В одно мгновение
Часть 15 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Я вздрагиваю всякий раз, когда думаю, как там было холодно и как сильно была напугана моя дочь.
Тетя Карен переминается с ноги на ногу.
– Вы видели пальцы на ногах у Морин? – спрашивает миссис Камински.
Тетя Карен сглатывает и мотает головой.
– Они пострадали сильнее, чем пальцы на руках. – Миссис Камински смотрит на ноги тети Карен. – В отличие от вас она сейчас даже не может стоять.
Я чувствую, как тетя Карен поджимает пальцы внутри ботинок.
Пальто Натали за семьсот долларов явно стоило всех этих денег до последнего пенни. Длинный теплый пуховик защитил от холода саму Натали, а заодно спас ноги ее родителям – места под полами оказалось достаточно, чтобы укрыть ступни и тете Карен, и дяде Бобу.
– Пальцы на руках у нее просто белые, – продолжает миссис Камински. – Мне сказали, это хорошо. Бледность кожных покровов означает, что обморожена только кожа. Плохо, когда пальцы черные: это значит, что кровообращение было нарушено, потому что тело берегло тепло для жизненно важных органов.
Тетя Карен сглатывает и бледнеет.
– Почти все пальцы на ногах у Морин черные. Как камень. Как будто это не кости и кожа, а затвердевшая лава.
Она замолкает, целую секунду внимательно смотрит на тетю Карен и лишь после этого продолжает:
– Мне сложно представить себе холод, который это сотворил. Но да, вы правы, нашим дочерям повезло. Мне приходится постоянно напоминать себе об этом – о том, как им повезло.
Тетя Карен открывает рот, словно собираясь что-то сказать, но миссис Камински еще не закончила. Ее слова остры, как заточенные кинжалы:
– Сидя там, в палате, я каждый миг напоминаю себе, что моя дочь здесь, со мной, а Финн мертва и что нам повезло. Но когда я смотрю на пальцы Морин и представляю себе, как там было холодно, то не могу не думать о Натали и о том, почему пальцы на ногах у моей дочери почернели, а у вашей дочери нет. И я думаю, что если это и есть везение, то оно жестоко и несправедливо. Они обе оказались в этом фургоне, обеим было холодно и страшно, на обеих были сапоги, которые их совершенно не грели, и все же только моя дочь может лишиться пальцев на ногах. И мне сложно понять, почему вашей дочери так повезло, а моей нет.
Не дожидаясь ответа, миссис Камински разворачивается и уходит в палату, оставив тетю Карен одну в коридоре. Я смотрю, как тетя Карен, дрожа, хватается за стену, чтобы не упасть, как часто дышит открытым ртом, как мотает головой, словно пытаясь проснуться.
Я никогда не понимала, как тихая и неприметная миссис Камински сумела воспитать такую вспыльчивую и своенравную дочь, как Мо. Теперь я все понимаю. Внешность обманчива, а люди вовсе не те, кем кажутся. Тетя Карен никогда в жизни не сможет взглянуть на пальцы на ногах Натали, не вспомнив про Мо. Всякий раз, глядя на себя в зеркало, она будет слышать слова миссис Камински: «Мне сложно понять, почему вашей дочери так повезло, а моей нет». Миссис Камински не мягкая и бесхарактерная, а тетя Карен не заботливая и щедрая, хотя все, кто с ними знаком, считают их именно такими.
34
Если Мо повезло гораздо меньше, чем Натали, то Хлою просто кто-то проклял. Врачи осторожничают и не говорят близким правду, но между собой обсуждают все начистоту. Хлоя лишится нескольких пальцев на ногах и, возможно, нескольких на руках. Скольких именно, пока не ясно, но все пальцы спасти точно не выйдет. Кроме того, врачи переживают из-за Хлоиных ушей, на консультацию уже вызвали пластического хирурга.
Врачи остаются в коридоре, а я возвращаюсь в палату: хочу своими глазами взглянуть, как дела у Хлои. Спустя всего минуту после моего появления она резко дергается и широко раскрывает глаза. Зрачки бегают из стороны в сторону, лицо искажает гримаса ужаса. В следующее мгновение она падает обратно на подушку и снова отключается.
– Что это было? – спрашивает Обри.
– Страх, – бормочет мама, придвигает свой стул ближе к кровати и берет Хлою за запястье, прямо над перевязанной кистью, как бы давая ей знак, что она здесь, рядом.
Мама касается ее так осторожно, словно Хлоя вот-вот рассыплется. Впрочем, моя сестра выглядит именно так. Кожа у нее белая, почти прозрачная, словно из тонкого стекла. Тело под простыней кажется хрупким и ломким, как сухая веточка. Хлоя что-то бормочет, и мама хмурит брови. Только мне одной удается разобрать ее слова, и я, не веря, таращу глаза, а сердце у меня чуть не выпрыгивает из груди. Я уверена, что Хлоя сказала: «Черные сапоги с красной строчкой».
Хлоя стонет, снова просыпается: теперь она приходит в себя постепенно, лицо у нее перекошено от боли.
– Позови медсестру, – командует мама, и Обри выбегает из палаты.
Мама склоняется к Хлое и нежно говорит:
– Я здесь, детка. Мама здесь.
Хлоя вырывает у мамы свою руку и крепко сжимает веки, изо всех сил надеясь, что вот-вот лишится чувств. К счастью для нее, в палату уже входит медсестра. Она вводит ей через капельницу какое-то лекарство, и Хлоя отключается.
35
Я отправляюсь к Озу. Хлоя слышала мои слова – «черные сапоги с красной строчкой». Она слышала меня во сне.
Я сворачиваюсь клубочком рядом с ним и говорю, что я рядом. Я рассказываю ему, что Хлою нашли, что она поправится. Я говорю ему, что папа сейчас в больнице, что папа о нем спрашивал и что Бинго в порядке. Я говорю, как прекрасно он себя вел и как здорово всем помог. Я говорю, что благодаря ему спасатели нашли маму, что его следы привели их к ней. Я говорю ему, какой он замечательный, выносливый, храбрый. Я говорю, как сильно мы все его любим и как сильно будем скучать по нему. Я говорю ему про небеса, про то, что это чудесное место, где нет никаких правил, где никто не сердится, если ты что-то делаешь не так. Я говорю, что он сможет класть зефирки на любую еду, куда только пожелает, даже на отбивную, если ему захочется, что все ангелы похожи на Мо и у них красивые золотые крылья, что они любят играть в водяной бой и лепить снеговиков. Я говорю и говорю, пока ночь не сменяется серым рассветом, а горизонт не начинает светиться.
Я все еще говорю, когда Оз перестает дрожать. Он умирает так тихо, что я едва это замечаю. Его грудь вздымается и опадает в последний раз, а потом он застывает, приоткрыв рот.
Я молюсь за его душу, прошу Бога скорее забрать его на небеса, туда, где все будет так, как я обещала, где моего особенного брата окружат добром, терпением и пониманием, где для него все будет легко и просто.
Когда же на смену горю приходит ненависть, я отправляюсь к ее источнику. Я уповаю на то, что ад существует и что в нем дядю Боба ждет кара за все, что он натворил.
36
Как же мы все заблуждаемся! Нам кажется, что с выжившими все должно быть в полном порядке. После аварии прошла уже неделя. Шесть дней назад мама выбралась обратно на дорогу и вызвала помощь, пять дней назад спасатели обнаружили Хлою и Вэнса. Оза так и не нашли. Поиски возобновились, как только закончился снегопад, и прекратились спустя еще два дня. Двое погибли. Остальные поправляются, могут жить дальше, начав с того, на чем остановились. Наверняка вы так и думаете, правда?
Неправда. Мучительные последствия накрыли выживших терновым покрывалом. Вместо острой необходимости выжить они теперь чувствуют нечто совершенно иное. Надпочечники больше не выбрасывают в кровь огромные количества адреналина, изнурение и шок не туманят разум, и реальность жизни после аварии по капле просачивается в сознание, с каждым новым вдохом тихо и неотвязно напоминая о морозе и пережитых муках.
От мысли о том, что худшее еще впереди, все внутри меня болезненно сжимается. Отрицание и сожаление, постыдная благодарность и чувство вины, горе и безнадежность переполняют мысли и сны мамы, Хлои и Мо. Все они так потрясены происшедшим, что боятся заснуть – лишь бы снова не увидеть все это во сне.
Я вспоминаю оленя, стоящего посреди дороги, вспоминаю, как он изумленно моргнул в свете фар, и спрашиваю себя, знает ли он, что натворил, или попросту живет себе дальше, даже не представляя, какую цену пришлось заплатить за спасение его жизни.
Дядя Боб, тетя Карен и Натали вернулись домой, в округ Ориндж. Я рада, что они уехали. Дядя Боб здорово поддерживал маму, но меня его присутствие просто бесило. Я вижу вселенскую несправедливость в том, что полное отсутствие совести, позволившее ему сделать то, что он сделал, заодно оберегает его от посттравматического стресса, от которого страдают все остальные. Лодыжка у него почти зажила, его семья цела и невредима, все вокруг считают его героем, и он прекрасно спит по ночам.
Если бы я могла, непременно подготовила бы для него запись страданий моего брата. Каждый раз, когда он закрывал бы глаза, я бы включала ему нескончаемые крики Оза, его причитания, когда он, совершенно потерянный, звал папу, меня, Мо. Весь, без купюр, саундтрек его одинокой, страшной, медленной смерти. Иногда я включала бы запись не сразу, чтобы дядя Боб успел подумать, что все закончилось, – вот тогда я врубала бы запись на полную громкость, безжалостно донимала его, пока он не лишился бы сна.
Но я не могу вновь проиграть страдания Оза, и дядя Боб – прямо как тот злосчастный олень – живет дальше, ни о чем не подозревая, ни в чем не раскаиваясь. Он не вспоминает ни ту жуткую ночь, ни момент, когда отослал Оза, не думает о собственной роли в цепочке злополучных событий, а потому не ощущает ответственности, последствий того, что сделал, и не испытывает угрызений совести.
Другим повезло меньше. Их без конца терзает совесть, в голове роятся мысли о том, что могло бы быть, что должно было быть. Они не могут вынести того, что теперь думают о себе, – образы так четки, нелестны, грубы, откровенны, что я понимаю: мы не умеем смотреть на самих себя без прикрытия, без маски, сотканной из нашего эго или из нашего неведения, не умеем видеть свои истинные черты.
Мама, Мо и Хлоя страдают по разным причинам, но первопричина у всех одна – яростное желание повернуть время вспять, изменить судьбу, повести себя иначе, лучше. Мама почти все время думает про Оза. «Я с ним попрощалась?» – бормочет она, стоя перед зеркалом. Она с ним не попрощалась, но не помнит об этом, и я отчаянно надеюсь, что ей удастся убедить себя в обратном.
Еще она изводит себя из-за того, что случилось с Хлоей. Она безудержно рыдает, рассказывая об этом Обри, и, хотя Обри уже тысячу раз говорила ей, что она ни в чем не виновата, маму не переубедить. Дядя Боб тоже напомнил ей, что она пыталась остановить Хлою. Он сказал об этом настойчиво, почти сердито, подчеркнув, что ей просто ничего больше не оставалось. Я его ненавижу, но я была рада, что он это сказал.
К несчастью, Хлоя думает иначе. Она откровенно ненавидит маму, все ее существо – один яростнейший упрек в мамин адрес. Моя сестра провела в лесу, под тем деревом, почти тридцать часов: вполне достаточно для того, чтобы все обдумать и чтобы твой взгляд на вещи совершенно исказился. Я не понимаю, что именно Хлоя помнит, но точно знаю, что ее собственная версия происшедшего с ней не предполагает и намека на прощение.
Понять, что именно думает Хлоя, сложно, потому что Хлоя не говорит. С тех пор как ее спасли, она заговорила всего однажды – спросила про Вэнса и чуть не расплакалась, узнав, что он жив. Она попросила медсестру позвонить ему и пришла в полнейшее отчаяние, когда мама Вэнса сказала в трубку, что он не хочет с ней говорить.
С тех пор она не говорит ни слова и вообще почти ничего не делает. Она целыми днями лежит на боку лицом к окну. Порой она смотрит куда-то в пустоту, но чаще всего даже не открывает глаз. Она отказывается есть и вставать в туалет. Ее кормят внутривенно, на ней подгузник, но она не двигается, даже если ходит под себя.
На это страшно смотреть. В придачу ко всему я уверена, что в палате стоит просто омерзительный запах – омертвелой плоти, мочи, экскрементов. Похоже, мама привыкла к этому запаху, потому что не реагирует на него, но все остальные, входя в палату, морщатся, стараются поскорее закончить все свои дела и сбежать оттуда.
У Хлои уже ампутировали один палец на левой ноге, два пальца на правой и верхнюю фалангу мизинца на левой руке. Пластический хирург удалил несколько воспалившихся нарывов у нее на ушах, так что мочки кажутся несимметричными, деформированными. Оставшиеся пальцы на ногах почернели и выглядят так, словно вот-вот отвалятся сами по себе, хотя доктора надеются их спасти.
Мама все это время сидит на посту у Хлоиной кровати, глядит на нее, почти не мигая. Только я вижу, скольких сил ей стоит входить в палату по утрам, как она делает глубокий вдох и лишь затем открывает дверь.
Оказавшись в палате, мама садится на стул у кровати и держится мужественно: она молча, не двигаясь с места, следит за Хлоиным дыханием, а на лице у нее написана такая преданность, что у меня рвется сердце. Я не понимаю, как можно так сильно любить человека, но при этом отчаянно не хотеть быть рядом с ним. Так было и до аварии – мама с Хлоей всегда прятались друг от друга, всегда старались двигаться в разные стороны, как можно реже встречаться.
– Как день и ночь, – сказал однажды папа, но Обри тогда покачала головой:
– День и день, – исправила его она. – Разве ты не видишь, как они похожи?
Я думаю, правы оба: внешне мама с Хлоей совершенно не похожи друг на друга, но у обеих одинаковый, до жути упрямый характер. Как раз поэтому они вечно не ладят.
Иногда мама вспоминает про Кайла. Я знаю об этом, потому что вижу, как она сжимает и разжимает правую ладонь, а ее лицо искажает неуловимая гримаса. А еще она часто думает обо мне: тогда ее глаза наполняются слезами, а губы дрожат. Мама ждет, пока папа и Хлоя поправятся, и без конца терзает, истязает себя, сожалея обо всем, что случилось. Мама мучается из-за Оза, Хлои и Кайла, тревожится за папу, горюет по мне.
Мо страдает по-другому: она в один миг потеряла так много, что просто не может этого принять. Окружавший ее стеклянный пузырь треснул, а реальный мир недоступен ее понимаю. Ее идеальная жизнь, идеальная лучшая подруга, идеальные пальцы на руках и ногах. Ее бесстрашие, блаженное неведение, неукротимый дух. Ее вера в добро и зло, ее оптимизм. Ее вера в себя и в то, какой она сама себе казалась. Все это разлетелось на мириады острых осколков, в которых нет больше никакого смысла, и теперь Мо смертельно боится сделать хотя бы шаг вперед, не зная, как двигаться дальше.
– Я была рада, что погибла Финн, – всхлипывая, призналась она матери в первое утро в больнице. – Как… как я могла такое подумать? Финн умерла, а я увидела ее и почувствовала облегчение, что это не я. – Тише, милая, – успокаивала ее миссис Камински. – Мы не контролируем свои мысли. Мы контролируем только поступки.
– Допустим, – ответила Мо. – Но когда Оз не вернулся вслед за Бобом, я ничего не сделала. Ничего. Ровным счетом. Я. НИЧЕГО. НЕ. СДЕЛАЛА.
На это миссис Камински молча кивнула, и в глазах у нее показались слезы. Мо много плачет. Она редко спит, а когда не спит, то все время плачет. Ее лечащий врач разрешил перевести ее в Миссионерскую больницу в Лагуна-Бич. Ей придется пробыть там минимум пару недель – пока не станет ясно, что пальцам у нее на ногах больше не угрожает инфекция.
Врачи говорят, что ноги у Мо заживают, хотя выглядят они все хуже и хуже. Верхний слой кожи на пальцах коричневый с золотистым, весь в пятнах, с черными разводами, как шелуха сгнившей луковицы. Все это трескается, идет волдырями, куски отмершей плоти отваливаются, и под ними проступает нежная розовая кожица.
Мо отказывается смотреть на свои ноги, отказывается принять свою новую жизнь, словно не может смириться с тем, что эти уродливые пальцы и в самом деле принадлежат ей.
37
Тетя Карен переминается с ноги на ногу.
– Вы видели пальцы на ногах у Морин? – спрашивает миссис Камински.
Тетя Карен сглатывает и мотает головой.
– Они пострадали сильнее, чем пальцы на руках. – Миссис Камински смотрит на ноги тети Карен. – В отличие от вас она сейчас даже не может стоять.
Я чувствую, как тетя Карен поджимает пальцы внутри ботинок.
Пальто Натали за семьсот долларов явно стоило всех этих денег до последнего пенни. Длинный теплый пуховик защитил от холода саму Натали, а заодно спас ноги ее родителям – места под полами оказалось достаточно, чтобы укрыть ступни и тете Карен, и дяде Бобу.
– Пальцы на руках у нее просто белые, – продолжает миссис Камински. – Мне сказали, это хорошо. Бледность кожных покровов означает, что обморожена только кожа. Плохо, когда пальцы черные: это значит, что кровообращение было нарушено, потому что тело берегло тепло для жизненно важных органов.
Тетя Карен сглатывает и бледнеет.
– Почти все пальцы на ногах у Морин черные. Как камень. Как будто это не кости и кожа, а затвердевшая лава.
Она замолкает, целую секунду внимательно смотрит на тетю Карен и лишь после этого продолжает:
– Мне сложно представить себе холод, который это сотворил. Но да, вы правы, нашим дочерям повезло. Мне приходится постоянно напоминать себе об этом – о том, как им повезло.
Тетя Карен открывает рот, словно собираясь что-то сказать, но миссис Камински еще не закончила. Ее слова остры, как заточенные кинжалы:
– Сидя там, в палате, я каждый миг напоминаю себе, что моя дочь здесь, со мной, а Финн мертва и что нам повезло. Но когда я смотрю на пальцы Морин и представляю себе, как там было холодно, то не могу не думать о Натали и о том, почему пальцы на ногах у моей дочери почернели, а у вашей дочери нет. И я думаю, что если это и есть везение, то оно жестоко и несправедливо. Они обе оказались в этом фургоне, обеим было холодно и страшно, на обеих были сапоги, которые их совершенно не грели, и все же только моя дочь может лишиться пальцев на ногах. И мне сложно понять, почему вашей дочери так повезло, а моей нет.
Не дожидаясь ответа, миссис Камински разворачивается и уходит в палату, оставив тетю Карен одну в коридоре. Я смотрю, как тетя Карен, дрожа, хватается за стену, чтобы не упасть, как часто дышит открытым ртом, как мотает головой, словно пытаясь проснуться.
Я никогда не понимала, как тихая и неприметная миссис Камински сумела воспитать такую вспыльчивую и своенравную дочь, как Мо. Теперь я все понимаю. Внешность обманчива, а люди вовсе не те, кем кажутся. Тетя Карен никогда в жизни не сможет взглянуть на пальцы на ногах Натали, не вспомнив про Мо. Всякий раз, глядя на себя в зеркало, она будет слышать слова миссис Камински: «Мне сложно понять, почему вашей дочери так повезло, а моей нет». Миссис Камински не мягкая и бесхарактерная, а тетя Карен не заботливая и щедрая, хотя все, кто с ними знаком, считают их именно такими.
34
Если Мо повезло гораздо меньше, чем Натали, то Хлою просто кто-то проклял. Врачи осторожничают и не говорят близким правду, но между собой обсуждают все начистоту. Хлоя лишится нескольких пальцев на ногах и, возможно, нескольких на руках. Скольких именно, пока не ясно, но все пальцы спасти точно не выйдет. Кроме того, врачи переживают из-за Хлоиных ушей, на консультацию уже вызвали пластического хирурга.
Врачи остаются в коридоре, а я возвращаюсь в палату: хочу своими глазами взглянуть, как дела у Хлои. Спустя всего минуту после моего появления она резко дергается и широко раскрывает глаза. Зрачки бегают из стороны в сторону, лицо искажает гримаса ужаса. В следующее мгновение она падает обратно на подушку и снова отключается.
– Что это было? – спрашивает Обри.
– Страх, – бормочет мама, придвигает свой стул ближе к кровати и берет Хлою за запястье, прямо над перевязанной кистью, как бы давая ей знак, что она здесь, рядом.
Мама касается ее так осторожно, словно Хлоя вот-вот рассыплется. Впрочем, моя сестра выглядит именно так. Кожа у нее белая, почти прозрачная, словно из тонкого стекла. Тело под простыней кажется хрупким и ломким, как сухая веточка. Хлоя что-то бормочет, и мама хмурит брови. Только мне одной удается разобрать ее слова, и я, не веря, таращу глаза, а сердце у меня чуть не выпрыгивает из груди. Я уверена, что Хлоя сказала: «Черные сапоги с красной строчкой».
Хлоя стонет, снова просыпается: теперь она приходит в себя постепенно, лицо у нее перекошено от боли.
– Позови медсестру, – командует мама, и Обри выбегает из палаты.
Мама склоняется к Хлое и нежно говорит:
– Я здесь, детка. Мама здесь.
Хлоя вырывает у мамы свою руку и крепко сжимает веки, изо всех сил надеясь, что вот-вот лишится чувств. К счастью для нее, в палату уже входит медсестра. Она вводит ей через капельницу какое-то лекарство, и Хлоя отключается.
35
Я отправляюсь к Озу. Хлоя слышала мои слова – «черные сапоги с красной строчкой». Она слышала меня во сне.
Я сворачиваюсь клубочком рядом с ним и говорю, что я рядом. Я рассказываю ему, что Хлою нашли, что она поправится. Я говорю ему, что папа сейчас в больнице, что папа о нем спрашивал и что Бинго в порядке. Я говорю, как прекрасно он себя вел и как здорово всем помог. Я говорю, что благодаря ему спасатели нашли маму, что его следы привели их к ней. Я говорю ему, какой он замечательный, выносливый, храбрый. Я говорю, как сильно мы все его любим и как сильно будем скучать по нему. Я говорю ему про небеса, про то, что это чудесное место, где нет никаких правил, где никто не сердится, если ты что-то делаешь не так. Я говорю, что он сможет класть зефирки на любую еду, куда только пожелает, даже на отбивную, если ему захочется, что все ангелы похожи на Мо и у них красивые золотые крылья, что они любят играть в водяной бой и лепить снеговиков. Я говорю и говорю, пока ночь не сменяется серым рассветом, а горизонт не начинает светиться.
Я все еще говорю, когда Оз перестает дрожать. Он умирает так тихо, что я едва это замечаю. Его грудь вздымается и опадает в последний раз, а потом он застывает, приоткрыв рот.
Я молюсь за его душу, прошу Бога скорее забрать его на небеса, туда, где все будет так, как я обещала, где моего особенного брата окружат добром, терпением и пониманием, где для него все будет легко и просто.
Когда же на смену горю приходит ненависть, я отправляюсь к ее источнику. Я уповаю на то, что ад существует и что в нем дядю Боба ждет кара за все, что он натворил.
36
Как же мы все заблуждаемся! Нам кажется, что с выжившими все должно быть в полном порядке. После аварии прошла уже неделя. Шесть дней назад мама выбралась обратно на дорогу и вызвала помощь, пять дней назад спасатели обнаружили Хлою и Вэнса. Оза так и не нашли. Поиски возобновились, как только закончился снегопад, и прекратились спустя еще два дня. Двое погибли. Остальные поправляются, могут жить дальше, начав с того, на чем остановились. Наверняка вы так и думаете, правда?
Неправда. Мучительные последствия накрыли выживших терновым покрывалом. Вместо острой необходимости выжить они теперь чувствуют нечто совершенно иное. Надпочечники больше не выбрасывают в кровь огромные количества адреналина, изнурение и шок не туманят разум, и реальность жизни после аварии по капле просачивается в сознание, с каждым новым вдохом тихо и неотвязно напоминая о морозе и пережитых муках.
От мысли о том, что худшее еще впереди, все внутри меня болезненно сжимается. Отрицание и сожаление, постыдная благодарность и чувство вины, горе и безнадежность переполняют мысли и сны мамы, Хлои и Мо. Все они так потрясены происшедшим, что боятся заснуть – лишь бы снова не увидеть все это во сне.
Я вспоминаю оленя, стоящего посреди дороги, вспоминаю, как он изумленно моргнул в свете фар, и спрашиваю себя, знает ли он, что натворил, или попросту живет себе дальше, даже не представляя, какую цену пришлось заплатить за спасение его жизни.
Дядя Боб, тетя Карен и Натали вернулись домой, в округ Ориндж. Я рада, что они уехали. Дядя Боб здорово поддерживал маму, но меня его присутствие просто бесило. Я вижу вселенскую несправедливость в том, что полное отсутствие совести, позволившее ему сделать то, что он сделал, заодно оберегает его от посттравматического стресса, от которого страдают все остальные. Лодыжка у него почти зажила, его семья цела и невредима, все вокруг считают его героем, и он прекрасно спит по ночам.
Если бы я могла, непременно подготовила бы для него запись страданий моего брата. Каждый раз, когда он закрывал бы глаза, я бы включала ему нескончаемые крики Оза, его причитания, когда он, совершенно потерянный, звал папу, меня, Мо. Весь, без купюр, саундтрек его одинокой, страшной, медленной смерти. Иногда я включала бы запись не сразу, чтобы дядя Боб успел подумать, что все закончилось, – вот тогда я врубала бы запись на полную громкость, безжалостно донимала его, пока он не лишился бы сна.
Но я не могу вновь проиграть страдания Оза, и дядя Боб – прямо как тот злосчастный олень – живет дальше, ни о чем не подозревая, ни в чем не раскаиваясь. Он не вспоминает ни ту жуткую ночь, ни момент, когда отослал Оза, не думает о собственной роли в цепочке злополучных событий, а потому не ощущает ответственности, последствий того, что сделал, и не испытывает угрызений совести.
Другим повезло меньше. Их без конца терзает совесть, в голове роятся мысли о том, что могло бы быть, что должно было быть. Они не могут вынести того, что теперь думают о себе, – образы так четки, нелестны, грубы, откровенны, что я понимаю: мы не умеем смотреть на самих себя без прикрытия, без маски, сотканной из нашего эго или из нашего неведения, не умеем видеть свои истинные черты.
Мама, Мо и Хлоя страдают по разным причинам, но первопричина у всех одна – яростное желание повернуть время вспять, изменить судьбу, повести себя иначе, лучше. Мама почти все время думает про Оза. «Я с ним попрощалась?» – бормочет она, стоя перед зеркалом. Она с ним не попрощалась, но не помнит об этом, и я отчаянно надеюсь, что ей удастся убедить себя в обратном.
Еще она изводит себя из-за того, что случилось с Хлоей. Она безудержно рыдает, рассказывая об этом Обри, и, хотя Обри уже тысячу раз говорила ей, что она ни в чем не виновата, маму не переубедить. Дядя Боб тоже напомнил ей, что она пыталась остановить Хлою. Он сказал об этом настойчиво, почти сердито, подчеркнув, что ей просто ничего больше не оставалось. Я его ненавижу, но я была рада, что он это сказал.
К несчастью, Хлоя думает иначе. Она откровенно ненавидит маму, все ее существо – один яростнейший упрек в мамин адрес. Моя сестра провела в лесу, под тем деревом, почти тридцать часов: вполне достаточно для того, чтобы все обдумать и чтобы твой взгляд на вещи совершенно исказился. Я не понимаю, что именно Хлоя помнит, но точно знаю, что ее собственная версия происшедшего с ней не предполагает и намека на прощение.
Понять, что именно думает Хлоя, сложно, потому что Хлоя не говорит. С тех пор как ее спасли, она заговорила всего однажды – спросила про Вэнса и чуть не расплакалась, узнав, что он жив. Она попросила медсестру позвонить ему и пришла в полнейшее отчаяние, когда мама Вэнса сказала в трубку, что он не хочет с ней говорить.
С тех пор она не говорит ни слова и вообще почти ничего не делает. Она целыми днями лежит на боку лицом к окну. Порой она смотрит куда-то в пустоту, но чаще всего даже не открывает глаз. Она отказывается есть и вставать в туалет. Ее кормят внутривенно, на ней подгузник, но она не двигается, даже если ходит под себя.
На это страшно смотреть. В придачу ко всему я уверена, что в палате стоит просто омерзительный запах – омертвелой плоти, мочи, экскрементов. Похоже, мама привыкла к этому запаху, потому что не реагирует на него, но все остальные, входя в палату, морщатся, стараются поскорее закончить все свои дела и сбежать оттуда.
У Хлои уже ампутировали один палец на левой ноге, два пальца на правой и верхнюю фалангу мизинца на левой руке. Пластический хирург удалил несколько воспалившихся нарывов у нее на ушах, так что мочки кажутся несимметричными, деформированными. Оставшиеся пальцы на ногах почернели и выглядят так, словно вот-вот отвалятся сами по себе, хотя доктора надеются их спасти.
Мама все это время сидит на посту у Хлоиной кровати, глядит на нее, почти не мигая. Только я вижу, скольких сил ей стоит входить в палату по утрам, как она делает глубокий вдох и лишь затем открывает дверь.
Оказавшись в палате, мама садится на стул у кровати и держится мужественно: она молча, не двигаясь с места, следит за Хлоиным дыханием, а на лице у нее написана такая преданность, что у меня рвется сердце. Я не понимаю, как можно так сильно любить человека, но при этом отчаянно не хотеть быть рядом с ним. Так было и до аварии – мама с Хлоей всегда прятались друг от друга, всегда старались двигаться в разные стороны, как можно реже встречаться.
– Как день и ночь, – сказал однажды папа, но Обри тогда покачала головой:
– День и день, – исправила его она. – Разве ты не видишь, как они похожи?
Я думаю, правы оба: внешне мама с Хлоей совершенно не похожи друг на друга, но у обеих одинаковый, до жути упрямый характер. Как раз поэтому они вечно не ладят.
Иногда мама вспоминает про Кайла. Я знаю об этом, потому что вижу, как она сжимает и разжимает правую ладонь, а ее лицо искажает неуловимая гримаса. А еще она часто думает обо мне: тогда ее глаза наполняются слезами, а губы дрожат. Мама ждет, пока папа и Хлоя поправятся, и без конца терзает, истязает себя, сожалея обо всем, что случилось. Мама мучается из-за Оза, Хлои и Кайла, тревожится за папу, горюет по мне.
Мо страдает по-другому: она в один миг потеряла так много, что просто не может этого принять. Окружавший ее стеклянный пузырь треснул, а реальный мир недоступен ее понимаю. Ее идеальная жизнь, идеальная лучшая подруга, идеальные пальцы на руках и ногах. Ее бесстрашие, блаженное неведение, неукротимый дух. Ее вера в добро и зло, ее оптимизм. Ее вера в себя и в то, какой она сама себе казалась. Все это разлетелось на мириады острых осколков, в которых нет больше никакого смысла, и теперь Мо смертельно боится сделать хотя бы шаг вперед, не зная, как двигаться дальше.
– Я была рада, что погибла Финн, – всхлипывая, призналась она матери в первое утро в больнице. – Как… как я могла такое подумать? Финн умерла, а я увидела ее и почувствовала облегчение, что это не я. – Тише, милая, – успокаивала ее миссис Камински. – Мы не контролируем свои мысли. Мы контролируем только поступки.
– Допустим, – ответила Мо. – Но когда Оз не вернулся вслед за Бобом, я ничего не сделала. Ничего. Ровным счетом. Я. НИЧЕГО. НЕ. СДЕЛАЛА.
На это миссис Камински молча кивнула, и в глазах у нее показались слезы. Мо много плачет. Она редко спит, а когда не спит, то все время плачет. Ее лечащий врач разрешил перевести ее в Миссионерскую больницу в Лагуна-Бич. Ей придется пробыть там минимум пару недель – пока не станет ясно, что пальцам у нее на ногах больше не угрожает инфекция.
Врачи говорят, что ноги у Мо заживают, хотя выглядят они все хуже и хуже. Верхний слой кожи на пальцах коричневый с золотистым, весь в пятнах, с черными разводами, как шелуха сгнившей луковицы. Все это трескается, идет волдырями, куски отмершей плоти отваливаются, и под ними проступает нежная розовая кожица.
Мо отказывается смотреть на свои ноги, отказывается принять свою новую жизнь, словно не может смириться с тем, что эти уродливые пальцы и в самом деле принадлежат ей.
37