крошками соросами». Этих он на дух не переносит… Зато другим, многим другим, удалось меньше, в том смысле, что кто-то уже покоится на кладбище от цирроза, от инфаркта или от пули в том самом умном мозге. Но его, Новикова, сила в другом. Его «больше» — не в активах. Как говорил его современник — сила в правде… Тут Костя Новиков знает свою силу над «крошками соросами». А человек, про которого он многое читал и которого уже, казалось ему порой, изучил лучше чем родную сестру и знал о нем больше, чем журналистка, сидящая нога на ногу и уверенная в том, что готова брать интервью с его сыном, — раввин Яша Нагдеман, так же как его сыновья — они из другого, не из «соросовского» колена, и сила этого Нагдемана, как понял Константин, была в вере, а это сродни той силе, которая в правде! Но именно с этим, шедшим с ними, с Новиковыми, параллельным курсом шедшим с ними честным евреем, честным человеком, сцепился Константин в метафизической своей войне. Что «больше»: вера или правда? Что за этими словами на самом деле стоит? Об антисемитизме можно порассуждать, если уж делить «большое» выпало Новикову-младшему не с каким-нибудь воротилой «соросом», покрупней или помельче, а с честным раввином Нагдеманом. Разве стал Новиков-младший от того антисемитом? «Крошка сорос» — опаснейший враг. Крученый. Имя ему — легион. Березовский, Гусинский. Бес беспокойный. Этот метит алчным циклопьим глазом в Родину, в экстазе от своего шахматного величия, от участия в большой игре пальцы его то сожмут ей кадык, то вывернут сустав.
В этом он — лютый Константину враг. Но вражда с «соросами» не превратила Новикова в антисемита. По меньшей мере, сам он в этом убежден. В Приднестровье, под чёрным до синевы небом он обрёл навык спокойного отношения к такой вот вражде. Спокойного и конкретного. Сорос да Березовский были в его глазах не лучше и не хуже ни румын-уголовников, пришедших лить кровь на чужой берег Днестра, ни грузинских писателей и поэтов, сложивших гимны для тех, кто поливал кровью землю Осетии, что виноградным соком. Из леечек. Не хуже и не лучше русских чинуш, министров и генералов, отдающих «соросам» за долю малую росчерком пера злато недр, пушки и души живых да мертвых. Не хуже и не лучше тех «подольских», из банд интернационала, кто грохнул Эдика. Все они — бесы, и все они — люди. И эти, и те, и те… Да, их он ненавидит конкретно, хватко и с пониманием. С ними он не делит зла.
С Нагдеманами — тут другое. Он с ними делит «добро»! Как родственники умершего букиниста делят книги, оставшиеся от него в наследство. Это куда более тонкий и жесткий делёж — делёж «добра» — это не простой выбор, быть или не быть, деля под Сталинградом и в Браслово мир на своих и фашистов… Яша Нагдеман — не бес. Новиковское воображение давно написало его портрет, и там, в параллельном пространстве, в зале добра, Яша похож на чеховского учителя, нелепого и наивного в быту, худого, высокого, затылком, что спичечной головкой, чиркающего небо… Учитель, служащий идеалу. Вот с таким Яшей Новиков пришел делить не зло, а добро. Так можно Константина Новикова счесть в этих обстоятельствах антисемитом?
— Ты даже не разубеждаешь меня? Зачем тебе идти к Нагдеману на самом деле? — на этот раз не для праздного слова спросила Инга, вперившись в переносицу своему ассистенту.
— А я на самом деле не знаю, можно ли меня счесть антисемитом… Другое дело — румыны. Тут у нас с Вами, госпожа, не может быть на мой счёт ни малейших сомнений, — отделяя слова друг от друга долгими пустотами, ответил Константин.
— Вы остались в эпохе «Брата-2»? И болгары тоже? — отчасти успокоенная ответом Новикова, который она ошибочно приняла за шутку, отыграла Инга назад. Откуда ей знать о его девушке-снайперше по имени София? Как ей догадаться о том, что ему говорила София о «своих», о болгарах?
«Я болгарка, и поэтому я знаю — нашим не верь. Никогда не доверяйся нашим никогда», — не раз убеждала его девушка-стрелок, приподнимая гибкие дуги бровей. Он кивал головой, потому что помнил уроки истории. С кем на одной стороне воевали братишки-болгары в последних войнах и против кого… Так что, если бы не сама София, Новиков ответил бы и на вопрос Инги о болгарах утвердительно.
— Нет, к болгарам я нормально. Среди них есть неплохие снайперы.
— А при чем тут снайперы? Это что за критерий? Кстати, тогда ты не можешь быть антисемитом. Среди евреев точно есть множество метких стрелков, — нашлась Инга.
Ей не хотелось, чтобы этот мужчина, мужчина, который ей, уже вне сомнения, нравится — чтобы этот мужчина оказался не рукопожатным антисемитом.
А Константин — он как хлеб. Ржаной батон с твёрдой — зубы обломишь — чёрной коркой. Но если смочить и подогреть, он обернётся мякишем.
— Ларчик открывается просто, Инга. Подруга у меня была из Болгарии. Она отменно стреляла и была мастером своего дела, а делом был биатлон. Я фанатик женского биатлона, вот и все. Когда в биатлоне появятся отменные израильтянки, я смело отвечу тебе — нет, я не антисемит.
Так Константин Новиков, наконец, согласился на условия словесной игры с девушкой, которая ему нравится, хоть и использована им исключительно по оперативной необходимости. Если ему удастся по-доброму разделить «добро» с Эриком Нагдеманом — а такого исхода нынешнего дня он все же не исключает — то он постарается объясниться с этой девушкой уже по-честному, не отшучиваясь. Новикову кажется, что она из того редкого нынче отряда женщин, с которыми это возможно — по-честному. Но об этом — потом…
Эрих Бом набрал номер своего тезки из салона самолёта в тот момент, когда пружинистые колеса шасси прикоснулись к посадочной полосе Швехата. Но если в прошлый раз ему несказанно повезло, то теперь, как обычно, вместо Эрика трубку подняла Нора. По первой же сильной доле ее голоса Эрих догадался, что женщина вот-вот примется выдумывать причины, по которым Эрик не может поговорить с другом именно сейчас. Поэтому, упредив ее, он миновал приветствие и твёрдо, на грани грубости, потребовал срочно позвать Нагдемана. Однако женщина была не лыком шита. Она выгнула спину, что кошка в гневе, подобралась и парировала требование предложением самой передать мужу все, что нужно — Эрик готовится к важному интервью.
— С русской журналисткой? Я в курсе. Пусть готовится. Я буду через час. Передай ему это немедленно, и не придумывай всяких глупостей. Это действительно важно для него.
— А при чем тут ты?
— А вот что сейчас не важно — чтобы я тебе объяснил, при чем тут я. У меня нет времени читать тебе вслух «Сагу о Форсайтах»… Просто пойди к нему и передай. Пусть меня дождется. Добавь, что я был не вполне вежлив, и такое поведение не простительно даже для старика, выжившего из ума. Добавь, что хочешь, по вкусу, как соли и перца, но передай не медля. Через час я буду у него. У вас.
Он закончил разговор. Звали на выход. Женщина рада была бы посодействовать отмене встречи с русской журналисткой, но особое чувство к Бому победило в ней. Немец еще и издевается над ней, зная о ее нелюбви к толстенным книгам. Тоже мне, «Сага о Форсайтах»! И она отправилась в покои к Эрику и сообщила, что Бом скоро будет, ни слова не добавив о наглости старика. Тогда Эрик не медля связался с портье и попросил через пол часа пригласить журналистку к нему. За пол часа без Бома он не выдаст ей никакой военной тайны, пошутил он сам с собой. Хватит прятаться за спину старика. Да, он желает сам и первым. Желает чего? А сам еще не знает, чего. Нового, творческого, откровенного и смертельно важного. Нечто важное нынче состоится. Или случится. И за порог он выйдет сам, а не за ручку с заботливым опекуном!
А Эрих Бом все-таки показал, что такое есть немецкая кость трудовая — старый человек, испытывающий ноющую боль в тазобедренном суставе, выйдя из порта, наклонился вперёд и перешёл на широкий, упрямый, как против резких порывов ветра, шаг, когда ноги успевают поймать падающее вперёд тело, и благодаря этому шагу он успел на уже отходящий скоростной поезд в Вену. Не через час, а через сорок минут Бом оказался в «Бристоле» и пересекал холл отеля. Спасибо, конечно, и таксисту-афганцу, с ним Бом умело и легко нашёл общий язык, обменявшись правильным словцом о хорошем времени старой доброй войны против советских «товарищей» — не то, что нынешние пендосы, которых не вытянешь на открытый бой — и афганец, со слезой вспомнивший пуштун-валаи, довёз «красного немца» до цели мухой, как своего. Бом, минуя холл, на ходу быстрым глазом сфотографировал посетителей. Среди них он не обнаружил женщину, похожую на журналистку. И мужского лица, ради которого он тут, тоже не обнаружил. Вот он на этаже. «Ещё и в номера не впустят», — по-русски посетовал Эрих. Так и есть, дверь на запоре. Бом, однако, настойчиво постучался, сначала костяшками пальцев, а там и кулаком. «А петли гуляют. Эх, австрийцы, лентяи…» — отметил немец.
Из номера, что в конце короткого коридора, рассчитанного на две сюиты, выглянула молоденькая горничная. Ее удивленные глаза обратились к посетителю. «Хорватка или албанка? Албанка», — определился Бом безо всякой цели. Он ещё настойчивее забарабанил в тяжелую, старую и неплотно вогнанную в косяк дверь. Смуглое личико исчезло, хотя дверь в хозяйственную подсобку осталась приоткрыта, оттуда доносился резкий запах моющего средства.
Бом опустил на пол, к стеночке, свою суму переметную, приложил большое ухо к дереву, вслушался долго, как делают в жару долгий глоток. После этого, придя к какому-то заключению, он достал из кармана плаща предмет, похожий на визитницу, извлёк из неё карточку — и через секунду дверь подалась, отворилась. Бом тихо зашёл внутрь и беззвучно затворил за собой дверь. Стоило ему исчезнуть из коридора, голова горничной возникла вновь.
Глава 22. О том, как умер Яша Нагдеман
Рав Яша Нагдеман имел время и навык думать о своей жизни. За месяц до смерти он узнал точный день своего ухода — это будет тот Шабат, который предварит Пасху. Пасху ему уже не встретить.
Яше не надо было готовиться к уходу — оказалось, что вся предшествовавшая жизнь и была подготовкой, и вот он как раз готов. Жизнь — его жизнь — величайшая ценность, равная всему мирозданию. Так гласит его закон божий. И он с законом в этом согласен. Даже не то, что согласен, а един. И все-таки есть одна штука, которую сильному логикой не вместить, не понять. Так какая ценность вселенская — эта жизнь — если за неё страха нет? А страха нет, если она для чего-то ещё, а не для себя самой. Подмножество выходит за пределы множества. Мойше — не вместить. Математику тут тяжело. Да и Эрику трудно, хотя он совсем иным вышел прибором — не измерительным. Яша видел младшего сына таким — пока Мойша в миллиардный раз открывает для себя порядки мироустройства, Эрик просто существует в инерции благости. И в этом разделении энергий, полученных его сыновьями через его, Яши, тело и дух, он усматривает высший смысл и тонкую субстанцию, о которой Мойша говорит как о материи, легко переходящей из состояния в состояние, но не обратно — от братства разных энергий к гражданской между ними войне. Яша доволен сыновьями, доволен невестками, доволен внуками, всем их житейством и творчеством. Яша не привык погружать себя в воспоминания. Поэтому оставшийся ему месяц он… поет. Он пел в самом прямом смысле этого слова, так что старшая из невесток, собравшихся при Яше, который не собирался скрывать от кого-то, что смертен — завела между домашних женщин речь о психическом состоянии свекра, и раз за разом воспроизводила эту тему, пока про это не прознал Мойша, а, прознав, поднял голос и наложил свой запрет — не смейте даже думать в ту сторону, умерьте фантазию и укоротите языки… Женщины такого от Мойши не ожидали и в самом деле притихли. «Курицы, — зло обозвал их математик, используя непривычную в их круге и в этих стенах лексику — курицы, он так молится. Он ведь счастлив!»
Яша пел скверным, старчески неровным, неточным голосом, и пел он песни на нескольких языках, иногда мешая их одну с другой. Его, однако, в отличие от невольных слушателей — обитателей дома, радовал собственный голос. Что ж, и мир кажется несовершенным, но кто знает — может быть, именно таким нравится он величайшему внутреннему уху.
Конечно, Яша не просто пел. Этот человек, прежде не имевший склонности к воспоминаниям, восстановил перед глазами всю свою одномерную жизнь. Он словно прокатил ее ком по снегу легкими толчками ладоней, но не как снежный шар, а наоборот, от его зрелой массы к началу, к самому первому комочку. А звуки и слова песен сами собой сопровождали это качение. Никто не препятствует ему, и близок к обнулению обратный путь. Пальцы ощущают острый холод снежного комка. Нет долгов. Лишь одно дело, которое расстроится без Яши Нагдемана. Ни Эрику, ни Мойше он не может передать по наследству поиск и отправку марок сыну капитана Новикова. И Эриху Бому — тоже не может… Почему? Яша Нагдеман так и не смог ответить себе на этот вопрос — отчего такое поручение он не даст Бому, зная, что немец справится с ним… Не отдаст даже в его надежные руки, хотя и закончится на том почта Нагдеманов в Москву… Комочек растаял и вылился струйкой, а потом последними каплями жизни на землю, Яшино пение смолкло, звуки его скверного голоса уже не донеслись до истерзанного уха Норы Нагдеман.
И в завещании, которое он составил со всей серьезностью и скрупулезностью, на которую способен уходящий из жизни заслуженный раввин — в завещании ни слова не было о марках для семьи Новиковых.
Да, за три дня до смерти Яша прервал пение и ушёл в себя. В его глазах близкие узрели нечто, с чем не встречались прежде — взгляд его обратился вовнутрь себя и угас, душа как будто экономила тепло, дожидаясь счастливой и затратной минуты встречи… Угаснув, еврейские глаза приобретают растерянный и даже безумный вид. Угасшие глаза Яши оправдали худшие подозрения невестки. Три дня.
Эрик не был готов к такому зрелищу. Он растерялся и даже заплакал. Так плачет не настигнутый горем мужчина, а объятый страхом ребёнок, над головой которого вдруг моргнула от порыва ветра свеча, и темно, только пахнет оплывшим и замершим воском. Таящий воск — жизнь.