У него ко мне был Нью-Йорк
Часть 9 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А плакат у меня правда крутой. Тонкий чёрно-белый профиль Боба Дилана, а вместо шапки вьющихся волос — разноцветный взрыв элэсдэшных флуоресцентных полосок во все стороны.
Я купила его в огромном магазине старых постеров, который правильнее было бы назвать музеем. Лавкой чудес. Там были плакаты с ретрорекламой бакарди, мартини и абсолюта, консервов, кока-колы и премьеры «Головокружения» Альфреда Хичкока. Пин-ап-модели, поп-арт-предметы.
Я утонула в этом магазине часа на полтора, копаясь в их электронном каталоге и выбирая, что же украсит белую стену нашего первого совместного дома.
Дэвид Боуи? Бумажная реклама «OK Computer» «Radiohead» девяносто седьмого года? Афиша кукольного спектакля «Кот в сапогах» в Варшаве шестьдесят третьего?
Но я выбрала Боба Дилана, потому что его постоянно слушал Д. Он присылал мне его песни и тексты, когда я ещё жила в Москве, и наши отношения на расстоянии, между поездками, превратились в жонглирование словами, музыкой, стихами и тысячами, десятками тысяч сообщений. Мы словно обменивались всей той информацией, что накопилась у обоих за годы, пока мы не виделись.
И прежде чем мы оба стали чистыми листами, на которых предстояло возникнуть книге наших новых совместных приключений, мы показали друг другу свои старые страницы. В том числе и те страницы, от которых становилось больно.
Канатоходец
Я — гимнаст Тибул, канатоходец, который виртуозно удерживает баланс. Я испытываю гордость оттого, что научилась справляться с жизнью. Никогда прежде у меня не получалось так хорошо.
Я не похожа на ту якобы уверенную шестнадцатилетнюю себя, которая бросалась навстречу любым приключениям, совсем не ощущая опасности, не умея себя беречь, не зная, зачем вообще нужно такое умение. Клювом — в землю. Сразу тысяча травм, а потом — годы на реабилитацию.
Я не похожа больше на ту доверчивую двадцатитрёхлетнюю беременную девушку, которая не верит, что кто-то может её не любить, не желать ей добра, не испытывать трепета в груди, когда она говорит «ты делаешь мне больно сейчас!».
Зря романтизируют юность и раннюю молодость, настоящее равновесие начнёшь ощущать намного позже. Когда ты станешь взрослой.
И именно поэтому ты и справишься.
Теперь я знаю, что главный человек, которому должна быть небезразлична фраза «ты делаешь мне больно сейчас», — это я сама. Я обещаю себе сделать всё, что только в моих силах, чтобы эта оптика не сбилась снова. Я надеюсь и дальше владеть этим инструментом, камертоном по отношению к себе.
Что мне правда нравится, а что — нет.
Как со мной можно, а как — не стоит.
Что я прощу, а что я не прощу никогда и даже не буду тратить время на размышления.
За что я готова ненавидеть.
Что мне неинтересно.
Где я правда виновата, а где моя совесть чиста, сколько бы злых слов мне ни сказали.
Эта уверенность, выкристаллизованная собственным опытом, бесценна. Хорошо бы её не растерять. Не откатиться обратно в состояние птицы. Потому что она хоть и более трепетная была, та птица, но выжила, откровенно говоря, чудом.
Кто ты?
Почему у тебя такие большие руки?
Чтобы надёжнее обнимать тебя, чтобы ты ощущала себя в безопасности, чтобы ты не задохнулась, а, наоборот, чувствовала себя способной на всё, но я защищаю тебя, знай, и это лапы у меня, а не руки.
Почему у тебя такие большие глаза?
Чтобы лучше видеть тебя. Любоваться походкой, всматриваться в черты лица, приветствовать твоё отражение в зеркале, видеть, как ты накручиваешь на конусообразную плойку прядь волос, хвалишь каждую частичку тела, вдруг твои родители не были щедры на комплименты, теперь я за них, а что за браслет такой красивый на левом запястье?
Почему у тебя такие большие уши?
Чтобы слушать тебя. И слышать. Не заглушили ли сердце ещё в детстве, и потому тебе так трудно понимать себя? Не к нему ли дорогу ты ищешь всю жизнь? Я буду слушать твою интуицию и учить тебя распознавать её робкий голос, лучшие советы ты дашь себе сама, но позже, этому нужно научиться, и я здесь, чтобы помочь.
Почему у тебя такое сбивчивое дыхание?
Потому что долго пришлось бежать вслед за тобой. Пока ты торопилась жить и неслась сломя голову навстречу любому опыту, мне было трудно догнать тебя, приходилось плестись сзади, разве твоя скорость допускала моё существование? Только сейчас, когда ты сама притормозила и перешла на другой, более вдумчивый ритм, стало возможно сравняться с тобой. Ну и вот, здравствуй. Я всю жизнь рядом, только ты раньше не замечала.
Почему у тебя такой одинокий вид?
Потому что во мне есть одиночество. Только приняв, осознав и полюбив его, ты сможешь идти вперёд, не впадать больше в зависимости, осознавать, что в крайнем случае у тебя всегда есть ты, и это не одиночество-наедине-с-собой.
Почему у тебя такие огромные, страшные, острые зубы?
Потому что я и правда волк, и я разорву в клочья любого, кто покусится на тебя. Я защищаю тебя, твой покой и границы.
Кто ты?
Я — твоё собственное внимание к себе. И я бреду серым волком рядом, погладь меня.
Мистер Уилсон
Когда я думаю о любви как об изобилии, о щедрости, о плодородной почве, я часто вспоминаю мистера Уилсона. Я, можно сказать, медитировала, глядя на него первые несколько месяцев в Нью-Йорке, когда ожидала дочку, мою С., после уроков в нашей бруклинской начальной школе.
Мистер Уилсон не имел к нам никакого отношения, он был воспитателем в pre-k — это младшая группа детского сада. Крошек вереницами приводили в актовый зал за полчаса до того, как вниз спускались школьники и среди них — моя третьеклассница. И пока малышей по очереди разбирали родители, с ними играл он.
Мистер Уилсон обладал модельной афроамериканской внешностью. Мужчина — обложка глянцевого журнала, мужчина — роль в голливудском кино, мужчина — показ нью-йоркской Недели моды. Стройный, подкачанный, холёный. Лев, пружинящий на крепких надёжных лапах. Смешной, лет, наверное, сорока.
В такого легко можно было бы влюбиться, можно было бы искать какого-то неформального контакта, о таком легко можно было бы фантазировать, но он был слишком чистосердечен в детской педагогике, и сексуальных импульсов не возникало, хотелось держать дистанцию, я как будто видела нимб над его головой.
Мужчина, в котором много ласки, заботы, который наполнен шутками, как мешок Деда Мороза — подарками. Вся энергия которого — детям. Крошечным ньюйоркерам. Мне хотелось черпать его харизму ложкой, самой стать ребёнком: я слишком мало подобного видела в прошлой жизни. Я истосковалась по лицезрению щедрого, нелимитированного отцовства.
Свежая рубашка молочно-белого, бледно-розового или небесно-голубого оттенка, обрамляющая тёмную шею. Гладко выбритый затылок и короткая стрижка мелких кудрей, ухоженная бородка в миллиметр длиной. Невозможная, обезоруживающая, восхитительная белозубая улыбка в пол-лица.
Мистер Уилсон — это гроздья детей, висящие на его руках, сидящие на его ногах, вьющиеся вокруг него, как ангелы вокруг Мадонны. Мужская ладонь, держащая за ручку рыжую еврейскую девочку в больших очках. Длинноволосую Моану какого-то барбадосского происхождения, хулиганского мальчика в футбольной майке и с афрокосичками, заплетёнными по голове, плачущего китайского драчуна.
Каждого ребёнка мистер Уилсон гладил по пушистому затылку и внимательно звал по имени. Или «sweetie», «honey», «pumpkin pie». Он присаживался на корточки при разговоре, чтобы быть на одном уровне с ребёнком. Общаться на равных. С Молли, Стэйси, Диллан, Джонни, Джинни, Уинни, Кенни, Брайаном, Амалией, Маликом, Трэем и Рамзи.
Я же была для него очередной мамочкой, в американских школах говорят «mommy» — обезличенно, как в российской детской поликлинике.
Я думала, мистер Уилсон был глубоко верующим человеком: в подобные рубашки и строгие костюмы с галстуками часто одеваются баптисты, а их в Бруклине много, да что далеко ходить, соседнее здание со школой было афроамериканской церковью, где по воскресеньям пели госпелы и прославляли Иисуса.
И однажды я любопытства ради действительно зашла в этот храм утром выходного дня. Я была, кажется, единственной белой на том богослужении. Доброжелательные женщины на входе сразу поняли, что я пришла только ради интереса, не зная слов их духовных гимнов, не чувствуя связи с их Богом. Но они тихонько посадили меня на скамейку в последнем ряду.
А когда пастор закончил проповедь, к алтарю поднялся мистер Уилсон в фиолетовом балахоне. Он оказался солистом баптистского хора. Тем, кто запевает госпел, предлагая слушателю сложную глиссандовую вариацию, и кого подхватывают альты и сопрано, выдавая уже традиционную версию музыкальной фразы. «Oh Happy Day!» — пел мистер Уилсон, сгибая две ноты мелодии, как расплавленный металл. «Oh Happy Day», — отвечал эхом хор.
И тогда я разглядела всю силу таланта этого человека. Мне не померещилось: воспитатель в нашей началке и правда оказался селебрити бруклинского нейборхуда и всеобщим любимцем. Его появления ждали теперь уже взрослые: мамы, бабушки, дядюшки и деды, вставшие с лавок и, как по команде, запевшие вместе с ним. «Oh Happy Day, oh Happy Day, when Jesus washed, when Jesus washed my sins away». Мистер Уилсон нравился и детям, и женщинам, и старикам.
А после богослужения, когда зал опустел, а я всё ещё сидела на деревянной лавке в последнем ряду, он подошёл ко мне. «I think I saw you in our school recently, are you a parent?»[2] — «Угу, мистер Уилсон, даже не „пэрэнт“, а мамочка, как меня там называют». — «И что, мамочка, понравилась тебе наша служба?» — «Понравилась, мистер Уилсон, не знала, что вы классно поёте, никогда не слышала госпелы вживую, мне было хорошо тут». — «А ты заходи к нам иногда, неважно, что ты некрещёная, у нас тут много любви, её на всех хватит».
Я потом утонула в своих делах и в церковь больше не заходила, а он вскоре ушёл на повышение в нью-йоркский Департамент образования и покинул нашу школу. Но я оставила себе картинку о нём на память. И когда думаю о любви как об изобилии, о щедрости, о плодородной почве, часто вспоминаю мистера Уилсона.
По колено в океане
Как принять себя? Как перестать себя терзать и во всём винить? Как не наказывать себя за любую оплошность? Как прощать себе косяки и научиться практиковать самоутешение?
Из всех этих глаголов на первое место надо ставить один, и он, пожалуй, главный: понять. Как понять себя? Чего я на самом деле хочу? Что принесёт мне радость? Что для меня действительно важно?
Горький шоколад или молочный? Гитарная музыка или техно? В данный конкретный вечер — кино или сериал? Смешное или страшное? Чего я хочу прямо сейчас? Болтать и смеяться или юркнуть с тобой в постель?
Изучать себя, как неведомую науку, помнить, что ты ничего о себе не знаешь, воспринимать себя не как состоявшийся факт, а как загадку, быть себе интересной.
Я, например, намочила свои плотные тёмно-зелёные кюлоты ровно по колено, потому что влезла босыми ногами в океан. Колесо обозрения и старые аттракционы Кони-Айленда мигают огоньками за моей спиной. Но я лицом — к открытой воде. Я не могла сегодня иначе, хотелось материализовать это ощущение свободы, и только голодная чайка рядом.
Понять себя, трактовать всё, что с тобой случилось, как инструкцию к применению. Каждая ошибка на твоём пути — это урок. Информация о том, как с тобой обращаться. Какая я? Внешне — волевая и цельная. А на деле — ранимая, травмированная, издёрганная.
Я могу плакать час, вспомнив неотгорёванный эпизод пятилетней давности. Моя психика расшатана, я сама от себя иногда устаю. Я просыпаюсь в пять утра, потому что мне в наследство после моей той жизни, в Москве, досталась бессонница. Я люблю минор больше, чем мажор. Жду вечернего бокала вина как праздника. Иногда пишу, проснувшись от мыслей.
И Нью-Йорк — мой рехаб. И я бреду по нему навстречу новому опыту.
Выхожу на наш согретый солнцем балкон с видом на залив, с чашкой какао в руках, зажмуриваюсь, обжигающие лучи — прямо в глаза.