В одно мгновение
Часть 16 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Врачи решили, что пора разбудить папу. Отек мозга наконец спал, жизненные показатели остаются стабильными. Сейчас поздний вечер: это время выбрали специально. Люди приходят в себя не мгновенно, иногда на это требуется несколько часов, а тишина и покой ночи уменьшат сопутствующий стресс.
Папина правая нога закована в хитроумное устройство с ремешками, винтами и пружинами. Подсоединенные к рукам десятки трубок и проводков переплетаются словно лианы. Я с восторгом смотрю на все это и восхищаюсь современной медициной, гениальными врачами, которым удалось спасти папу.
Его лицо скрывает отросшая за неделю густая щетина, он сильно похудел – щеки ввалились, обычно крепкое тело теперь, под больничными простынями, кажется чуть ли не хрупким. Но все равно это он: я узнаю благородство, которым всегда лучится его лицо, замечаю смешинки, словно навсегда застрявшие в тоненьких линиях возле глаз. Я гляжу на папу и так сильно скучаю по нему, что мне хочется накричать на докторов, лишь бы они поскорее его разбудили.
Мама стоит у кровати и держит его за руку. У нее на лице так явно читаются страх и тревога, что я бы многое отдала, чтобы узнать, о чем она сейчас думает.
Анестезиолог вставляет шприц в катетер для капельницы. Проходит несколько минут, и вот наконец показатели пульса на приборах оживают, а папа начинает шевелиться. Здоровая нога двигается под простыней, пальцы второй руки – той, которую не держит мама, – сжимаются. Вена на шее набухает, губы складываются, произнося мое имя. Потом он зовет Хлою, и анестезиолог обеспокоенно поворачивается к папиному врачу.
– Джек, все хорошо, – успокаивает его мама.
Она делает шаг вперед, сжимает папину руку обеими ладонями, и он откидывается обратно на простыни, словно мамины слова пропитаны хлороформом. Я сглатываю слезы, представив себе боль, которую он испытает, когда вновь придет в себя и узнает обо всем, что с нами произошло.
Все вздыхают, осознав то же, что и я. Спустя несколько минут, когда папа вновь шевелится, анестезиолог уже держит наготове шприц. На этот раз все проходит чуть лучше: папа, услышав, что мама зовет его по имени, принимается лихорадочно оглядывать палату, наконец находит маму и пристально смотрит ей в лицо. – Все в порядке, – говорит она. – У нас все в порядке.
Это ложь. Но без нее сейчас никак.
– Хлоя… – хрипит папа.
– Она здесь. Она в порядке.
Папа успокаивается и закрывает глаза. Он не знает, что нужно спрашивать про Оза. Он думает, что у Оза все нормально, что моего брата спасли вместе с ним.
– Мистер Миллер… – Лечащий врач делает шаг вперед, и маме приходится отойти.
Врач задает кучу вопросов, чтобы оценить, есть ли повреждения мозга. К счастью, кажется, всё в порядке. – Вам повезло, – закончив, заключает врач.
Не думаю, что папа с ним согласен. Папа изо всех сил сдерживает свои чувства – так, что даже дрожит от напряжения. Он не слушает врача, когда тот сообщает ему, что у него больше нет селезенки, что нога у него будет заживать от четырех месяцев до полугода, что он навсегда останется хромым, что он пробудет в больнице еще две недели и на протяжении пяти недель будет вынужден передвигаться в инвалидном кресле, что в течение ближайшего года, а то и дольше ему несколько раз в неделю придется проходить физиотерапию.
Папа ничего этого не слышит. Он все так же пристально смотрит на маму, не сводит с нее глаз, словно делясь силой и отвагой, которых не мог дать ей в горах. Его переполняет чувство вины, я это вижу. Он винит себя даже не в том, что случилась авария, – папа твердо верит, что мы не вольны управлять своей судьбой; нет, он винит себя в том, что не смог остановить ее в самом начале, не смог ничего изменить, исправить, хоть как-то защитить свою семью.
Врач наконец уходит. Как только дверь у него за спиной захлопывается, мама начинает плакать – у нее дрожат плечи, она вся трясется от рыданий, которые до сих пор сдерживала, но теперь ее с головой захлестывает горе.
Папа, морщась от боли, сдвигается на несколько сантиметров вправо, протягивает ей руку, и мама, как маленький ребенок, забирается к нему на узкую кровать. Она ложится рядом с ним, кладет левую ногу поверх его невредимой ноги, а левую руку ему поперек груди. Он накрывает ее ладонь своей, упирается подбородком ей в макушку.
Они лежат так всю ночь, сплетясь воедино, папа то приходит в сознание, то снова проваливается в забытье, а мама впервые за неделю спит крепко, не просыпаясь.
38
Обри сидит у Хлои в палате и листает журнал «Современная невеста». Услышав, как открывается дверь, она сует журнал под кресло.
Я не виню Обри в том, что она позволила себе отвлечься. После аварии прошло уже десять дней, и жизнь не стоит на месте. У Обри свадьба через три месяца: пусть лучше думает о ней, чем о смерти и боли, которые ее сейчас окружают. Я ее понимаю. А еще мне перед ней стыдно. Вся радость, окружавшая Обри и самый счастливый день в ее жизни, словно куда-то улетучилась, и теперь Обри вынуждена готовиться к этому важному событию тайком от всех.
В палату входит психиатр, которую назначил Хлое больничный социальный работник. Мне эта женщина не нравится. Она невысокая и толстая, с пышно взбитыми темными волосами и крошечными птичьими глазками. С Хлоей она разговаривает так, словно моей сестре пять лет. Она уже опробовала все возможные методы, от лести до угроз, но Хлоя с ней так и не заговорила. Ее подход к мозгоправству заранее обречен на провал. Она, мягко говоря, ни хрена не справляется, и я знаю, что Хлоя тоже так думает.
– Можно поговорить с вами в коридоре? – спрашивает она у Обри.
– М-м… конечно, – отвечает Обри и выходит из палаты вслед за ней.
Обри почти никак не участвует в папином и Хлоином восстановлении. Мама вызвала ее из-за того, что прошлой ночью папу должны были разбудить, а маме не хотелось, чтобы Хлоя оставалась одна. Обри в больнице всего во второй раз, а в первый раз приезжала, как только узнала о случившемся. Они с Беном присматривают за Бинго и за домом, а мама здесь, в больнице, заботится о папе и Хлое.
– Расскажите мне поподробнее о своей сестре, – говорит женщина.
Обри хмурит брови:
– Что вы имеете в виду?
– Ну, например, что она любит. Какие у нее интересы, чем она увлекается? Я бы хотела получше ее узнать, чтобы понять, как к ней подступиться.
У Обри бегают глаза. Она пытается подобрать ответ, а я, глядя на нее, вдруг осознаю, как плохо она на самом деле знает Хлою. Мы с Обри всегда отлично ладили, мы с Хлоей тоже всегда отлично ладили, но вот Обри с Хлоей никогда не понимали друг друга. Обри старше Хлои на пять лет, и когда она уехала учиться в университет, то фактически перестала общаться со всеми, кроме мамы.
«Ну давай же, Обри», – подбадриваю ее я. Хлоя любит слушать музыку и гулять по пляжу. Она собирает ракушки и рок-н-ролльные альбомы семидесятых. Ей нравится все, в чем есть корица. Она любит печь и обожает рождественское печенье, сникердудл, потому что в нем море корицы, а еще потому, что само слово забавное. Ей нравятся словечки вроде «махинация», «чревоугодие», «эксфузионист», «Зимбабве», и она часто вставляет их в разговоре. Ее умиляет все трогательное и беспомощное – бездомные кошки, зайчата, ящерицы. Она любит идиотские реалити-шоу, вроде «Потерявший больше всех» или «Любовь в джунглях». Она безнадежный романтик. Она была по уши влюблена в Вэнса, пока он не бросил ее в лесу. «Ну же, Обри, думай!»
Обри качает головой.
– Извините, – говорит она и поднимает на женщину полные раскаяния глаза, – я не знаю.
Психиатр хмурится, а Обри смущенно морщится и, изо всех сил стараясь сообщить ей хоть что-то ценное, бормочет:
– Она слушает ужасную музыку, такую, где воют гитары и изо всех сил колотят по барабанам, а месяц назад она отстригла волосы и выкрасила их в черный цвет.
– Значит, она злится? – говорит мозгоправша, вся сияя, словно перед ней вдруг открылись новые горизонты. – Как вы думаете, она была в депрессии? – Эм-м… эм-м… я…
Не было у Хлои депрессии. Она была счастливее всех на свете. Через четыре месяца она должна была окончить школу, она была безумно влюблена, открыто протестовала против условностей, общественных норм, против мамы. Она была готкой, мятежницей без причины, ехидной и получающей от этого удовольствие. Она была счастливой.
– Возможно, – говорит Обри.
Я вою от отчаяния. Господи, Обри, ты серьезно? Ты вообще что несешь?
– Да, – говорит Обри. – Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что да.
39
Когда мои родители просыпаются в объятиях друг друга, за окном уже сияет такой чудесный день, что мне хочется плакать. Ослепительно-синее небо тянется до самого горизонта, по нему бесцельно плывут ленивые облака, а солнце заливает все вокруг своим наглым светом.
Мама молча откатывается от папы, и отчаяние, сплотившее их прошлой ночью, развеивается в ярком сиянии утра, уступает место страшной действительности, с которой им предстоит сжиться. Они все еще лежат рядом, но их словно отталкивает друг от друга какая-то темная энергия, и спустя несколько минут они вновь возвращаются в свои разрозненные миры, которыми успели обрасти за последние несколько лет.
Мама трет глаза, прогоняя остатки сна, встает и вытягивает руки над головой, слегка морщась от боли в поврежденных ребрах.
– Где Оз? – спрашивает папа, щурясь от солнца.
В последние два года о моем брате заботился он один. Я иногда сменяла его – ненадолго, когда папе нужно было в душ, или в парикмахерской, когда подходила его очередь стричься, но в остальное время рядом с Озом всегда был только папа. Брат вырос и стал слишком сильным, никто другой не мог с ним справиться.
Папа совершенно утратил свободу действий, и из-за этого между ним и мамой пролегла пропасть размером с Большой каньон. Родители вечно ругались по этому поводу. Мама хотела раз и навсегда решить проблему: отправить Оза в интернат или подыскать кого-то, кто будет за ним присматривать хотя бы время от времени. Папа отказывался.
– Хочешь, чтобы его пичкали лекарствами и держали на цепи? – возражал он маме. – Как раз это, Энн, с ним и сделают. Вот что ты на самом деле предлагаешь.
– Я предлагаю хотя бы на выходные куда-то его отправлять. Я хочу, чтобы у нас была хоть какая-то жизнь.
– У нас есть жизнь, и Оз – ее часть.
– Я понимаю, Джек, но теперь в нем вся наша жизнь. Мы не можем никуда пойти. Ничего не можем делать вдвоем. К тому же он опасен.
– Он не опасен.
– Из-за него пострадала собака.
– Он не хотел ей навредить.
– Но навредил. Хотел он этого или нет, но он причинил боль животному. Он не понимает, насколько силен. К тому же он подросток. Просто подумай, насколько опасно такое сочетание.
Мама была права. Я это видела своими глазами. Если мимо Оза проходила девушка – особенно светловолосая, с большой грудью, – у него по лицу разливалось откровенное любовное томление, страстное желание, явное стремление прикоснуться, и от этого мне делалось не по себе.
– Я буду за ним смотреть, – говорил папа.
– Ты не можешь смотреть за ним постоянно.
В их приглушенных голосах слышалось раздражение. Такими были все их ссоры: злые, гневные реплики хлестали и стегали, наполняя дом напряжением, которое через несколько дней стихало и сменялось оглушающей тишиной. Тишина была ничуть не лучше ссор.
Мама не знает о том, что мы с папой как-то раз возили Оза в Коста-Месу посмотреть на один из таких интернатов. Но мы даже до входной двери не добрались. Оз лишь мельком взглянул на обитателей интерната – те гуляли по дорожкам, валялись на газонах, что-то бухтели себе под нос – и психанул. Папа догнал его на парковке, иначе он выбежал бы прямо на дорогу.
Мы ни о чем не сказали маме, но папа окончательно исключил для себя такой вариант. И я тоже. Оз – часть нашей семьи, и в таком месте ему нечего было делать.
– Он с Обри? – спрашивает папа без особого беспокойства в голосе.
В крайнем случае за Озом всегда присматривали Хлоя или Обри – пока тот был под действием успокоительных вроде бенадрила.
Мама, слегка качнувшись, хватается за поручень кровати, чтобы не упасть. Папа поворачивает голову. Мама открывает рот, чтобы что-то сказать, но не может произнести ни звука. В конце концов она мотает головой, опускает глаза.
Я смотрю, как меняется выражение папиного лица: от сомнения к недоумению, от недоумения к тревоге, снова и снова.
– Я ушла за помощью, – бормочет мама. – Он пошел меня искать.