У войны — не женское лицо…
Часть 24 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я пришла с фронта, у меня ничего нет: гимнастерка, шинель на мне, и все. Мне пришлось с этого начинать жизнь. У меня опять фронт — ты в шинели одной, шинель, как говорится, постели и шинелью накройся. Ну, и еще разговоры разные… Сорок лет скоро, а у меня все еще щеки горят…
Мужчина возвращался, так это герой. Жених! А если девчонка, то сразу косой взгляд: „Знаем, что вы там делали!..“. И еще подумают всей родней: брать ли ее замуж? Честно признаюсь, мы скрывали, мы не хотели говорить, что мы были на фронте. Мы хотели снова стать обыкновенными девчонками. Невестами…»
Ох! И судьба же им выпала. Сначала надо было, чтобы хватило сил стать необыкновенными. Героинями! А потом, чтобы найти их — и стать обыкновенными. Девчонками. Невестами.
Все время такое чувство, что вот-вот коснешься того, чего касаться нельзя. И даже если не спрашиваешь, рассказывают сами. До сих пор болит!
А мы не знали этих горьких обид.
Хирургическая медсестра Лилия Михайловна Будко:
«Мы теперь каждый год все ветераны собираемся. И вот я выхожу из гостиницы, а девочки мне говорят:
— Где ты, Лиля, была? Мы так наплакались.
Оказывается, подошел к ним мужчина, казах, спрашивает:
— Вы откуда, девчата? Из какого госпиталя?
Они ему отвечают и говорят:
— А кого вы ищете?
— Я каждый год приезжаю сюда и ищу одну сестру. Она спасла мне жизнь, я ее полюбил. Хочу ее найти.
Мои девочки смеются:
— Да что там уж сестричку искать, там уже бабушка. Сединами голова убелена, уже все.
— Нет…
— Уже жена ведь есть, дети?
— Внуки есть, дети есть, жена есть. Душу потерял… Души нет…
Девочки мне это говорят, и мы вместе вспомнили: а не мой ли это казах?
…Привезли мальчишку казаха. Ну, совсем мальчишечка. Мы его прооперировали. У него было семь или восемь разрывов кишечника. Он безнадежный был. И настолько он лежал безучастный, что я его сразу заметила. И, как минутка лишняя, забегу к нему: „Ну, как дела?“. Внутривенное сама сделаю, температуру измерю, и он выкарабкался, пошел на поправку. А мы у себя раненых не держали долго, мы на первой линии. Окажем помощь и отправляем их дальше. И вот его с очередной партией должны увезти.
Он лежит на носилках, мне передают, что он зовет меня.
— Сестра, подойти ко мне.
— Что такое? Что ты хочешь? У тебя все хорошо. Тебя отправляют в тыл. Все будет в порядке. Считай, что ты уже живешь.
Он просит:
— Я очень вас прошу, я один у родителей. Вы меня спасли. Я знаю… — дает мне подарок — колечко, маленькое такое колечко.
А я колец не носила, почему-то не любила. И я отказываюсь:
— Я не могу, не могу. Отвези его лучше маме.
Он просит. Раненые пришли, помогают ему.
— Да возьми, он же от чистого сердца.
— Это же мой долг, понимаете?
Но уговорили они меня. Правда, я это колечко потом потеряла. Оно было мне больше, и однажды заснула, а машину подбросило и оно где-то упало. Жалела очень.
— Вы потом нашли этого мужчину?
— Мы так и не встретились. Не знаю, тот ли это? Но мы его целый день вместе с девочками искали.
И все мне вспоминалось и вспоминалось. Хорошее вспоминалось. Обиды вспоминались… Иногда до оскорбительного больно говорили о женщинах, которые были на войне. Вот были такие очень оскорбительные слова — „полевая походная жена“… На фронте их говорили…
Но они, наверное, родились не на фронте, пришли из тыла…
…В сорок шестом приехала я домой. Меня спрашивают: „Ты будешь ходить в военном или в гражданском?“. Конечно, в военном. И не подумаю снимать. Пошла вечером в Дом офицеров на танцы. И вот вы сейчас услышите, как относились к военным девушкам.
Я надела туфли, платье, а шинель и сапоги в гардероб сдала.
Подходит ко мне один военный и приглашает танцевать. Капитан.
— Вы, — говорит, — наверное, не здешняя. Очень интеллигентная девушка.
И весь вечер он от меня не отходил. Закончились танцы, говорит мне:
— Дайте ваш номерок.
И пошел вперед. А в гардеробе ему дают сапоги, дают шинель.
— Это не мое…
Я подхожу:
— Нет, это мое.
— Но вы мне не сказали, что были на фронте.
— А вы меня спрашивали?
И он растерянный стоит. Он не мог на меня глаз поднять.
А сам только с войны пришел.
— Почему вас так удивило?
— Я не мог представить, что вы были в армии. Понимаете, фронтовая девушка…
— Вас удивило, что я, мол, одна? Без мужа и не беременная?
Я не дала ему провожать меня.
И всегда гордилась, что я была на фронте, Родину защищала…»
Так и живет это в них едино: жестокая память войны и светлая память молодости.
«…Про бульбу дробненькую»
Вслед за Наполеоном Гитлер жаловался своим генералам: «Россия воюет не по правилам». «Не по правилам» — то сожженная пшеница, приготовленная к отправке в Германию, листовки с информацией Совинформбюро в центре оккупированного города, дерзкие партизанские налеты на укрепленные гарнизоны, ночные взрывы вражеских эшелонов, идущих на фронт… Это сотни больших и малых подвигов известных и неизвестных героев подпольной и партизанской борьбы. Это то, что Лев Толстой называл «дубиной народной войны». Но представим себе реалии этой борьбы. Что такое, например, подполье? Не от атаки к атаке, а постоянное чувство угрозы, отсутствие личной безопасности на протяжении лет. «…Первое время после освобождения я иду по улице и оглядываюсь: уже не могла не бояться… Я не могла спокойно пройти по улице. Иду и машины считаю… На вокзале поезда считаю…» (Седова В.Г., подпольщица).
Что такое пойти в партизаны из деревни, где все тебя знают, где остаются твои старые родители, младшие братья и сестрички? Представим себе солдата на передовой, но не одного, а окруженного своей семьей — жена, маленькие дети, старушка мать. А с минуты на минуту поползут фашистские танки или поднимется из-за бугра цепь автоматчиков… Там, на фронте, каждый рисковал своей жизнью. А здесь? Здесь же риск своей жизнью — только начало ежедневного подвига, и не самый страшный риск, не самое страшное испытание…
Вот что помнят об этом женщины.
С Антониной Алексеевной Кондрашовой мы встретились в ее служебном кабинете. Она председатель народного контроля Дядьковского района Брянской области. Был уже вечер, затихли на этажах голоса, торопливые шаги, только в коридоре стучала ведром уборщица, и дикторский голос из приемника, стоявшего на несгораемом сейфе, обязательной принадлежности официальных кабинетов, соединял нас в этой послерабочей тишине со всем остальным миром.
Антонина Алексеевна, я сразу приметила, из тех мягких, сердечных женщин, к которым не пристает официальная административность, мужской начальственный жест. Больше похожа на сельскую учительницу, любимую своими учениками, чем на партийного работника с тридцатипятилетним стажем.
— Молчат наконец, — посмотрела Антонина Алексеевна на три разноцветных телефона: белый, желтый, красный. И в этот момент белый взорвался звонком.
— Дочка… Ждет к ужину. Но мы, наверное, не скоро. Не так часто ко мне приезжают гости из Белоруссии. Самые дорогие гости. Я и там, в ваших лесах, партизанила…
Антонина Алексеевна Кондрашова, партизанка-разведчица Бытошской партизанской бригады:
«Когда, выполнив одно задание, я уже не смогла оставаться в поселке и ушла в отряд, мать забрали в СД. Брат успел убежать, а мать забрали. Ее там мучили, допрашивали, где дочь. Два года она была там. Два года фашисты ее вместе с другими нашими женщинами водили впереди себя, когда шли на свои операции: они боялись партизанских мин и всегда гнали впереди себя местное население. В случае, если есть мины, эти люди будут подрываться, а солдаты останутся целыми. Два года они так водили и мою мать…
Не раз было, что сидим в засаде и вдруг видим, идут женщины, а сзади фашисты. Подойдут ближе, и видишь, что там твоя мать. И самое страшное — это ожидать, что сейчас командир даст команду стрелять. Все со страхом ожидают этой команды, потому что один шепчет: „Вон моя мать“, другой — „А вон моя сестричка“, а кто-то ребенка своего увидел… Мама моя всегда ходила в белом платочке. Она была высокая, ее всегда первой различали. Я сама не успею заметить, мне передадут: „Твоя мама идет…“.
Дадут команду стрелять — стреляешь. И сама не знаешь, куда стреляешь, в голове одно: не упустить из виду беленький платочек — живая ли она, не упала? Все разбегутся, попадают, и не знаешь, убита мама или нет. И два дня или больше хожу сама нее своя, пока связные не придут из поселка, не скажут, что жива. Опять жить можешь. И так до следующего раза. Мне кажется, что сейчас я бы этого не вынесла, а тогда, может что молодая, или обстоятельства заставляли держаться. Я думаю, что обстоятельства…
У меня до сих пор стоит в ушах крик ребенка, который летит в колодец. Слышали ли вы когда-нибудь этот крик? Вы не могли бы его слышать, вы не смогли бы его выдержать. Ребенок летит и кричит, кричит, как откуда-то из-под земли, с того света. Это не детский крик и не человеческий, это какой-то замогильный крик. И после этого, когда идешь на задание, душа одного просит: скорее убить их, убить как можно больше, уничтожить самым жестоким способом. Когда я видела пленных фашистов, мне хотелось вцепиться в любого. Я бы его не убила, это слишком легкая смерть ему. Я бы его не оружием, не винтовкой…
Страшное, ненормальное творили они с людьми. Вам этого, может, не понять сегодня. Но вы бы то же самое чувствовали, если бы у вас на глазах посреди деревни разложили большой костер и бросили туда старую учительницу, которая вас когда-то учила. Или по частям разрубили молодого парня. Пилой разрезали. А это все были свои люди, знакомые. Тот — отец твоей подруги, тот — с кем ты учился в школе. И самое трудное прийти в отряд и сказать: Саша или Маша, твою мать или твоего отца расстреляли, или сожгли, или они разорваны собаками. Это было самое страшное. Все можно было пережить, только не это. Даже было такое чувство, что легче пережить смерть своих близких, чем прийти в отряд и сказать товарищу, что погибли его родные…
А мы же молодые, и так много для нас значили мать, сестра, их хотелось увидеть. Мы думали, мы говорили, как придем, как встретимся, как будем теперь по-другому жить, не будем расстраивать своих матерей…