У войны — не женское лицо…
Часть 23 из 32 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— А вы идите. Вам надо уйти отсюда. Он уже мертвый.
Я отвечаю:
— Тихо, он еще живой.
Муж как раз открыл глаза и говорит:
— Что-то потолок голубой стал.
Я смотрю:
— Нет, он не голубой, он, Вася, белый. — А ему казалось, что голубой.
Сосед ему говорит:
— Ну, Федосенко, если ты останешься жить, то ты свою жену должен на руках носить.
— И буду носить, — соглашается он.
Я не знаю, он, наверное, чувствовал, что он умирает, потому что он взял меня и поцеловал. Вот как последний раз целуют:
— Любочка, так жалко, у всех Новый год, а мы с тобой тут… Но ты не жалей, у нас еще все будет…
И когда осталось ему несколько часов жить, у него случилось это несчастье, что нужно было поменять ему постель… Я ему поменяла постель, ногу перевязала, а на подушку его надо подтянуть, это же мужчина, тяжелый, я его так тяну низко-низко, и вот чувствую, что это уже все, что еще минута-другая и его не будет…
И мне захотелось самой умереть… Но я носила под сердцем нашего ребенка, и только это меня удержало… Похоронила я мужа первого января, а через тридцать восемь дней у меня родился Вася, он с сорок четвертого года, сам уже имеет детей. Мужа звали Василий, сын у меня Василий Васильевич, и внук у меня Вася… Василек…»
Они сами отвечают друг другу, спорят: имели право любить или нет, любили ли, как любили? Только умей слушать, постарайся понять и не спеши накладывать на услышанное сегодняшний опыт чувств. Они — другое поколение. У них был свой опыт любви, и не сразу скажешь, чего в их чувствах оказывалось больше: любви или жалости, любви или самопожертвования, женской гордости.
«Раненых было так много, и всех было так жалко, что, когда ты видела, что беспомощна, что человек умирает… Молодой, красивый мужчина умирает… Хотелось успеть хоть бы поцеловать его. Что-то женское для него сделать, если ничего не можешь сделать как врач» (В.В.Шевалдышева, военный хирург).
Чтобы победить, надо было сохранить в себе вот это мужское. Женское. И это добавлялось ко всем другим испытаниям.
«Нас на Первый Белорусский фронт прибыло двадцать семь девочек. Мужчины на нас смотрели с восхищением: „Не прачки, не телефонистки, а девушки-снайперы. Мы впервые видим таких девушек. Какие девушки!“. Старшина в нашу честь стихи сочинил. Смысл такой, чтобы девушки были трогательными, как розы, чтобы война не покалечила их души.
Уезжая на фронт, каждая из нас дала клятву: никаких романов там не будет. Все будет, если мы уцелеем, после войны… А до войны мы не успели даже поцеловаться. Мы строже смотрели на эти вещи, чем нынешняя молодежь. Поцеловаться для нас было — полюбить на всю жизнь. А тут — война!!» (С.М.Кригель, старший сержант, снайпер).
Из письма рядовой, зенитчицы Нонны Александровны Смирновой:
«Мы старались подогнать обмундирование строго по своей фигуре, часто его стирали, гладили. Хотелось выглядеть опрятными. Это мы делали в основном ночью, а днем нас учили ползать по-пластунски, окапываться и т. д. Предметы нашего туалета сушили только ночью, днем среди мужчин развешивать стеснялись, да и старшина ругался.
Молодые были, конечно, хотелось любить, быть любимой. Женщина не может, чтобы ее не замечали. Но любовь была как бы запрещенной (если узнавало командование, как правило, одного из влюбленных переводили в другую часть, попросту разлучали), мы ее берегли-хранили как что-то святое, возвышенное».
Да, война. Но ведь это была и их молодость — самое счастливое время в жизни. И если бы не было любви, то не было бы детей сорок первого, сорок второго, сорок третьего, сорок четвертого и сорок пятого года рождения…
К письму Нонна Александровна приложила несколько собственных стихотворений. Призналась, что сочинять стихи начала на войне, потому что «не хватало обычных слов для своих чувств», а теперь пишет, «чтобы детям осталась память о тех днях»:
…И теперь на мирных перекрестках,
Вспоминая молодость свою,
Многих
Прежних девушек-подростков
Я в солидных мамах узнаю.
И прошу их:
«Вы своим ребятам,
Не смущаясь, говорить должны,
Что без нас, без женщин,
В сорок пятом,
Может быть, и не было б весны…»
А вот какие чувства хранит из тех дней партизанка Евгения Викторовна Кленовская. Встреча была недолгой, но остался в памяти ее портрет: мужская стрижка, тяжелые крепкие руки. Всем своим видом как бы отрицала, отвергала, отсекала от себя всякую женственность.
«Я хочу сказать, что великое, благородное, необыкновенно красивое чувство я вынесла из войны. Ну, просто никакими словами не передать, с каким восторгом и восхищением относились к нам мужчины. Я с благодарностью и восхищением пронесла это чувство через войну и через всю свою жизнь. Они относились к нам благородно, с необыкновенным уважением, это что-то особенное. Я с ними жила в одной землянке, спала на одних полатях, ходила на одни задания, и, когда я замерзала так, что слышала, как селезенка замерзает, как язык во рту замерзает, что еще немного и я потеряю сознание, я говорила: „Миша, расстегни шубу, погрей“. Он погреет: „Ну, как, легче?“. — „Легче“.
Вы знаете, прекрасное, чудесное чувство! Я такого больше не встречала в жизни. Но о чем-то личном нельзя было думать, когда Родина в опасности, когда война.
— Но ведь была любовь?
— Да, была любовь. Я ее встречала у других. Но вы меня извините, может, я и не права, и это не совсем естественно, но я в душе осуждала этих людей. Я считала, что не время заниматься личными вопросами. Кругом зло, смерть, пожар. Мы каждый день это видели, каждый час. Невозможно было забыть об этом. Ну, невозможно, и все. Мне кажется, что так думала не одна я.
— А какой вы были до войны?
— Я петь любила, смеяться любила. Но знаете, какие мы были? Мы мечтали догнать и перегнать сверстников мальчишек, освоить неженскую специальность, завоевать авторитет общественницы. Какие там мысли о семье! Мы с негодованием говорили о тех, кто позволял себе сережки или пышную прическу. А в войну эти чувства усилились. Для нас главным было слово „надо“. Вам, наверное, трудно нас понять. Вы — другое поколение…»
Евгения Викторовна Кленовская не единственная в своем максимализме. Она права, так тогда думали многие. И даже не принимая сегодня такого максимализма, восхищаешься ими еще больше. Неизбывностью женской души восхищаешься.
Военная медсестра Мария Селивестровна Божок:
«Ушла я из Казани на фронт девочкой, девятнадцать лет. А через полгода писала маме, что мне дают двадцать пять — двадцать семь лет. Каждый день в страхе, в ужасе. Осколок летит, так кажется: с тебя снимают кожу. И люди умирают. Умирают каждый день, каждый час. Такое чувство, что каждую минуту. Простыней не хватало накрыть. В нижнем белье складывали. Страшная тишина стояла в палатах. Такой тишины я больше никогда не помню.
И я говорила себе, что ни одного слова любви в этом аду я слышать не смогу. Не смогу поверить. Из-за этого. Вот сколько лет война шла, я никаких песен не помню. „Землянку“ не помню. Ни одной… Помню только, что когда уходила из дома на фронт, то у нас в саду цвели вишни. Иду и оглядываюсь: „Может, последний раз вижу, как вишни цветут?..“. Потом, наверное, я встречала сады на дорогах. Они же и в войну цвели. Но я не помню… В школе такая хохотушка была, а тут серьезная стала. И думала: „Неужели я никогда не улыбнусь?“. Если я видела, что кто-то из девочек выщипал брови или покрасил губы, я была возмущена. Категорически отвергала: как это можно, как это она хочет в такое время кому-то нравиться?
Девчонки постарше говорили, что, мол, если бы даже все горело, все равно была бы любовь. А я не соглашалась. Вокруг раненые, вокруг стон… У мертвых такие желто-зеленые лица. Ну, как ты можешь думать о радости? О своем счастье. Душа рвалась… И так страшно, что волосы седели. Я не хотела сочетать любовь с этим. Мне казалось, что здесь любовь погибнет мигом. Без торжества, без красоты какая может быть любовь? Кончится война, будет красивая жизнь. И любовь. Вот такое было чувство.
Убить могли каждую минуту. Не только днем, но и ночью. Война не прекращалась ни на минуту. А вдруг я погибну, и тот, кто меня полюбит, будет страдать. И мне так жалко.
Мой теперешний муж, он за мной так ухаживал. А я ему говорила: „Нет-нет, кончится война, только тогда мы сможем об этом говорить“. Не забуду, как однажды он вернулся из боя и просил: „У тебя нет какой-нибудь кофточки? Одень, пожалуйста. Дай посмотреть, какая ты в кофточке“. А у меня ничего не было, кроме гимнастерки.
Я и подружке своей говорила: „Цветов тебе не дарил, не ухаживал… И вдруг — замуж. Разве это любовь?“. Я ее чувств не понимала…
Война кончилась, а мы смотрели друг на друга и не верили, что война кончилась, что мы живые остались, что мы встретились. Что мы будем любить… А мы все это уже забыли, не умели. Приехала я домой, пошли мы с мамой шить мне платье.
Вот моя очередь, и меня спрашивают:
— Какой у вас фасон?
— А я не знаю…
— Как это вы пришли в ателье и не знаете, какое платье хотите?
— Не знаю…
А я пять лет ни одного платья не видела. Я забыла даже, как шьется платье. Купила туфли на каблучке, прошла по комнате и сняла их. Поставила в угол и думаю: „Я никогда не научусь в них ходить…“.»
Но любовь была. Ею спасали. Она спасала. Без нее едва ли бы выстояли в этой страшной войне.
Вспоминает сандружинница Светлана Николаевна Любич:
«И эти люди в госпитале были счастливы. Они были счастливы, потому что остались в живых. Лейтенант двадцатилетний переживал, у него одной ноги не было. Но тогда казалось среди всеобщего горя, что это счастье, что он живой вернулся, что у него, подумаешь, только одной ноги нет. Главное, что живой. И любовь у него будет, и жена у него будет, и все будет. Это сейчас остаться без одной ноги — ужас, а тогда они прыгали на одной ноге, курили, смеялись. Он герой и вообще! Что вы?! А может, по молодости мы не понимали. Нет, все равно думалось, даже когда без рук, без ног человек, что будет он дорог кому-то, он же свою жизнь за всех отдал.
— Вы влюблялись на фронте?
— Конечно, мы же такие юные. Как только новые раненые поступали, мы обязательно в кого-нибудь влюбимся. Подружка моя влюбилась в лейтенанта, он был весь израненный. Она мне показала — вот он. Ну и я, конечно, решила тоже в него влюбиться. Когда его увозили, он попросил у меня карточку. А у меня была одна карточка, где-то на станции мы сфотографировались. Я взяла эту карточку, чтобы ему отдать, но потом думаю: а вдруг это не любовь, а я ему карточку подарю? И вот его уже уносят, я руку ему протянула, а в кулаке карточка, а разжать не решилась. Вот и вся любовь…
Потом, помню, Павлик был, тоже лейтенант. Ему очень больно было, так я ему шоколад под подушку положила. И вот когда мы встретились, это уже после войны, через двадцать лет, он стал благодарить мою подругу Лилю Дроздову за этот шоколад. Лиля говорит: „Какой шоколад?“. Тогда я призналась, что это я… И он меня поцеловал… Через двадцать лет поцеловал…»
Как свято в их рассказах это слово «поцеловал». И как запоминали они этот мужской жест в аду, на всю жизнь запоминали. И мужчины запоминали, как с женщиной в госпитальную палату, в землянку приходил кусочек уюта, пусть это даже был прозрачный букетик подснежников в консервной банке, занавесочка из портянки, чистое белье, свежевыстиранный подворотничок или просто женский голос. Они возвращали мысли к дому, к прежнему жизни.
«Однажды после выступления в госпитале, — вспоминала народная артистка СССР Л.П. Александровская, — ко мне подошел главврач и говорит: „Здесь у нас в отдельной палате лежит тяжелораненый танкист. Он почти ни на что не реагирует, может, ему поможет ваша песня…“. Иду в палату. Сколько буду жить, не забуду этого человека, который чудом вылез из горящего танка и обгорел с головы до ног. Он лежал, неподвижно вытянувшись на кровати, с черным, без глаз, лицом. Горло перехватило судорогой, и я несколько минут не могла взять себя в руки. Потом начала тихонько петь… И вижу, что лицо раненого чуть шевельнулось… Он что-то прошептал. Я наклонилась и услышала: „Спойте еще…“. Я пела ему еще и еще, исполнила весь свой репертуар, пока главврач не сказал: „Кажется, он уснул…“.»
«На одной из наших недавних фронтовых встреч мне один мужчина признался, что помнит мою молодую улыбку, как помнит сейчас улыбку своего маленького внука. Это самое дорогое в его жизни. А для меня это был обыкновенный раненый, я его даже не помнила. Когда он мне это говорил, я краснела, как девочка. Согласитесь, что люди не часто говорят друг другу такие искренности. Но когда мы вспоминает о войне, мы искренни как никогда…» (В.В. Шевалдышева, военный хирург).
Все было на войне — смерть, страх, слабость, тяжелая работа. И было женское долготерпение. Любовь, верность и нежность женщины.
Со слов Нины Васильевны Ильинской (Чирвы), старшего сержанта, медсестры:
«У нас — комбат и медсестра. Они поженились. Какая в тех условиях свадьба? Но они любили друг друга. Он шел в бой, и она рвалась. Говорила, что не простит себе, если он погибнет не на ее глазах, если она не увидит его смерть. „Пусть, — хотела, — нас вместе убьют. Одним снарядом накроет“. Умирать они собирались вместе или вместе выжить. Его тяжело ранило, его отправляют в тыл, а она беременная осталась. Он ей дал письмо: „Езжай к моим родителям. Что бы со мной ни случилось, ты моя жена. И будет мой сын или моя дочь…“.
Запомнилось вот такое, запоминалось хорошее. Не буду говорить, что не было другого. Длинная была война, и много нас было на войне. Но я больше помню светлого, чистого. Я, помню, еще только просилась на фронт, еще в госпитале работала, а в мою подружку влюбился один офицер. Как мы ей завидовали! Как мы завидовали их любви! Он поправился после ранения и уехал на фронт. Она его ждала. И он вернулся к ней после войны, вернулся без руки…
Конечно, там, на фронте, любовь была другая. Каждый знал, что ты можешь любить сейчас, а через минуту может этого человека не быть. Ведь вот, наверное, когда мы в мирных условиях любим, мы ведь не с таких позиций смотрим. У нашей любви не было сегодня, завтра… Уж если мы любили, значит любили. Во всяком случае, вот неискренности там не могло быть, потому что очень часто наша любовь кончалась фанерной звездой на могиле.
И вы еще заметьте, что чаще всего мужчины показывались женщине лучшей своей стороной. Они рисковали, жертвовали собой. А мужчины видели не только нашу женственность, а и способность к самопожертвованию. Я почему-то даже думаю, я даже о себе могу это сказать, что, несмотря на все ужасы, там, на войне, многие из нас пережили самые высокие взлеты души. И это тоже естественно, потому что каждый день ставил выбор: жизнь или смерть. Там человек проверялся каждый день. Если он был красивый, то он был красив так, что это все видели, если это был трус и ничтожество — то тоже все это видели. Это трудно было понять тем, кто не был на войне.