В одно мгновение
Часть 17 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ты его бросила? – говорит папа, и ужас, который он испытывает, уступает место чему-то совершенно иному.
Лицо заливает краска, черты словно сминаются под властью такой ярости, что я больше не могу на него смотреть. Я сбегаю, бросив их одних. Меня не оставляет один-единственный вопрос: что мы такого сделали, чтобы заслужить эти муки?
40
Мы вернулись. Сегодня утром папу с Хлоей на машине скорой помощи перевезли в Миссионерскую больницу – ближайшую к нашему дому. Я смотрю, как мама входит в нашу пустую гостиную. Бинго шагает рядом с ней. При виде Бинго я испытываю невероятную радость. Мне просто не верится, что он выжил и остался невредим. Все последнее время за ним присматривали Обри с Беном, и, судя по тому, как круглится его живот, Бен его ужасно разбаловал.
Дома стоит непривычная тишина – как будто мы ошиблись адресом. В гостиной царит бардак после сборов, которые мы вели уже целых тринадцать дней назад. Посреди комнаты разбросаны открытые коробки, в которых хранится наша лыжная одежда. У лестницы валяется мой школьный рюкзак. Пластмассовые солдатики Оза выстроились на полу, готовясь к атаке. К дивану привалились Хлоины высокие ботинки на шнуровке.
Я гляжу на ботинки и вспоминаю, как в последнюю минуту она все же решила сменить их на старые зимние сапоги на войлочной подкладке. Кто знает, может, это решение спасло ей жизнь.
Мама пробирается через весь этот бардак, пошатываясь поднимается по лестнице, идет в свою комнату. Стаскивает одежду, в которой прожила последние десять дней, бросает ее в мусорный пакет и забирается в душ. Она стоит под ним, пока не заканчивается горячая вода. Надев толстый мягкий халат, она натирает кремом растрескавшиеся ладони, спускается вниз, наливает себе бокал вина. Затем еще один. После третьего бокала она поднимается обратно по лестнице, сворачивается клубком в постели и почти отключается.
Завтра мои похороны.
41
Я и не знала, что пользовалась такой популярностью. Я оглядываю толпу скорбящих. Все скамьи заняты, боковые проходы забиты до отказа. Церковь переполнена: здесь собралась почти вся моя школа – родители, учителя, ученики, – сотни соседей, члены всех спортивных команд, в которых я успела поиграть за последний десяток лет, и всевозможные члены семьи со всех концов света. Я знакома примерно с половиной присутствующих, а хорошо знаю меньше четверти.
К счастью, гроб выбрали закрытый. Я больше не могу смотреть на свое замерзшее мертвое тело и не хочу, чтобы его видел кто-то еще. Вид у меня сейчас не самый привлекательный. Еще я рада, что здесь нет ни папы, ни Хлои. Им бы точно не захотелось быть центром внимания на таком многолюдном сборище, скорбеть на глазах у толпы. Мама тоже не хочет здесь находиться. Она сидит на передней скамье между Обри и Беном и не спускает глаз с моего гроба, а все собравшиеся смотрят на нее, оценивая, насколько хорошо она держится.
В ее глазах ни слезинки, на лице не читается ровным счетом ничего. Она не станет рыдать – не здесь, не перед всеми, кто сегодня пришел в церковь. Только я одна знаю, что утром она безудержно плакала от страшного, безграничного горя, плакала так, что я думала, она потеряет сознание. Она изо всех сил вцепилась в простыни, и казалось, что они не выдержат и порвутся. Но об этом здесь никто не знает. Всем, кто пришел сегодня в церковь, мама кажется неподвижной, бесстрастной ледяной королевой, которая, не меняясь в лице, ждет начала погребальной службы. Ждет, пока ей пора будет приступить к немыслимой задаче – похоронам собственного ребенка.
Она не мигая смотрит на подсолнухи, лежащие на полированной крышке гроба: это мои любимые цветы, мама распорядилась, чтобы букеты для похорон составили только из них. Я горжусь тем, что она вспомнила про подсолнухи. Мне бы хотелось сказать ей, что я их вижу. Мне приятно, что она выбрала именно их.
Я замечаю дядю Боба и Натали. Тетя Карен не пришла: наверное, иначе ей – или маме, или им обеим – было бы слишком тяжело, но точного ответа я не знаю. В любом случае меня это злит, и я решаю, что с этого момента она мне больше не тетя. А еще решаю, что дядя Боб мне не дядя. Я мертва. Я имею полное право так думать.
Мо появляется одной из последних. Все оборачиваются и смотрят, как ее отец везет ее в инвалидном кресле по центральному проходу к пустому месту в первом ряду, с жадным, нездоровым любопытством разглядывают ее забинтованные ладони и ступни. После службы она вернется в больницу. Ее выпишут только через неделю. Ее лицо – маска, как и мамино, но маска Мо изображает идеальную в нынешних обстоятельствах смиренную скорбь. Мо похожа на раненую принцессу. Сердца всех, кто сейчас смотрит на нее, принадлежат ей одной.
Ее чары не властны только над Бобом. Минуя его, Мо чуть поворачивается в его сторону. Они встречаются глазами, по ее лицу пробегает почти незаметная тень, и Боб отводит взгляд.
Чарли стоит на балконе. На нем темно-красный свитер с ромбами, черный галстук и черный пиджак. Он кажется мне очень красивым и очень грустным. Я встаю рядом с ним. Мне приятно от мысли о том, что я могу к нему приблизиться.
Священник, невысокий человечек с редкими темными волосами и приятным баритоном, идеально выполняет свою задачу и рассказывает обо мне так подробно, словно мы и правда были знакомы. Закончив, он предлагает собравшимся выступить с надгробным словом.
Многие выходят вперед и говорят обо мне приятные вещи. Больше всего меня радует речь моего тренера по софтболу, потому что он вспоминает о паре проделок, которыми я всегда славилась, и все в церкви смеются.
От нашей семьи выступает Обри. Она прекрасно справляется и все время посматривает на Бена: только так ей удается сдержать слезы. Когда она говорит о том, какой я была сестрой, о том, как относилась к Озу, многие в церкви плачут.
Потом выступает Мо. Она еще не может стоять, поврежденные пальцы ног не способны выдержать ее вес, так что ее в кресле вкатывают на помост и дают в руки микрофон. Она одета в черное, но похожа на ангела. Волосы отливают золотом в свете церковных люстр, кожа кажется прозрачной после долгих дней, проведенных в больнице, вдали от солнца.
Она берет микрофон в перебинтованные ладони, и публика тут же поддается ее чарам, скорбящие с восторгом слушают все новые и новые истории из нашей жизни, рассказы о наших совместных приключениях, таких забавных и чудесных, что кажется, кто угодно позавидовал бы нашей потрясающей дружбе.
Я слушаю и ощущаю, как во мне растет чувство благодарности к моей отважной подруге, я восхищаюсь, что она сумела собраться с силами и наполнить этот траурный день радостью. Она знает, что я хотела бы именно этого. Сегодня утром от мыслей о том, что ее ждет, она не смогла даже позавтракать. Когда она пыталась накраситься, руки у нее дрожали так сильно, что в конце концов миссис Камински была вынуждена ей помочь: она нанесла толстый слой тонального крема, чтобы скрыть черные круги под ввалившимися глазами Мо, и чуть подвела ей губы бледно-розовой помадой, чтобы они были заметны на ее изможденном лице. Мо трижды меняла цвет помады, но ни разу даже не улыбнулась. А сейчас она устроила настоящий спектакль – и для всех, кто пришел сегодня в церковь, и для меня, и, наверное, для моей мамы: Мо часто смотрит на нее, рассказывая всем обо мне, о том, какой невероятной была моя жизнь, напоминая, как сильно меня любили. От этого я отчаянно тоскую по своей жизни и еще больше скучаю по Мо.
Я не хочу быть мертвой, совершенно не хочу, и, сколько бы это уже ни длилось, я все равно не могу привыкнуть. Мертва. Насовсем. Навсегда. Мир живет дальше без меня. Нас с Мо больше не ждут невероятные, чудесные приключения.
Когда Мо смолкает, в глазах у всех собравшихся стоят слезы, всех переполняют печаль и любовь, и мне приходится напомнить самой себе, что это я умерла, что это со мной сегодня прощаются в церкви.
42
Врачи считают, что Хлоя идет на поправку. Она уже ест и сама ходит в туалет. Она даже общается со своим новым психотерапевтом, древней старушкой, которая почти ничего не помнит, зато хотя бы разговаривает с Хлоей как со взрослой. Правду знаю только я. У Хлои есть план. Чтобы его осуществить, ей нужно сделать усилие: пока она лежала без движения и глядела в одну точку, лекарства ей вводили внутривенно. Теперь она ест самостоятельно, и потому обезболивающие и антидепрессанты ей дают в виде таблеток. Утреннюю дозу она проглатывает, а вечернюю зажимает в кулаке и, как только медсестра отворачивается, прячет за подкладку своего чемодана.
Когда в палате никого нет, Хлоя разминается и делает растяжку. Она поет себе под нос и разговаривает сама с собой. Когда к ней кто-то приходит, она мрачнеет и ни на что не реагирует.
Почти каждую ночь она переписывает свое прощальное письмо. В тетради, лежащей у ее кровати, полно вариантов этого письма. Последний звучит так: «Папа, ты ни в чем не виноват. Это был просто несчастный случай. Мама, ты такая, как есть, так что ты тоже ни в чем не виновата. Ты старалась изо всех сил, но всех твоих сил не хватило, чтобы сделать меня такой, как тебе хотелось. Вэнс, я любила тебя».
Она не уверена насчет того, в какое время поставить предпоследнее слово: «любила» или «люблю»? «Вэнс, я любила тебя» или «Вэнс, я люблю тебя». Но больше всего сомнений у Хлои вызывает часть письма, адресованная маме. Сегодняшний вариант – один из самых мягких, но я все равно надеюсь, что маме никогда не придется его прочесть.
Прошлой ночью, пока мама спала, я попыталась рассказать ей про то, что делает Хлоя, про ее план, но при первом же моем слове мама подскочила в кровати, тяжело дыша, и завопила так, что я решила к ней больше не приходить.
43
Мама останавливается у двери в мою комнату, делает глубокий вдох и храбро шагает через порог. Бинго идет следом за ней. Беспорядок, который вечно царил в моей спальне и всегда выводил маму из себя, ничуть не изменился за последние восемнадцать дней. Моя футбольная форма комом валяется у кровати, щитки и бутсы чуть-чуть не долетели до вывернутого наизнанку шкафа. Маленький письменный стол завален тетрадками, учебниками, открытками и спортивными наградами, в углу громоздится стопка незаконченных поделок.
Через неделю папу с Хлоей выпишут из больницы. К этому времени маме нужно навести порядок в Хлоиной (нашей с ней общей) комнате. Бездушное спокойствие, с которым мама справляется с этой задачей, приводит меня в ужас. Мама ведет себя как ликвидатор, избавляющийся от радиоактивного мусора: все мои вещи без исключения отправляются в мусорные пакеты, а те летят из окна прямо на газон – так быстрее, ведь ей не придется тащить их вниз по лестнице.
Бинго наблюдает. Он лежит на своем любимом месте – в квадрате, который высвечивает на полу вечернее солнце. Солнечные лучи окрашивают его золотистый мех белым цветом. Карие глаза Бинго не упускают ни единого маминого движения. Когда она вытаскивает у меня из-под кровати изжеванную летающую тарелку, пес настораживается, поднимает уши, но снова плюхается на пол, потому что мама бесцеремонно пихает тарелку в мусорный пакет.
Я потрясена тем, что вся моя жизнь уместилась в восемь больших бумажных пакетов – вроде тех, в которые собирают опавшие листья и скошенную траву. Мама выбрасывает мою одежду, мою коллекцию свиней, мои спортивные награды, мои альбомы с вырезками, мои школьные тетради, мой бейсбольный мяч с автографом Майка Траута.
Она не оставляет ровным счетом ничего. Вышвырнув в окно последний мешок, мама набрасывается на мою кровать, срывает простыни, одеяло, подзор с такой яростью, что даже задыхается. Ее футболка насквозь промокла от пота. Она швыряет белье и подушку прямо на гору мешков на газоне.
Мама закрывает окно в моей комнате, когда раздается стук в дверь. Вздрогнув от неожиданности, она расправляет плечи, приглаживает волосы и шагает вниз по лестнице. Она распахивает входную дверь. За ней стоит Боб с выражением тревоги на лице. Мама падает в его объятия.
– Я видел, как ты выбрасывала пакеты из окна, – говорит он, гладя ее по плечам. – Надо было позвонить, Энн. Не стоило заниматься этим в одиночку.
Она ничего не отвечает и покорно идет вместе с ним к дивану, сворачивается клубком рядом с ним, утыкается ему в бок и тихо плачет. А я страшно злюсь на себя за то, что рада, что Боб сейчас с ней.
44
Сегодня Мо возвращается в школу. Три дня назад ее выписали из больницы. Врачи и медсестры устроили у нее в палате импровизированную вечеринку, притащили бутылки с безалкогольным сидром и сообщили Мо радостную новость: пальцы у нее на ногах удалось спасти. Она кинулась собирать вещи, даже не дождавшись конца вечеринки: так ей хотелось поскорее вернуться домой.
Я болтаюсь у нее в комнате, пока она готовится к первому школьному дню. Ей уже явно лучше. Она снова набрала вес, пальцы на руках почти зажили. Главная ее проблема – сон: каждую ночь она по много раз просыпается, дрожа от ужаса, и к утру чувствует себя совершенно изможденной. Она потратила минут двадцать на то, чтобы замаскировать черные круги под глазами, и теперь, когда макияж нанесен, выглядит почти так же, как прежде. Ее выдает только обувь – старые мокасины из овчины, которые она купила, когда мы ездили на Аляску три года назад. Пальцы у нее на ногах распухли, так что пока она не может надеть ничего другого.
Она хмурится, глядя на свои ноги в высоком зеркале, делает глубокий вдох, откидывает волосы назад и выходит из комнаты.
* * *
На школьном дворе Мо встречают как местную знаменитость: все смотрят только на нее, а она, словно не замечая собравшихся, отважно шагает ко входу, намереваясь успеть к началу первого урока. Кто-то разглядывает ее не скрываясь, с явным выражением жалости на лице. Кто-то смотрит украдкой и отводит взгляд, как только Мо поворачивается в их сторону.
Все утро она увиливает от внимания толпы с грацией, достойной Кейт Миддлтон: она делает это так легко и беззаботно, словно ей это не впервой. Но после третьего урока она идет в туалет, запирается в кабинке, садится с ногами на крышку унитаза и утыкается носом в коленки, чтобы перевести дух, собраться с силами и снова притворяться прежней, жить дальше без меня – единственной, с кем она всегда могла быть собой.
Я сижу с ней за обедом. Она покупает в столовой запеченную картошку и идет в пустой класс, чтобы поесть в одиночестве. Мо разворачивает фольгу, разрезает картофелину пластиковым ножом и смотрит на ее вскрытое нутро, над которым поднимается пар. Я знаю, что Мо сейчас думает о том, какая теплая эта картофелина, и у нее текут слюнки.
Запеченная картошка – как и многие другие вещи – больше никогда не будет для Мо прежней. Запеченная картошка – антоним голода и холода, безусловный фактор комфорта. Я уверена, что, когда Мо станет старше, она всегда будет держать дома мешок картошки – просто чтобы знать, что этот мешок у нее есть. Она откусывает кусочек, и я чувствую, как ее рот наполняется вкусной, теплой мякотью, и вместе с ней улыбаюсь, а Мо закрывает глаза, наслаждаясь этим простым чудом.
Я замечаю за окном Чарли и решаю немного побыть с ним рядом, получше его изучить, пока у меня есть такая возможность. Я с удивлением отмечаю, что сегодня он явно не планирует идти к трибунам, где обычно собираются его приятели футболисты. Он выходит за территорию школы и направляется в небольшой парк за бейсбольным полем.
Он усаживается за деревом, так чтобы его никто не увидел, вытаскивает из рюкзака бутерброд, чипсы и бутылку воды, сует в уши наушники, раскрывает на коленке блокнот и принимается рисовать. Он улыбается, а когда я вижу, что́ он рисует, то тоже расплываюсь в широкой улыбке, от уха до уха.
На рисунке изображены я и Чарли. На Чарли фрак и закатанные штаны, он босиком. Я тоже босая, в пышном платье, придерживаю рукой слишком длинную юбку. Между нами лежит футбольный мяч. Дорисовав эту несуразицу, Чарли ее подписывает – «Первый танец», – отводит руку с блокнотом, чтобы получше рассмотреть картинку, и тихо прыскает от смеха.
Он жует бутерброд и перелистывает страницы блокнота, хихикает над рисунками, и я смеюсь вместе с ним. Картинки просто уморительные, наверняка он рисует их уже не первый месяц. Не на всех изображена я. На некоторых я вижу учителей или странных воображаемых животных, вроде тех, которых выдумывал доктор Сьюз. Чарли не самый талантливый в мире художник – пропорции странноватые, и техника могла бы быть получше, – но рисунки у него до ужаса смешные.
На одной из страниц блокнота я бью по мячу, нога у меня завернулась вокруг тела, словно у гуттаперчевой циркачки, но мяч все равно летит куда-то в сторону от ворот. Рисунок называется «Дурында», а из моего искаженного ужасом рта вырывается надпись: «Вот, блин!» На другом рисунке я сплю, лежа головой на парте, изо рта на тетрадку стекает слюна, а сверху подписано: «Спящая красавица».
Наверное, именно это меня и ошеломляет. Несмотря на то что Чарли склонен утрировать и таланта у него явно меньше, чем у Микеланджело, он всякий раз рисует меня так, словно я красавица. Ничего подобного я о себе никогда не думала. Меня могли считать милой или в лучшем случае симпатичной, но я всегда оставалась высокой тощей девицей с ободранными коленками и россыпью веснушек, больше всего подходящей на роль Пеппи Длинныйчулок. Красивая – это слово для девушек вроде Мо или Обри, с формами, длинными ресницами, с чистой, безупречной кожей.
Лицо заливает краска, черты словно сминаются под властью такой ярости, что я больше не могу на него смотреть. Я сбегаю, бросив их одних. Меня не оставляет один-единственный вопрос: что мы такого сделали, чтобы заслужить эти муки?
40
Мы вернулись. Сегодня утром папу с Хлоей на машине скорой помощи перевезли в Миссионерскую больницу – ближайшую к нашему дому. Я смотрю, как мама входит в нашу пустую гостиную. Бинго шагает рядом с ней. При виде Бинго я испытываю невероятную радость. Мне просто не верится, что он выжил и остался невредим. Все последнее время за ним присматривали Обри с Беном, и, судя по тому, как круглится его живот, Бен его ужасно разбаловал.
Дома стоит непривычная тишина – как будто мы ошиблись адресом. В гостиной царит бардак после сборов, которые мы вели уже целых тринадцать дней назад. Посреди комнаты разбросаны открытые коробки, в которых хранится наша лыжная одежда. У лестницы валяется мой школьный рюкзак. Пластмассовые солдатики Оза выстроились на полу, готовясь к атаке. К дивану привалились Хлоины высокие ботинки на шнуровке.
Я гляжу на ботинки и вспоминаю, как в последнюю минуту она все же решила сменить их на старые зимние сапоги на войлочной подкладке. Кто знает, может, это решение спасло ей жизнь.
Мама пробирается через весь этот бардак, пошатываясь поднимается по лестнице, идет в свою комнату. Стаскивает одежду, в которой прожила последние десять дней, бросает ее в мусорный пакет и забирается в душ. Она стоит под ним, пока не заканчивается горячая вода. Надев толстый мягкий халат, она натирает кремом растрескавшиеся ладони, спускается вниз, наливает себе бокал вина. Затем еще один. После третьего бокала она поднимается обратно по лестнице, сворачивается клубком в постели и почти отключается.
Завтра мои похороны.
41
Я и не знала, что пользовалась такой популярностью. Я оглядываю толпу скорбящих. Все скамьи заняты, боковые проходы забиты до отказа. Церковь переполнена: здесь собралась почти вся моя школа – родители, учителя, ученики, – сотни соседей, члены всех спортивных команд, в которых я успела поиграть за последний десяток лет, и всевозможные члены семьи со всех концов света. Я знакома примерно с половиной присутствующих, а хорошо знаю меньше четверти.
К счастью, гроб выбрали закрытый. Я больше не могу смотреть на свое замерзшее мертвое тело и не хочу, чтобы его видел кто-то еще. Вид у меня сейчас не самый привлекательный. Еще я рада, что здесь нет ни папы, ни Хлои. Им бы точно не захотелось быть центром внимания на таком многолюдном сборище, скорбеть на глазах у толпы. Мама тоже не хочет здесь находиться. Она сидит на передней скамье между Обри и Беном и не спускает глаз с моего гроба, а все собравшиеся смотрят на нее, оценивая, насколько хорошо она держится.
В ее глазах ни слезинки, на лице не читается ровным счетом ничего. Она не станет рыдать – не здесь, не перед всеми, кто сегодня пришел в церковь. Только я одна знаю, что утром она безудержно плакала от страшного, безграничного горя, плакала так, что я думала, она потеряет сознание. Она изо всех сил вцепилась в простыни, и казалось, что они не выдержат и порвутся. Но об этом здесь никто не знает. Всем, кто пришел сегодня в церковь, мама кажется неподвижной, бесстрастной ледяной королевой, которая, не меняясь в лице, ждет начала погребальной службы. Ждет, пока ей пора будет приступить к немыслимой задаче – похоронам собственного ребенка.
Она не мигая смотрит на подсолнухи, лежащие на полированной крышке гроба: это мои любимые цветы, мама распорядилась, чтобы букеты для похорон составили только из них. Я горжусь тем, что она вспомнила про подсолнухи. Мне бы хотелось сказать ей, что я их вижу. Мне приятно, что она выбрала именно их.
Я замечаю дядю Боба и Натали. Тетя Карен не пришла: наверное, иначе ей – или маме, или им обеим – было бы слишком тяжело, но точного ответа я не знаю. В любом случае меня это злит, и я решаю, что с этого момента она мне больше не тетя. А еще решаю, что дядя Боб мне не дядя. Я мертва. Я имею полное право так думать.
Мо появляется одной из последних. Все оборачиваются и смотрят, как ее отец везет ее в инвалидном кресле по центральному проходу к пустому месту в первом ряду, с жадным, нездоровым любопытством разглядывают ее забинтованные ладони и ступни. После службы она вернется в больницу. Ее выпишут только через неделю. Ее лицо – маска, как и мамино, но маска Мо изображает идеальную в нынешних обстоятельствах смиренную скорбь. Мо похожа на раненую принцессу. Сердца всех, кто сейчас смотрит на нее, принадлежат ей одной.
Ее чары не властны только над Бобом. Минуя его, Мо чуть поворачивается в его сторону. Они встречаются глазами, по ее лицу пробегает почти незаметная тень, и Боб отводит взгляд.
Чарли стоит на балконе. На нем темно-красный свитер с ромбами, черный галстук и черный пиджак. Он кажется мне очень красивым и очень грустным. Я встаю рядом с ним. Мне приятно от мысли о том, что я могу к нему приблизиться.
Священник, невысокий человечек с редкими темными волосами и приятным баритоном, идеально выполняет свою задачу и рассказывает обо мне так подробно, словно мы и правда были знакомы. Закончив, он предлагает собравшимся выступить с надгробным словом.
Многие выходят вперед и говорят обо мне приятные вещи. Больше всего меня радует речь моего тренера по софтболу, потому что он вспоминает о паре проделок, которыми я всегда славилась, и все в церкви смеются.
От нашей семьи выступает Обри. Она прекрасно справляется и все время посматривает на Бена: только так ей удается сдержать слезы. Когда она говорит о том, какой я была сестрой, о том, как относилась к Озу, многие в церкви плачут.
Потом выступает Мо. Она еще не может стоять, поврежденные пальцы ног не способны выдержать ее вес, так что ее в кресле вкатывают на помост и дают в руки микрофон. Она одета в черное, но похожа на ангела. Волосы отливают золотом в свете церковных люстр, кожа кажется прозрачной после долгих дней, проведенных в больнице, вдали от солнца.
Она берет микрофон в перебинтованные ладони, и публика тут же поддается ее чарам, скорбящие с восторгом слушают все новые и новые истории из нашей жизни, рассказы о наших совместных приключениях, таких забавных и чудесных, что кажется, кто угодно позавидовал бы нашей потрясающей дружбе.
Я слушаю и ощущаю, как во мне растет чувство благодарности к моей отважной подруге, я восхищаюсь, что она сумела собраться с силами и наполнить этот траурный день радостью. Она знает, что я хотела бы именно этого. Сегодня утром от мыслей о том, что ее ждет, она не смогла даже позавтракать. Когда она пыталась накраситься, руки у нее дрожали так сильно, что в конце концов миссис Камински была вынуждена ей помочь: она нанесла толстый слой тонального крема, чтобы скрыть черные круги под ввалившимися глазами Мо, и чуть подвела ей губы бледно-розовой помадой, чтобы они были заметны на ее изможденном лице. Мо трижды меняла цвет помады, но ни разу даже не улыбнулась. А сейчас она устроила настоящий спектакль – и для всех, кто пришел сегодня в церковь, и для меня, и, наверное, для моей мамы: Мо часто смотрит на нее, рассказывая всем обо мне, о том, какой невероятной была моя жизнь, напоминая, как сильно меня любили. От этого я отчаянно тоскую по своей жизни и еще больше скучаю по Мо.
Я не хочу быть мертвой, совершенно не хочу, и, сколько бы это уже ни длилось, я все равно не могу привыкнуть. Мертва. Насовсем. Навсегда. Мир живет дальше без меня. Нас с Мо больше не ждут невероятные, чудесные приключения.
Когда Мо смолкает, в глазах у всех собравшихся стоят слезы, всех переполняют печаль и любовь, и мне приходится напомнить самой себе, что это я умерла, что это со мной сегодня прощаются в церкви.
42
Врачи считают, что Хлоя идет на поправку. Она уже ест и сама ходит в туалет. Она даже общается со своим новым психотерапевтом, древней старушкой, которая почти ничего не помнит, зато хотя бы разговаривает с Хлоей как со взрослой. Правду знаю только я. У Хлои есть план. Чтобы его осуществить, ей нужно сделать усилие: пока она лежала без движения и глядела в одну точку, лекарства ей вводили внутривенно. Теперь она ест самостоятельно, и потому обезболивающие и антидепрессанты ей дают в виде таблеток. Утреннюю дозу она проглатывает, а вечернюю зажимает в кулаке и, как только медсестра отворачивается, прячет за подкладку своего чемодана.
Когда в палате никого нет, Хлоя разминается и делает растяжку. Она поет себе под нос и разговаривает сама с собой. Когда к ней кто-то приходит, она мрачнеет и ни на что не реагирует.
Почти каждую ночь она переписывает свое прощальное письмо. В тетради, лежащей у ее кровати, полно вариантов этого письма. Последний звучит так: «Папа, ты ни в чем не виноват. Это был просто несчастный случай. Мама, ты такая, как есть, так что ты тоже ни в чем не виновата. Ты старалась изо всех сил, но всех твоих сил не хватило, чтобы сделать меня такой, как тебе хотелось. Вэнс, я любила тебя».
Она не уверена насчет того, в какое время поставить предпоследнее слово: «любила» или «люблю»? «Вэнс, я любила тебя» или «Вэнс, я люблю тебя». Но больше всего сомнений у Хлои вызывает часть письма, адресованная маме. Сегодняшний вариант – один из самых мягких, но я все равно надеюсь, что маме никогда не придется его прочесть.
Прошлой ночью, пока мама спала, я попыталась рассказать ей про то, что делает Хлоя, про ее план, но при первом же моем слове мама подскочила в кровати, тяжело дыша, и завопила так, что я решила к ней больше не приходить.
43
Мама останавливается у двери в мою комнату, делает глубокий вдох и храбро шагает через порог. Бинго идет следом за ней. Беспорядок, который вечно царил в моей спальне и всегда выводил маму из себя, ничуть не изменился за последние восемнадцать дней. Моя футбольная форма комом валяется у кровати, щитки и бутсы чуть-чуть не долетели до вывернутого наизнанку шкафа. Маленький письменный стол завален тетрадками, учебниками, открытками и спортивными наградами, в углу громоздится стопка незаконченных поделок.
Через неделю папу с Хлоей выпишут из больницы. К этому времени маме нужно навести порядок в Хлоиной (нашей с ней общей) комнате. Бездушное спокойствие, с которым мама справляется с этой задачей, приводит меня в ужас. Мама ведет себя как ликвидатор, избавляющийся от радиоактивного мусора: все мои вещи без исключения отправляются в мусорные пакеты, а те летят из окна прямо на газон – так быстрее, ведь ей не придется тащить их вниз по лестнице.
Бинго наблюдает. Он лежит на своем любимом месте – в квадрате, который высвечивает на полу вечернее солнце. Солнечные лучи окрашивают его золотистый мех белым цветом. Карие глаза Бинго не упускают ни единого маминого движения. Когда она вытаскивает у меня из-под кровати изжеванную летающую тарелку, пес настораживается, поднимает уши, но снова плюхается на пол, потому что мама бесцеремонно пихает тарелку в мусорный пакет.
Я потрясена тем, что вся моя жизнь уместилась в восемь больших бумажных пакетов – вроде тех, в которые собирают опавшие листья и скошенную траву. Мама выбрасывает мою одежду, мою коллекцию свиней, мои спортивные награды, мои альбомы с вырезками, мои школьные тетради, мой бейсбольный мяч с автографом Майка Траута.
Она не оставляет ровным счетом ничего. Вышвырнув в окно последний мешок, мама набрасывается на мою кровать, срывает простыни, одеяло, подзор с такой яростью, что даже задыхается. Ее футболка насквозь промокла от пота. Она швыряет белье и подушку прямо на гору мешков на газоне.
Мама закрывает окно в моей комнате, когда раздается стук в дверь. Вздрогнув от неожиданности, она расправляет плечи, приглаживает волосы и шагает вниз по лестнице. Она распахивает входную дверь. За ней стоит Боб с выражением тревоги на лице. Мама падает в его объятия.
– Я видел, как ты выбрасывала пакеты из окна, – говорит он, гладя ее по плечам. – Надо было позвонить, Энн. Не стоило заниматься этим в одиночку.
Она ничего не отвечает и покорно идет вместе с ним к дивану, сворачивается клубком рядом с ним, утыкается ему в бок и тихо плачет. А я страшно злюсь на себя за то, что рада, что Боб сейчас с ней.
44
Сегодня Мо возвращается в школу. Три дня назад ее выписали из больницы. Врачи и медсестры устроили у нее в палате импровизированную вечеринку, притащили бутылки с безалкогольным сидром и сообщили Мо радостную новость: пальцы у нее на ногах удалось спасти. Она кинулась собирать вещи, даже не дождавшись конца вечеринки: так ей хотелось поскорее вернуться домой.
Я болтаюсь у нее в комнате, пока она готовится к первому школьному дню. Ей уже явно лучше. Она снова набрала вес, пальцы на руках почти зажили. Главная ее проблема – сон: каждую ночь она по много раз просыпается, дрожа от ужаса, и к утру чувствует себя совершенно изможденной. Она потратила минут двадцать на то, чтобы замаскировать черные круги под глазами, и теперь, когда макияж нанесен, выглядит почти так же, как прежде. Ее выдает только обувь – старые мокасины из овчины, которые она купила, когда мы ездили на Аляску три года назад. Пальцы у нее на ногах распухли, так что пока она не может надеть ничего другого.
Она хмурится, глядя на свои ноги в высоком зеркале, делает глубокий вдох, откидывает волосы назад и выходит из комнаты.
* * *
На школьном дворе Мо встречают как местную знаменитость: все смотрят только на нее, а она, словно не замечая собравшихся, отважно шагает ко входу, намереваясь успеть к началу первого урока. Кто-то разглядывает ее не скрываясь, с явным выражением жалости на лице. Кто-то смотрит украдкой и отводит взгляд, как только Мо поворачивается в их сторону.
Все утро она увиливает от внимания толпы с грацией, достойной Кейт Миддлтон: она делает это так легко и беззаботно, словно ей это не впервой. Но после третьего урока она идет в туалет, запирается в кабинке, садится с ногами на крышку унитаза и утыкается носом в коленки, чтобы перевести дух, собраться с силами и снова притворяться прежней, жить дальше без меня – единственной, с кем она всегда могла быть собой.
Я сижу с ней за обедом. Она покупает в столовой запеченную картошку и идет в пустой класс, чтобы поесть в одиночестве. Мо разворачивает фольгу, разрезает картофелину пластиковым ножом и смотрит на ее вскрытое нутро, над которым поднимается пар. Я знаю, что Мо сейчас думает о том, какая теплая эта картофелина, и у нее текут слюнки.
Запеченная картошка – как и многие другие вещи – больше никогда не будет для Мо прежней. Запеченная картошка – антоним голода и холода, безусловный фактор комфорта. Я уверена, что, когда Мо станет старше, она всегда будет держать дома мешок картошки – просто чтобы знать, что этот мешок у нее есть. Она откусывает кусочек, и я чувствую, как ее рот наполняется вкусной, теплой мякотью, и вместе с ней улыбаюсь, а Мо закрывает глаза, наслаждаясь этим простым чудом.
Я замечаю за окном Чарли и решаю немного побыть с ним рядом, получше его изучить, пока у меня есть такая возможность. Я с удивлением отмечаю, что сегодня он явно не планирует идти к трибунам, где обычно собираются его приятели футболисты. Он выходит за территорию школы и направляется в небольшой парк за бейсбольным полем.
Он усаживается за деревом, так чтобы его никто не увидел, вытаскивает из рюкзака бутерброд, чипсы и бутылку воды, сует в уши наушники, раскрывает на коленке блокнот и принимается рисовать. Он улыбается, а когда я вижу, что́ он рисует, то тоже расплываюсь в широкой улыбке, от уха до уха.
На рисунке изображены я и Чарли. На Чарли фрак и закатанные штаны, он босиком. Я тоже босая, в пышном платье, придерживаю рукой слишком длинную юбку. Между нами лежит футбольный мяч. Дорисовав эту несуразицу, Чарли ее подписывает – «Первый танец», – отводит руку с блокнотом, чтобы получше рассмотреть картинку, и тихо прыскает от смеха.
Он жует бутерброд и перелистывает страницы блокнота, хихикает над рисунками, и я смеюсь вместе с ним. Картинки просто уморительные, наверняка он рисует их уже не первый месяц. Не на всех изображена я. На некоторых я вижу учителей или странных воображаемых животных, вроде тех, которых выдумывал доктор Сьюз. Чарли не самый талантливый в мире художник – пропорции странноватые, и техника могла бы быть получше, – но рисунки у него до ужаса смешные.
На одной из страниц блокнота я бью по мячу, нога у меня завернулась вокруг тела, словно у гуттаперчевой циркачки, но мяч все равно летит куда-то в сторону от ворот. Рисунок называется «Дурында», а из моего искаженного ужасом рта вырывается надпись: «Вот, блин!» На другом рисунке я сплю, лежа головой на парте, изо рта на тетрадку стекает слюна, а сверху подписано: «Спящая красавица».
Наверное, именно это меня и ошеломляет. Несмотря на то что Чарли склонен утрировать и таланта у него явно меньше, чем у Микеланджело, он всякий раз рисует меня так, словно я красавица. Ничего подобного я о себе никогда не думала. Меня могли считать милой или в лучшем случае симпатичной, но я всегда оставалась высокой тощей девицей с ободранными коленками и россыпью веснушек, больше всего подходящей на роль Пеппи Длинныйчулок. Красивая – это слово для девушек вроде Мо или Обри, с формами, длинными ресницами, с чистой, безупречной кожей.