Убивство и неупокоенные духи
Часть 33 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Моя любовь!»
Но в чье же ухо мне шептать? Эсме? В мохнатое ухо миссис Салениус, спрятанное под распушенной седой шевелюрой? Впервые со дня моей смерти я понимаю, что нахожусь в растерянности. Я выбираю миссис Салениус. Придвигаюсь к ней как можно ближе, а в моем теперешнем физическом состоянии это значит – совсем близко, и начинаю надрываться.
«Убийца, – беззвучно кричу я, – убийца – любовник моей жены!»
Миссис Салениус не показывает виду, что слышала. До меня доходит, что она не читает уголовную хронику и мое имя ей ничего не сказало. Она знает только то, что сообщил Рейч Хорнел. А Рейч не знает, кто меня убил. Она в трансе или спит. И время от времени тихо поскуливает.
Может, я недостаточно стараюсь? Раз я дух, который пытается вступить в сношения с миром живых, может быть, мне следует использовать более выспренний лексикон? Что-нибудь вроде отца Гамлета?
«О, слушай, слушай, слушай!»[74] – произношу я и немедленно чувствую себя идиотом. Эти штуки не для меня. Но я упорен. Я пробую еще раз. «Я дух Гилмартина, / Приговоренный по ночам скитаться, / А днем томиться посреди огня, – это вранье, но что поделаешь? – Пока грехи моей земной природы / Не выжгутся дотла…»
Хватит, черт с ним! Это унижение для Шекспира и для меня, слишком большая честь для этой шарлатанской гостиной и бесконечно выше истерической реакции Нюхача в тот момент, когда я застал его со своей женой. Смерть не окутывает безумие плащом значительности. Впервые после смерти я чувствую себя разбитым и отчаявшимся.
Но миссис Салениус начинает говорить, странным голосом, не похожим ни на ее собственный, ни – я совершенно уверен – на мой:
– Любовь моя, молю тебя, не страшись. Не скорби по мне. Я покинул пределы боли, пределы забот, но не пределы любви. Люби меня сейчас, как любила до разлуки. Покой. Покоооооой! – Последнее слово она растягивает до поразительной длины.
Рейч широко распахивает глаза, сглатывает слюну и шипит:
– Спросите его, кто это был.
Эсме подается вперед, словно желая запретить любые подобные вопросы, но она опоздала: миссис Салениус уже говорит – более решительным, окрепшим голосом:
– Не ищи мести. Месть принадлежит миру, покинутому мною ради мира духовного. Этому человеку предстоит жить со своей совестью. Не радуйся бремени, которое несет другая душа.
– Это что, предположительно голос моего мужа? – спрашивает Эсме. – На него не похоже. Он никогда не разглагольствовал в таком духе.
– Я лишь скромное орудие, дорогая, – отвечает миссис Салениус, не открывая глаз. – Я не артист-имперсонатор. Я только передаю послания, которые получаю. Тихо, пожалуйста. Коннор Гилмартин хочет сказать нам кое-что еще.
Коннор Гилмартин определенно хочет кое-что сказать; я весь киплю от невысказанного. Кто или что вкладывает эти слова в голову миссис Салениус? Она не выдумывает, я точно знаю. Это нечто вроде линии партии, общепринятое мнение, наверняка основанное на учении Сведенборга. Но мне кажется, помимо этого через нее вещает еще кто-то или что-то – но не я. Я прильнул к ее заплывшему серой левому уху так, что ближе некуда, и, собрав все силы, шиплю имя Рэндала Алларда Гоинга. Но, судя по всему, пробиться к миссис Салениус мне не удалось. Она снова начинает говорить:
– Не скорби по мне. Скорби лишь по несчастному, причинившему мою смерть. Я в безопасности, в мире, где мы обязательно встретимся в свой черед. Это мир несказа́нной радости.
Интересно, что имеют в виду подобные люди, говоря о несказанной радости? Я бы мог поведать ей кое-что о загробной жизни. Мои наблюдения, переживание судьбы моих предков, явленной в серии фильмов, вовсе не были несказанной радостью; я прожил вместе с ними все превратности судьбы, ощущал каждый ее удар, безжалостные взмахи маятника отрицания отрицания – удач и неудач, скромной добродетели и умеренного порока; я переносил тяготы вместе с Анной, решительной и храброй, я узнал простую веру Дженет и темную иронию, с которой смотрела на жизнь Мальвина; сжимался в страхе от ведьминской злобы, с которой Вирджиния отказывала в любви строителю-художнику, укрепляя свою власть над ним; ощущал всю глубину веры Томаса и ущербную философию моего собственного отца; вместе с Уолтером подчинялся долгу и вместе с Родри торжествовал над судьбой; все это суммарно не составляет «несказанную радость», но образует нечто большее – ощущение, что живешь, острее и сильнее всего, что я сам испытывал, когда жил. «Сто дуновений жизни соткали плоть мою». Да, поэт знал.
Но неужели придется обойтись без мести? Я не могу этого стерпеть. Я кое-что знаю о призраках, поскольку рос с лучшими призраками английской литературы; когда я был маленький, отец рассказывал мне о них, и я наслаждался потусторонней жутью и страхом, как наслаждаются только счастливые дети, укрытые от всех невзгод. Призраки являются к людям, ища мести, а месть – это лишь другое имя справедливости. Миссис Салениус и ее пресные сведенборговские духи – не для меня. Отмщение свершится, и свершу его я сам.
Я не знаю, как Эсме и Рейч Хорнел попрощались с миссис Салениус, но подозреваю, что они оставили существенную сумму в подарок, а также купили добрую пачку заумных трудов Сведенборга. Интересно, что «старина Рейч» сможет понять из «Arcana Coelestia»[75] – если, конечно, удосужится хоть раз ее открыть?
Я же унесся прочь, на поиски Рэндала Алларда Гоинга, пылая яростью из-за афронта, понесенного в гостиной миссис Салениус. Гоинга я нахожу в редакции «Голоса» – он сидит у себя за столом, неловко тыча пальцами в клавиатуру электронного текстового процессора, который так до конца и не освоил.
Ал несчастен. Это видно и мне, и любому, кто проходит мимо. Шеф-редактор объясняет это тем, что Гоинг до сих пор не нашел способа согнать Макуэри с места. Коллеги и соседи по офису – Изящное искусство, Литература и Музыка (олицетворяемые во плоти критиками, пишущими на соответствующие темы) – думают, что Гоинг боится не справиться с новой должностью; и в темных глубинах души надеются, что так и будет. Секретарши думают, что он горюет по Коннору Гилмартину: при жизни Гоинг был к нему равнодушен, но смерть Гилмартина явно стала для него сильным ударом, судя по инциденту на похоронах.
А я знаю, что его грызет: совесть.
Он неверующий. Обеспеченные родители в свое время отправили его в школу для мальчиков, известную прогрессивными идеями и широтой взглядов преподавательского состава. В этой школе учились сыновья разнообразных зажиточных семей Торонто, и директору было очевидно, что подобную смесь христиан, мусульман, индуистов, иудеев и конфуцианцев-реформистов нельзя наставлять в какой бы то ни было вере, а то неминуемо наступишь кому-нибудь на дорогой ботинок и вызовешь бурю гневных писем от родителей. Но какая-то подготовка к жизни, как называл это директор, была нужна, и потому в расписании появилась этика. Этика вот чем хороша: никто не знает точно, в чем она заключается или даже что в точности значит это слово. Но директор рассказывал о «неявных постулатах», из которых первым было «целомудрие» – хотя в таком стремительно меняющемся мире, как наш, целомудрие не следовало путать с моногамией, гетеросексуальностью и прочими устаревшими понятиями из того же ряда. Без сомнения, в подобной туманной области следовало «поступать по обстоятельствам» и никому не причинять вреда, хоть и это не всегда возможно, если хочешь «полностью реализовать себя». Была еще «любовь к ближнему»: она означала, что следует отдавать на благотворительность лишние деньги, оставшиеся после удовлетворения подлинных нужд. Тут загвоздка была в том, какую часть дохода считать лишней, но директор знал, что кругом полно благотворительных организаций, которые охотно прояснят этот вопрос и заберут все, до чего смогут дотянуться. И наконец, «приверженность интеллектуальному прогрессу»: она не обязательно подразумевала нудные личные усилия, но определенно означала, что следует щедро жертвовать… например… родной школе, ну а если что-нибудь останется, то родному университету на научные исследования. Помимо всего вышеперечисленного, мальчикам советовали быть в целом добродушными и сострадательными, как подобает – нет, ни в коем случае не джентльмену, ибо это слово осталось в темном прошлом, эпохе сословной спеси и привилегий, – но образованному человеку, занимающему не самое низкое положение в обществе.
В былые годы, чуждые нашей нынешней открытости в вопросах секса, часто говорили, что мальчики набираются познаний об этой стороне жизни «в подворотне». Балованные дети вроде Рэндала Алларда Гоинга и свои моральные принципы находили в подворотне, куда выбрасывают устаревшие идеи. И одним из столпов его взятой в подворотне морали (очень похожей на десять заповедей – как они выглядели бы, если бы напились, извалялись и стали буянить) было то, что убийство – это очень плохо. Как выражался директор (шутливо и дружелюбно, на понятном мальчикам уровне), убийство – это ай-яй-яй, ведь даже если убиваешь, чтобы «полностью реализовать себя», все равно это наносит другому человеку очень большой вред, притом невосполнимый.
Сейчас Нюхач страдал тяжелым случаем угрызений совести, хоть директор школы и объяснял, что совесть – это на самом деле голос твоих родителей или бабушек и дедушек, возможно не лучших авторитетов в подлинно современной жизни. Быть может, дух его знаменитого предка, сэра Элюреда Гоинга, Смиренного не Напоказ, Серьезного без Мрачности, Бодрого без Легкомыслия, нашептывал ему, что убийство – преступление (если, конечно, оно совершено не в ходе войны за правое дело)? Преступление, непоправимо калечащее душу (концепция, которую директор школы избегал называть прямо).
Когда я появился в редакции, Ал сидел в комнате один (Изящное искусство, Литература и Музыка отбыли куда-то по собственным важным делам) и пытался написать краткую и хорошо продуманную заметку о современной кинематографии, но свершенное деяние бурлило в нем и прорывалось чем-то вроде горькой отрыжки ума.
Так он и сидел, уныло вглядываясь в белые буквы на зеленом экране и вроде бы припоминая, как пишется «неотъемлемый», но на самом деле пережевывая свою вину. Душевная изжога терзала все его существо.
Что делать? Я был так же плохо подготовлен к этой ситуации, как и сам Ал. Дух в поисках мести – на что он способен в таком мире, как наш? Если бы Ал водил машину, я наверняка смог бы устроить одну из тех аварий, в которой машина, как говорят, «теряет управление». Но он ездит на такси.
Я поступил как дурак – что часто случалось со мной в кризисных ситуациях при жизни. Поступил так же, как в роковой момент, когда застал Ала в постели с моей женой и назвал его Нюхачом. Я позволил чувству юмора взять надо мной верх.
У чувства юмора, как у любого дара, есть положительная и отрицательная стороны. Как, без сомнения, заявил бы Гераклит, будь я в состоянии задать ему этот вопрос, искрометная Аполлонова ясность, доведенная до предела, превращается в дионисийское уродство безумия. Так и произошло сейчас.
Я запел. Я до упора приблизился к уху Рэндала Алларда Гоинга – как раньше к уху миссис Салениус – и запел песенку, которая, как мне по глупости показалось, подходит к случаю:
Адский колокол звонит, динь-дон, динь-дон,
По тебе, а не по мне.
Мне хор ангелов звучит, динь-дон, динь-дон,
Благодатью в вышине.
Жало где твое, о Смерть, динь-дон, динь-дон,
И чреда побед?
Адский колокол звонит, динь-дон, динь-дон,
Не по мне, а по тебе.
Ведь правда, это было жалко, неуместно, нелепо, абсурдно, вульгарно и непростительно? Недостойно призрака, имеющего мало-мальское уважение к смерти? Виновен по всем пунктам. Но было ли это тщетно? Нет, что-то в позе Ала наводило на мысль, что не совсем. Он как бы слегка обвис. Я запел снова, еще громче.
Он обмяк еще чуточку сильнее.
Успех преисполнил меня радостью и весельем, и я спел ту же песенку еще раз и, насколько было в моих силах, сплясал, охваченный дерзким экстазом; я приставил к бестелесному лицу растопыренную пятерню и показал Нюхачу нос. Какое наслаждение! Мои сигналы определенно пробились к нему, или, во всяком случае, мне так показалось, поскольку он вдруг уронил голову на клавиатуру и зарыдал, как – нет, не как дитя, но как глупец, запутавшийся в сетях собственной глупости. Он выл, захлебываясь соплями.
Но плакал он недолго. Направился в туалет, умылся, надел шляпу и плащ, взял свою мерзкую трость и ушел из редакции «Голоса».
(7)
Куда же направляется Нюхач? От редакции до университетского кампуса мили две, а Нюхач обычно разъезжает на такси. Но он, кажется, решил, что этот путь должен проделать пешком – я чувствую, что для него это нечто вроде покаянного паломничества. Он шагает в стылой осенней ночи, неся ненавистную ему теперь палку. Я замечаю, что время от времени, проходя под уличным фонарем, Ал подозрительно оглядывается. Отчего бы это?
Университет Торонто занимает большую территорию, на которой весьма беспорядочно разбросаны здания составляющих его колледжей и факультетов. Нюхач направляется на восточный конец кампуса, проходит мимо Папского института истории Средних веков и приближается к колледжу Святого Михаила. Но почему? Что ему понадобилось в католической части университета? Он точно не знает, куда идет, и лишь после нескольких проб и ошибок и множества расспросов оказывается у дверей частных апартаментов неустрашимого отца Мартина Бойла, директора колледжа и члена василианского ордена[76].
Нюхач ожидает суровости, сдержанности, приличествующей священнослужителю. Но отец Бойл открывает в тренировочном костюме, энергично растирая лицо и голову полотенцем.
– Входите! Вам повезло, что вы меня застали. Я выходил на вечернюю пробежку. Я без нее не могу, понимаете. Если человек проводит весь день за столом или в аудитории у доски, он должен глотнуть воздуху или умереть. Если бы я не бегал, меня бы через месяц отнесли на кладбище. Так чем могу служить? Мистер Гоинг, верно? О да, я читаю ваши статьи. Я стараюсь следить за кино. И театром. В театр я попадаю не так часто, как хотелось бы, но в кино выскакиваю по возможности. Телевизор терпеть не могу. Сплошной мусор, и все бормочут. Итак, чему обязан вашим визитом?
– Святой отец, я хочу исповедаться.
– А?! Ну что ж, давайте не будем торопиться. Сначала поговорим немножко. Не хотите ли выпить? Боюсь, у меня только ржаной виски. Содовой воды или из-под крана?
Отец Бойл спокоен, хоть и радушен; похоже, ему не впервой иметь дело со странными кающимися. И впрямь, он прославился историей почти двадцатилетней давности, когда три негодяя застрелили четырех полицейских при ограблении банка. Отец Бойл навещал бандитов в тюрьме, обнаружил, что все они католики, и привел их к полному покаянию, прежде чем сопроводить к подножию виселицы – ибо в те времена подобных преступников еще вешали. Его везде восхваляли как друга тех, у кого нет друзей, и я знал, что Нюхача привело сюда утонченное чутье драматурга. Благородное лицо, копна седых волос, густые черные брови – внешность отца Бойла полностью соответствовала представлению театрального критика о великом служителе веры.
Небольшой разговор в понимании отца Бойла занимает не меньше получаса, и за это время он выпивает несколько стаканов виски и безостановочно курит, не переставая слушать. Наконец он подытоживает:
– Мистер Гоинг, мне вас искренне жаль, и я буду за вас молиться. Но я уверен, вы сами понимаете, что я не могу принять ваш рассказ в качестве исповеди. В том смысле, в каком я понимаю это слово. Ваш рассказ – не то, что я могу выслушать как священник от имени Господа и простить от Его имени. Исповедь – особое таинство, явно определенное Церковью и происходящее только внутри Церкви. А вы, вы сами сказали мне, что даже не крещены; хотя при обычных обстоятельствах я бы мог отнестись к этому менее серьезно, это значит, что вы никогда не задумывались особо о вопросах духа и за вас никто о них не подумал. Я не хочу быть буквоедом, но вы должны понимать, что у Церкви есть свои правила, и у Бога тоже. Поэтому, как я уже сказал, я вас выслушал, и мне вас очень жаль, и я буду за вас молиться. Но я не могу предложить вам отпущение грехов от Божьего имени. Это попросту невозможно.
– Тогда что мне делать? Я в отчаянии! Господи, я покончу с собой!
– Но-но, вот только этого не надо. Это означало бы громоздить Пелион на Оссу[77] и грех на грех. А вы сейчас увязли во грехе прочно и глубоко, так что не усугубляйте. Посмотрите на дело серьезно. Самоубийство и так ужасно, но еще оно по большому счету легкомысленный поступок, попытка нарушить великий порядок жизни. Пролезть вне очереди, так сказать. Нет-нет, у вас есть выходы и получше.
– Но какие? Вы меня отвергаете. Я надеялся на понимание и сочувствие.
– Милый, все понимание и сочувствие, какие у меня есть, – ваши, так что забудьте эти глупости насчет того, что вас отвергают. Это газетная психология. Я ищу какой-нибудь способ, чтобы вам помочь… Погодите. В Православной церкви есть метод, мы сами им не пользуемся, но раз вы, насколько я могу судить, не принадлежите ни к какой определенной церкви или конфессии, вдруг он вам да поможет.
– Да?..
– Если вдуматься – возможно, это как раз то, что надо. Драматичный поворот. Должно вам понравиться как любителю театра.
– Я прошу о помощи – со всем смирением, какое у меня есть.
– Хорошо. Тогда вот что. У вас есть враг?
– Враг? То есть человек, который меня ненавидит? Хочет меня прикончить?
– Человек, который раздавил бы вас, если бы ему это сошло с рук.
– Ну… конечно, у меня есть профессиональные конкуренты. Постоянная зависть. Вы наверняка знаете, что за люди литераторы. Но чтобы меня хотели раздавить… что-то никто не приходит в голову.
– Хорошо, давайте попробуем с другой стороны. Ненавидите ли вы кого-нибудь? По-настоящему, всеми фибрами своей души и всем сердцем. Стоит ли кто-нибудь у вас на пути?
– А! Ну что ж, в таком аспекте я могу назвать кое-кого.
– Очень хорошо. То есть плохо. Вот что я сделал бы, будь я православным священником – конечно, я таковым не являюсь. Я бы велел вам пойти к этому человеку, опуститься в самые глубины смирения и рассказать ему то, что вы сегодня рассказали мне.
Но в чье же ухо мне шептать? Эсме? В мохнатое ухо миссис Салениус, спрятанное под распушенной седой шевелюрой? Впервые со дня моей смерти я понимаю, что нахожусь в растерянности. Я выбираю миссис Салениус. Придвигаюсь к ней как можно ближе, а в моем теперешнем физическом состоянии это значит – совсем близко, и начинаю надрываться.
«Убийца, – беззвучно кричу я, – убийца – любовник моей жены!»
Миссис Салениус не показывает виду, что слышала. До меня доходит, что она не читает уголовную хронику и мое имя ей ничего не сказало. Она знает только то, что сообщил Рейч Хорнел. А Рейч не знает, кто меня убил. Она в трансе или спит. И время от времени тихо поскуливает.
Может, я недостаточно стараюсь? Раз я дух, который пытается вступить в сношения с миром живых, может быть, мне следует использовать более выспренний лексикон? Что-нибудь вроде отца Гамлета?
«О, слушай, слушай, слушай!»[74] – произношу я и немедленно чувствую себя идиотом. Эти штуки не для меня. Но я упорен. Я пробую еще раз. «Я дух Гилмартина, / Приговоренный по ночам скитаться, / А днем томиться посреди огня, – это вранье, но что поделаешь? – Пока грехи моей земной природы / Не выжгутся дотла…»
Хватит, черт с ним! Это унижение для Шекспира и для меня, слишком большая честь для этой шарлатанской гостиной и бесконечно выше истерической реакции Нюхача в тот момент, когда я застал его со своей женой. Смерть не окутывает безумие плащом значительности. Впервые после смерти я чувствую себя разбитым и отчаявшимся.
Но миссис Салениус начинает говорить, странным голосом, не похожим ни на ее собственный, ни – я совершенно уверен – на мой:
– Любовь моя, молю тебя, не страшись. Не скорби по мне. Я покинул пределы боли, пределы забот, но не пределы любви. Люби меня сейчас, как любила до разлуки. Покой. Покоооооой! – Последнее слово она растягивает до поразительной длины.
Рейч широко распахивает глаза, сглатывает слюну и шипит:
– Спросите его, кто это был.
Эсме подается вперед, словно желая запретить любые подобные вопросы, но она опоздала: миссис Салениус уже говорит – более решительным, окрепшим голосом:
– Не ищи мести. Месть принадлежит миру, покинутому мною ради мира духовного. Этому человеку предстоит жить со своей совестью. Не радуйся бремени, которое несет другая душа.
– Это что, предположительно голос моего мужа? – спрашивает Эсме. – На него не похоже. Он никогда не разглагольствовал в таком духе.
– Я лишь скромное орудие, дорогая, – отвечает миссис Салениус, не открывая глаз. – Я не артист-имперсонатор. Я только передаю послания, которые получаю. Тихо, пожалуйста. Коннор Гилмартин хочет сказать нам кое-что еще.
Коннор Гилмартин определенно хочет кое-что сказать; я весь киплю от невысказанного. Кто или что вкладывает эти слова в голову миссис Салениус? Она не выдумывает, я точно знаю. Это нечто вроде линии партии, общепринятое мнение, наверняка основанное на учении Сведенборга. Но мне кажется, помимо этого через нее вещает еще кто-то или что-то – но не я. Я прильнул к ее заплывшему серой левому уху так, что ближе некуда, и, собрав все силы, шиплю имя Рэндала Алларда Гоинга. Но, судя по всему, пробиться к миссис Салениус мне не удалось. Она снова начинает говорить:
– Не скорби по мне. Скорби лишь по несчастному, причинившему мою смерть. Я в безопасности, в мире, где мы обязательно встретимся в свой черед. Это мир несказа́нной радости.
Интересно, что имеют в виду подобные люди, говоря о несказанной радости? Я бы мог поведать ей кое-что о загробной жизни. Мои наблюдения, переживание судьбы моих предков, явленной в серии фильмов, вовсе не были несказанной радостью; я прожил вместе с ними все превратности судьбы, ощущал каждый ее удар, безжалостные взмахи маятника отрицания отрицания – удач и неудач, скромной добродетели и умеренного порока; я переносил тяготы вместе с Анной, решительной и храброй, я узнал простую веру Дженет и темную иронию, с которой смотрела на жизнь Мальвина; сжимался в страхе от ведьминской злобы, с которой Вирджиния отказывала в любви строителю-художнику, укрепляя свою власть над ним; ощущал всю глубину веры Томаса и ущербную философию моего собственного отца; вместе с Уолтером подчинялся долгу и вместе с Родри торжествовал над судьбой; все это суммарно не составляет «несказанную радость», но образует нечто большее – ощущение, что живешь, острее и сильнее всего, что я сам испытывал, когда жил. «Сто дуновений жизни соткали плоть мою». Да, поэт знал.
Но неужели придется обойтись без мести? Я не могу этого стерпеть. Я кое-что знаю о призраках, поскольку рос с лучшими призраками английской литературы; когда я был маленький, отец рассказывал мне о них, и я наслаждался потусторонней жутью и страхом, как наслаждаются только счастливые дети, укрытые от всех невзгод. Призраки являются к людям, ища мести, а месть – это лишь другое имя справедливости. Миссис Салениус и ее пресные сведенборговские духи – не для меня. Отмщение свершится, и свершу его я сам.
Я не знаю, как Эсме и Рейч Хорнел попрощались с миссис Салениус, но подозреваю, что они оставили существенную сумму в подарок, а также купили добрую пачку заумных трудов Сведенборга. Интересно, что «старина Рейч» сможет понять из «Arcana Coelestia»[75] – если, конечно, удосужится хоть раз ее открыть?
Я же унесся прочь, на поиски Рэндала Алларда Гоинга, пылая яростью из-за афронта, понесенного в гостиной миссис Салениус. Гоинга я нахожу в редакции «Голоса» – он сидит у себя за столом, неловко тыча пальцами в клавиатуру электронного текстового процессора, который так до конца и не освоил.
Ал несчастен. Это видно и мне, и любому, кто проходит мимо. Шеф-редактор объясняет это тем, что Гоинг до сих пор не нашел способа согнать Макуэри с места. Коллеги и соседи по офису – Изящное искусство, Литература и Музыка (олицетворяемые во плоти критиками, пишущими на соответствующие темы) – думают, что Гоинг боится не справиться с новой должностью; и в темных глубинах души надеются, что так и будет. Секретарши думают, что он горюет по Коннору Гилмартину: при жизни Гоинг был к нему равнодушен, но смерть Гилмартина явно стала для него сильным ударом, судя по инциденту на похоронах.
А я знаю, что его грызет: совесть.
Он неверующий. Обеспеченные родители в свое время отправили его в школу для мальчиков, известную прогрессивными идеями и широтой взглядов преподавательского состава. В этой школе учились сыновья разнообразных зажиточных семей Торонто, и директору было очевидно, что подобную смесь христиан, мусульман, индуистов, иудеев и конфуцианцев-реформистов нельзя наставлять в какой бы то ни было вере, а то неминуемо наступишь кому-нибудь на дорогой ботинок и вызовешь бурю гневных писем от родителей. Но какая-то подготовка к жизни, как называл это директор, была нужна, и потому в расписании появилась этика. Этика вот чем хороша: никто не знает точно, в чем она заключается или даже что в точности значит это слово. Но директор рассказывал о «неявных постулатах», из которых первым было «целомудрие» – хотя в таком стремительно меняющемся мире, как наш, целомудрие не следовало путать с моногамией, гетеросексуальностью и прочими устаревшими понятиями из того же ряда. Без сомнения, в подобной туманной области следовало «поступать по обстоятельствам» и никому не причинять вреда, хоть и это не всегда возможно, если хочешь «полностью реализовать себя». Была еще «любовь к ближнему»: она означала, что следует отдавать на благотворительность лишние деньги, оставшиеся после удовлетворения подлинных нужд. Тут загвоздка была в том, какую часть дохода считать лишней, но директор знал, что кругом полно благотворительных организаций, которые охотно прояснят этот вопрос и заберут все, до чего смогут дотянуться. И наконец, «приверженность интеллектуальному прогрессу»: она не обязательно подразумевала нудные личные усилия, но определенно означала, что следует щедро жертвовать… например… родной школе, ну а если что-нибудь останется, то родному университету на научные исследования. Помимо всего вышеперечисленного, мальчикам советовали быть в целом добродушными и сострадательными, как подобает – нет, ни в коем случае не джентльмену, ибо это слово осталось в темном прошлом, эпохе сословной спеси и привилегий, – но образованному человеку, занимающему не самое низкое положение в обществе.
В былые годы, чуждые нашей нынешней открытости в вопросах секса, часто говорили, что мальчики набираются познаний об этой стороне жизни «в подворотне». Балованные дети вроде Рэндала Алларда Гоинга и свои моральные принципы находили в подворотне, куда выбрасывают устаревшие идеи. И одним из столпов его взятой в подворотне морали (очень похожей на десять заповедей – как они выглядели бы, если бы напились, извалялись и стали буянить) было то, что убийство – это очень плохо. Как выражался директор (шутливо и дружелюбно, на понятном мальчикам уровне), убийство – это ай-яй-яй, ведь даже если убиваешь, чтобы «полностью реализовать себя», все равно это наносит другому человеку очень большой вред, притом невосполнимый.
Сейчас Нюхач страдал тяжелым случаем угрызений совести, хоть директор школы и объяснял, что совесть – это на самом деле голос твоих родителей или бабушек и дедушек, возможно не лучших авторитетов в подлинно современной жизни. Быть может, дух его знаменитого предка, сэра Элюреда Гоинга, Смиренного не Напоказ, Серьезного без Мрачности, Бодрого без Легкомыслия, нашептывал ему, что убийство – преступление (если, конечно, оно совершено не в ходе войны за правое дело)? Преступление, непоправимо калечащее душу (концепция, которую директор школы избегал называть прямо).
Когда я появился в редакции, Ал сидел в комнате один (Изящное искусство, Литература и Музыка отбыли куда-то по собственным важным делам) и пытался написать краткую и хорошо продуманную заметку о современной кинематографии, но свершенное деяние бурлило в нем и прорывалось чем-то вроде горькой отрыжки ума.
Так он и сидел, уныло вглядываясь в белые буквы на зеленом экране и вроде бы припоминая, как пишется «неотъемлемый», но на самом деле пережевывая свою вину. Душевная изжога терзала все его существо.
Что делать? Я был так же плохо подготовлен к этой ситуации, как и сам Ал. Дух в поисках мести – на что он способен в таком мире, как наш? Если бы Ал водил машину, я наверняка смог бы устроить одну из тех аварий, в которой машина, как говорят, «теряет управление». Но он ездит на такси.
Я поступил как дурак – что часто случалось со мной в кризисных ситуациях при жизни. Поступил так же, как в роковой момент, когда застал Ала в постели с моей женой и назвал его Нюхачом. Я позволил чувству юмора взять надо мной верх.
У чувства юмора, как у любого дара, есть положительная и отрицательная стороны. Как, без сомнения, заявил бы Гераклит, будь я в состоянии задать ему этот вопрос, искрометная Аполлонова ясность, доведенная до предела, превращается в дионисийское уродство безумия. Так и произошло сейчас.
Я запел. Я до упора приблизился к уху Рэндала Алларда Гоинга – как раньше к уху миссис Салениус – и запел песенку, которая, как мне по глупости показалось, подходит к случаю:
Адский колокол звонит, динь-дон, динь-дон,
По тебе, а не по мне.
Мне хор ангелов звучит, динь-дон, динь-дон,
Благодатью в вышине.
Жало где твое, о Смерть, динь-дон, динь-дон,
И чреда побед?
Адский колокол звонит, динь-дон, динь-дон,
Не по мне, а по тебе.
Ведь правда, это было жалко, неуместно, нелепо, абсурдно, вульгарно и непростительно? Недостойно призрака, имеющего мало-мальское уважение к смерти? Виновен по всем пунктам. Но было ли это тщетно? Нет, что-то в позе Ала наводило на мысль, что не совсем. Он как бы слегка обвис. Я запел снова, еще громче.
Он обмяк еще чуточку сильнее.
Успех преисполнил меня радостью и весельем, и я спел ту же песенку еще раз и, насколько было в моих силах, сплясал, охваченный дерзким экстазом; я приставил к бестелесному лицу растопыренную пятерню и показал Нюхачу нос. Какое наслаждение! Мои сигналы определенно пробились к нему, или, во всяком случае, мне так показалось, поскольку он вдруг уронил голову на клавиатуру и зарыдал, как – нет, не как дитя, но как глупец, запутавшийся в сетях собственной глупости. Он выл, захлебываясь соплями.
Но плакал он недолго. Направился в туалет, умылся, надел шляпу и плащ, взял свою мерзкую трость и ушел из редакции «Голоса».
(7)
Куда же направляется Нюхач? От редакции до университетского кампуса мили две, а Нюхач обычно разъезжает на такси. Но он, кажется, решил, что этот путь должен проделать пешком – я чувствую, что для него это нечто вроде покаянного паломничества. Он шагает в стылой осенней ночи, неся ненавистную ему теперь палку. Я замечаю, что время от времени, проходя под уличным фонарем, Ал подозрительно оглядывается. Отчего бы это?
Университет Торонто занимает большую территорию, на которой весьма беспорядочно разбросаны здания составляющих его колледжей и факультетов. Нюхач направляется на восточный конец кампуса, проходит мимо Папского института истории Средних веков и приближается к колледжу Святого Михаила. Но почему? Что ему понадобилось в католической части университета? Он точно не знает, куда идет, и лишь после нескольких проб и ошибок и множества расспросов оказывается у дверей частных апартаментов неустрашимого отца Мартина Бойла, директора колледжа и члена василианского ордена[76].
Нюхач ожидает суровости, сдержанности, приличествующей священнослужителю. Но отец Бойл открывает в тренировочном костюме, энергично растирая лицо и голову полотенцем.
– Входите! Вам повезло, что вы меня застали. Я выходил на вечернюю пробежку. Я без нее не могу, понимаете. Если человек проводит весь день за столом или в аудитории у доски, он должен глотнуть воздуху или умереть. Если бы я не бегал, меня бы через месяц отнесли на кладбище. Так чем могу служить? Мистер Гоинг, верно? О да, я читаю ваши статьи. Я стараюсь следить за кино. И театром. В театр я попадаю не так часто, как хотелось бы, но в кино выскакиваю по возможности. Телевизор терпеть не могу. Сплошной мусор, и все бормочут. Итак, чему обязан вашим визитом?
– Святой отец, я хочу исповедаться.
– А?! Ну что ж, давайте не будем торопиться. Сначала поговорим немножко. Не хотите ли выпить? Боюсь, у меня только ржаной виски. Содовой воды или из-под крана?
Отец Бойл спокоен, хоть и радушен; похоже, ему не впервой иметь дело со странными кающимися. И впрямь, он прославился историей почти двадцатилетней давности, когда три негодяя застрелили четырех полицейских при ограблении банка. Отец Бойл навещал бандитов в тюрьме, обнаружил, что все они католики, и привел их к полному покаянию, прежде чем сопроводить к подножию виселицы – ибо в те времена подобных преступников еще вешали. Его везде восхваляли как друга тех, у кого нет друзей, и я знал, что Нюхача привело сюда утонченное чутье драматурга. Благородное лицо, копна седых волос, густые черные брови – внешность отца Бойла полностью соответствовала представлению театрального критика о великом служителе веры.
Небольшой разговор в понимании отца Бойла занимает не меньше получаса, и за это время он выпивает несколько стаканов виски и безостановочно курит, не переставая слушать. Наконец он подытоживает:
– Мистер Гоинг, мне вас искренне жаль, и я буду за вас молиться. Но я уверен, вы сами понимаете, что я не могу принять ваш рассказ в качестве исповеди. В том смысле, в каком я понимаю это слово. Ваш рассказ – не то, что я могу выслушать как священник от имени Господа и простить от Его имени. Исповедь – особое таинство, явно определенное Церковью и происходящее только внутри Церкви. А вы, вы сами сказали мне, что даже не крещены; хотя при обычных обстоятельствах я бы мог отнестись к этому менее серьезно, это значит, что вы никогда не задумывались особо о вопросах духа и за вас никто о них не подумал. Я не хочу быть буквоедом, но вы должны понимать, что у Церкви есть свои правила, и у Бога тоже. Поэтому, как я уже сказал, я вас выслушал, и мне вас очень жаль, и я буду за вас молиться. Но я не могу предложить вам отпущение грехов от Божьего имени. Это попросту невозможно.
– Тогда что мне делать? Я в отчаянии! Господи, я покончу с собой!
– Но-но, вот только этого не надо. Это означало бы громоздить Пелион на Оссу[77] и грех на грех. А вы сейчас увязли во грехе прочно и глубоко, так что не усугубляйте. Посмотрите на дело серьезно. Самоубийство и так ужасно, но еще оно по большому счету легкомысленный поступок, попытка нарушить великий порядок жизни. Пролезть вне очереди, так сказать. Нет-нет, у вас есть выходы и получше.
– Но какие? Вы меня отвергаете. Я надеялся на понимание и сочувствие.
– Милый, все понимание и сочувствие, какие у меня есть, – ваши, так что забудьте эти глупости насчет того, что вас отвергают. Это газетная психология. Я ищу какой-нибудь способ, чтобы вам помочь… Погодите. В Православной церкви есть метод, мы сами им не пользуемся, но раз вы, насколько я могу судить, не принадлежите ни к какой определенной церкви или конфессии, вдруг он вам да поможет.
– Да?..
– Если вдуматься – возможно, это как раз то, что надо. Драматичный поворот. Должно вам понравиться как любителю театра.
– Я прошу о помощи – со всем смирением, какое у меня есть.
– Хорошо. Тогда вот что. У вас есть враг?
– Враг? То есть человек, который меня ненавидит? Хочет меня прикончить?
– Человек, который раздавил бы вас, если бы ему это сошло с рук.
– Ну… конечно, у меня есть профессиональные конкуренты. Постоянная зависть. Вы наверняка знаете, что за люди литераторы. Но чтобы меня хотели раздавить… что-то никто не приходит в голову.
– Хорошо, давайте попробуем с другой стороны. Ненавидите ли вы кого-нибудь? По-настоящему, всеми фибрами своей души и всем сердцем. Стоит ли кто-нибудь у вас на пути?
– А! Ну что ж, в таком аспекте я могу назвать кое-кого.
– Очень хорошо. То есть плохо. Вот что я сделал бы, будь я православным священником – конечно, я таковым не являюсь. Я бы велел вам пойти к этому человеку, опуститься в самые глубины смирения и рассказать ему то, что вы сегодня рассказали мне.