Танцующий на воде
Часть 38 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Да, – заволновалась София. – Забирают людей, Хайрам. Кого в Натчез, кого в Таскалусу[35], кого в Кайро[36]. Угонят – и вестей не дождешься, потому теряется человек, будто песчинка. И день ото дня хуже, Хайрам. Взять Долговязого Джерри, ну, который у Мак-Истеров. Только-то две недели назад он сюда приезжал. Я еще поглядела, думаю: на этого никто не позарится, он старый. А приезжал он не просто так – привез на продажу ямс, форель и яблоки. Фина – и та явилась. Мы славный ужин состряпали, поели все втроем. Только две недели минуло – и где он теперь, Долговязый Джерри? Где?
– Им счету нет, Хайрам, – продолжала София после паузы. – Как эти Мак-Истеры вообще с хозяйством справляются, когда они, что ни день, людей продают? С полгода назад видела я их девчонку, Милли. Хорошенькая – загляденье. Красота ее и сгубила. В Натчез угнали, а там она и недели не провела. С молотка продали. В бордель.
– А ты вот пока здесь, София.
– То-то что пока.
Каролина завозилась на материнских коленях, завертела головкой и, упрямая, смогла-таки повернуть личико и вперить в меня пристальный взгляд. Просто пригвоздила этим взглядом, всю душу вывернула наизнанку – дети нескольких месяцев от роду обычно так и делают, когда им кто-то незнакомый попадается. Под детскими взглядами мне всегда бывало неловко. Я и теперь ежился, причем даже не от проницательности (в конце концов, она свойственна всем младенцам), но от сходства повадок у матери и дочери – взгляд был испытующий, оценивающий. Наверно, выискивание общих черт заняло мгновения; возможно, я эти черты не столько находил, сколько додумывал, чтобы оттянуть момент истины. Ибо при материнском миндалевидном разрезе глаз цвет их маленькая Каролина имела нехарактерный для нашей расы – серый с прозеленью. О, я знал этот цвет! Я каждый день его в зеркале видел – типично уокеровский, мне он достался от отца. Но такие же глаза были у Натаниэля, моего дяди.
Я и тут себя выдал, потому что София снова облизнула зубы и, прижав дочку к груди, поднялась, одновременно отвернувшись от меня всем корпусом.
– Нечего таращиться. Я сказала уж: не твоя она.
Я давно знаю, каково это – иметь чувства, на которые не имеешь права. Я это и тогда знал, даром что описать не мог. Первым моим порывом было рвануться прочь от Софии, больше не говорить с нею, заняться работой на Тайную дорогу и вырвать из сердца женщину, которая никогда не станет моей Софией. В то же время другая часть меня – зачатая в тщетном мамином сопротивлении похоти отца, окрепшая на Тайной дороге свободы, расцветшая, ослепивши мое сознание, на Съезде аболиционистов; та часть меня, благодаря которой мне хватило мудрости сказать Роберту: «Мы хоть понимаем, что ́ вокруг нас, мы – благословенны», – изумилась самому факту, что после всего во мне еще остается столько чистоплюйства.
Мгновение я смотрел на Софию, не отвлекавшую взгляда от девочки, затем взял себя в руки.
– Так сколько наших осталось, София?
– Не знаю. Не знаю даже, сколько было. И давно уже счет не веду, чтоб сердце не рвать. Локлесс на последнем издыхании, вот что я тебе скажу. Они нас убивают. Не только здесь – кругом. По всему графству. Не успокоятся, покуда всех не убьют.
Она снова села на кровать.
– А ты вот вернулся, Хайрам. Целый и невредимый. Наверно, от Господа мне такое везенье вышло – дважды увидать, как ты смерти кукиш показываешь. Тогда из Гус-реки выбрался, теперь вот от Райландовых ищеек сбежал, из самых челюстей ихних. Неспроста это, что мы с тобой не в Натчез угнанные, а сидим вот рядышком ох неспроста. Господь на нас планы имеет, точно тебе говорю. Великие планы, Хайрам, попомни мое слово.
* * *
Однако расшифровка «великих планов» откладывалась на неопределенное время. Пока же мне следовало возвращаться в господский дом, накрывать ужин, прислуживать отцу. Обиходив его, я спустился к Фине, и мы с ней поели, как обычно, в доверительном молчании, которое вполне поддерживала и даже дополняла кромешная тишина. Ни звука сверху, ни шевеленья здесь, в Муравейнике. Нас двоих будто занесло на край света; вот оно как было, прикидывал я, когда глава рода, Арчибальд Уокер, еще только обживался здесь, почти сроднившись со своими рабами в противостоянии природе, возмущенной вторжением.
Поев, мы уселись на входе в главный туннель, на границе между вечной тьмой и угасанием дня.
Смерив меня пристальным взглядом, Фина прокомментировала:
– Ходил, стало быть, к ней.
Я кивнул, не поднимая глаз.
Фина усмехнулась.
– Могла бы и предупредить, – буркнул я.
– Ты ж не любишь, когда в твою жизнь лезут. Сам говорил.
– Когда это было! Я изменился.
– Изменился, еще чего! Ты ж о прошлом годе намекнул мне: не лезь, мол, в душу. Будто я из любопытства! Обидно это, Хайрам, однако я тебя поняла, решила: что толку про Софию рассказывать, что у ней теперь дочка? Сплетницей меня посчитаешь, и только. Потому и молчала. Дело ваше, молодое, не мне вас учить.
Фина была права. Перед побегом я ей нагрубил, теперь, извиняйся не извиняйся, а ту боль не уврачуешь. Более года Фина жила в уверенности, что ее сын – последний, шестой – сгинул навсегда, более года переваривала несправедливые мои слова.
– Я на Софию не злюсь, Фина. Она моей и не была, если уж на то пошло.
– И правильно. Чего тут злиться?
По моим прикидкам, малышке Каролине было месяца четыре. Значит, еще до бегства София знала, что носит под сердцем дитя. Отчетливо припомнились ее фразы, ее полунамеки, помноженные на острый ум и независимый нрав. Ну конечно: София и на побег меня толкнула и ринулась со мною в неизвестность именно потому, что забеременела.
– Мне кажется, Фина, у нее причины были для побега, только она передо мной не открылась. Может, и хотела, да иначе рассудила.
– Ну слава богу, сообразил наконец.
– А я-то губу раскатывал! Каких только планов насчет нас двоих не понастроил! Будто догола разделся перед девчонкой, душу всю – наизнанку! Думал, сбежим, скроемся – будем вместе. Верил даже, что будем, иного и не представлял.
– Планов понастроил?
– Ну да.
– Про планы старая Фина хорошо понимает, сынок, послушай старую Фину. Планы строить – судьбу смешить. Особо когда таких щенят дело касается, у которых кровь друг на дружку вспыхивает, да не там, где мыслишки-то варятся, а куда как ниже.
– Но я не лгал Софии! Я и правда…
– Правда? Я уж который день правды от тебя жду-пожду, а все никак не дождусь. Недоговариваешь ты чего-то, Хайрам, ох недоговариваешь. Недельную пайку на кон поставлю, что и зазноба твоя тоже ни словечка правдивого не услыхала о том, где тебя цельный год черти носили.
Глава 29
Близилась зима. Серые дни пронизывал холод, беспросветные вечера – тоска по утраченным. Я исполнял обязанности покойного Роско, только мне было полегче, ведь гости в Локлесс больше не наезжали. Канули в историю кружевные зонтики, что берегли от загара виргинских красавиц, и слоеные торты, глазурной белоснежностью соперничавшие с этими красавицами.
Никто больше не картежничал далеко за полночь, а наскучив картами, не требовал позвать мальчишку-мулата с феноменальной памятью. Лишь иногда в Локлессе появлялись виргинские старожилы под стать моему отцу. Часами они с ним сидели, хаяли юнцов, одурманенных россказнями о бескрайних плодородных землях Запада, позабывших о достоинстве, данном им самим фактом рождения в графстве Ильм. Заглядывал и мой дядя Натаниэль Уокер – хозяин Софии, кое-как умудрявшийся держаться на плаву, даром что все его рабы, за исключением горстки самых необходимых в хозяйстве, давно были проданы на Запад. На плантации по-прежнему командовал надсмотрщик Харлан – выжимал остатки сил из тех, кто остался, дабы они, в свою очередь, выжимали последнее из умирающей земли. А вот жена Харлана, Дейси, уже не заправляла в доме – при минимуме рабов да без пышных сборищ в ее хозяйской руке не было необходимости. Чаще всех, едва ли не ежедневно, наведывалась Коррина. Отец относился к ней как к дочери, которой никогда не имел. Коррина все еще носила глубокий траур – черное платье, длинную вуаль. Привозил Коррину Хокинс. Она утешала отца, она терпела его тирады о былых временах, когда почва в графстве Ильм еще была красна, когда табак гарантировал поместьям процветание, казавшееся вечным.
Впрочем, главным компаньоном отца был я. Каждый вечер я накрывал для него ужин, прислуживал за столом, убирал посуду, сам наскоро ел с Финой, после чего спешил в гостиную, разводил огонь в камине, грел сидр и слушал речи последнего истинного локлесского лорда. Между мною и отцом сложились престранные отношения – те, о которых я втайне мечтал все детство. Де-факто я оставался слугой, но роли в нашем тандеме подверглись поразительным метаморфозам. Иными словами, стоило мне зажечь лампу Арганда, стоило протянуться теням от бюстов уокеровских предков – отец усаживал меня рядом с собой, изрекая: «Налей себе и слушай». Весь мир, казалось мне в такие моменты, распался, сгинул, утек в бездонную воронку Натчеза, лишь я один отныне свидетель, почти летописец. Теплый сидр быстро ударял отцу в голову, и, захмелевший, расчувствовавшийся, он заводил речь о главной своей, неизбывной печали – о Мэйнарде Уокере.
Первые слова и даже фразы звучали пьяным полубредом, но постепенно из бессмыслицы являлась скорбь, по масштабам несоразмерная личности покойного.
– Мой-то родитель меня не любил, Хайрам. – Так отец обычно начинал. – Другие времена были, не то что нынче, когда молодежь резвится да чудит, покуда не перебесится. Нет, раньше главным считалось честь семейства не уронить, вот и меня так воспитывали. Женили на истинной леди, на красавице, упокой, Господь, ее душу. Да только не влекло меня к ней, она же была неглупа – догадалась об этом. Вот почему, когда Мэй на свет появился, я решил: нет, я своего мальчика такими узами не свяжу, паутиной постылой не опутаю.
Думал о нем: пускай зову сердца следует. Зачем твердить: «Охолонись», если кровь горяча, если юность бьет ключом? Я как лучше хотел, Хайрам, а что вышло? Вырос мой Мэй необузданным. Высшее общество ему противно было, а я и сам – человек прямой, экивоков да финтифлюшек, которые этикетом зовутся, не терплю. И в этом тоже Мэю потакал. А потом жена умерла… Н-да… Короче, получился Мэйнард – вылитый я.
Отец уронил голову в ладони. Безмолвная борьба с рыданиями длилась несколько минут. Одержавши верх в этой борьбе, отец отнял руки от лица и вперил взор в языки пламени, что облизывали каминную решетку.
– Страшно такое говорить, только мне кажется, Мэй, утонув, худшего избегнул. И меня избавил заодно. Ведь что ждало его в будущем, а? Здесь, в Виргинии, ловить нечего, это давно все уяснили. Мэй к такой жизни был не готов – я его не подготовил, моя вина. Да и куда мне было сына наставлять, когда я сам будто не отсюда? Словом, отправился бы Мэй на Запад, как и прочие молодые аристократы. А там, на Западе, индейцы с него скальп сняли бы, это уж точно. Либо свой брат белый надул бы, облапошил, обобрал до нитки. Он доверчивый был, Мэй. Прямой человек – что на сердце, то и на языке. Моя вина, говорю: я его таким вырастил.
Грехов на мне, Хайрам, немало. Да кому я рассказываю! Ты-то получше других знаешь. Не думай, будто я позабыл, как с тобой обошелся.
Отец по-прежнему пристально глядел на пламя. Казалось, еще секунда – и он облегчит душу признанием, мольбами о прощении за поступок, о котором я знал, но которого не помнил. Ан нет, ничего подобного не произошло. Пусть мы, хозяин и приневоленный, вместе пили сидр, пусть меж нами сформировалась беспрецедентная для Старой Виргинии духовная близость – отец не мог ни взглянуть мне в глаза, ни обозначить правдивыми словами зло, которое содеял много лет назад. Отца к подобным исповедям не готовили, как сам он не готовил Мэйнарда к роли землевладельца, южного плантатора-комильфо. Основой основ для него, отпрыска Виргинии, была ложь. На лжи все зиждилось – образ жизни, благополучие, самодовольство. Принятие этого факта, даже мысленное, могло стать для престарелого моего отца фатальным.
– Чтобы плантацией с неграми управлять, способности нужны, – сменил тему отец. – Способности, которых у меня никогда не было. А вот у тебя, Хайрам, они есть. Я это давно просек. Нрав у тебя спокойный, не то что у Мэйнарда или вот у меня – мы-то горячие. Еще бы: случившееся с тобою в детстве даром не прошло, отпечаток оставило. Наблюдательность, рассудительность – вот что тебя отличает. Уж, наверное, в другой жизни нас с тобою местами поменяют, мне твой удел достанется, тебе – мой. Ты белым родишься, я – цветным.
Я внимал, как внимает старик юноше, сраженному безответной любовью: излияния доносятся будто из ушедшей эпохи, отзываются, конечно, в сердце, но не слишком явственно. Вместо боли – легкий зуд, вместо томного желания – вялое сожаление об отсутствии томных желаний. Так осенний дождь не в силах пробудить растение, в котором жизненные соки замерли в преддверии зимы; так чувство, некогда казавшееся больше, чем сама жизнь, умаляется до призрачной тени, до лоскута воспоминаний столь давних, что их трудно даже поместить в конкретный временной промежуток.
А в том временном промежутке, который проживал я, мой отец, утомленный тирадой, дремал, свесив голову на грудь. Я поднялся, взял стакан с теплым сидром (оставалась еще половина) и направился к отцу в кабинет. Там, в углу, стоял секретер, мною же и отреставрированный. Я отпил сидра, поставил стакан на подоконник и принялся выдвигать ящики. Сразу же мне попались три гроссбуха в общем переплете. Следующий час я был занят тем, что листал их и отпечатывал в памяти содержание, которое разъяснит Коррине суть локлесских дел, дополнит мрачную картину распада, – словом, я выполнял свою миссию, недаром ведь меня вернули домой.
Покончив с запоминанием, я положил гроссбухи на место. Вспомнилось, как пузан Мэй рылся забавы ради в отцовских вещах. Я выдвинул второй ящик. Там обнаружилась небольшая палисандровая шкатулка с изящной резьбой. Не заглянуть ли, прикидывал я, но Мэйнард, этот позор Локлесса, это посмешище, кривлялся у меня перед глазами – неужели я ему сейчас уподоблюсь? Нет, конечно. Словом, я оставил шкатулку в покое и пошел в гостиную. Отец уже храпел. Я разбудил его, чтобы отвести в спальню.
– Планы у меня на тебя, мальчик, большие планы, – вдруг выдал отец.
Я кивнул, попытался подхватить его под локоть. Но на меня глянули глаза приговоренного к смерти – будто отца страшила перспектива лечь в постель, будто он не сомневался, что, заснув, уже не проснется.
– Поговори со мной, Хайрам, – почти взмолился он. – О чем угодно. Историю какую-нибудь расскажи.
И я сдался. Я сел в кресло, откинулся на спинку. И только я это сделал, как почувствовал: старею, неумолимо старею вот в эти самые мгновения. Ибо комнату заполонили призраки, целая толпа этих Макли, Коллеев, Бичэмов – представителей всех знатных фамилий, что некогда требовали «Пой!» или «Рассказывай!». Нет, решил я. Эти для истории не годятся. И я взял отца за обе руки и повел в прошлое, через несколько поколений. Я оживил времена, когда установлен был на залежи памятный валун, времена охоты на медведей и кугуаров с тесаком Боуи, расчистки лесных чащ под пашни и рытья новых русел – словом, эпоху нашего славного пращура.
* * *
Назавтра Хокинс привез Коррину – она гостила в Старфолле. В Брайстоне хозяйничала Эми с несколькими агентами, способными обеспечить прикрытие. Во время Коррининых визитов в Локлесс я получал возможность посовещаться с Хокинсом и передать информацию, добытую из отцовского кабинета. В тот день мы решили, что безопаснее всего будет на Улице, ведь подавляющее большинство хижин стояли заброшенными. Меня вдобавок подстегивала тайная надежда увидеть Софию. После того раза я ее избегал, однако вовсе не потому, что мои чувства остыли. Ничего подобного. Напротив, за год любовь к Софии стала серьезнее, вызрела. От мысли, что София, живя поблизости, принадлежит другому, меня мутило на физическом уровне. Это было страшно – ведь благополучие мое находилось в руках женщины, имевшей свои тайны и свои планы, и, бог весть, фигурировал ли в этих планах, имел ли отношение к этим тайнам Хайрам Уокер. Короче, душа моя разрывалась надвое.
– Ну, что думаешь? – спросил Хокинс.
Мы сидели в заброшенной хижине, ближайшей к господскому дому, максимально удаленной от Софииного жилья. В дверной проем виднелось поле, которое явно не пахали минувшей весной и не собирались пахать весной будущей.
– Плохи дела, – отвечал я.
– Знаю, что плохи. Загибается Локлесс.
– Все графство загибается. Сюда больше гости не ездят. Ни чаепитий, ни обедов, ни приемов торжественных.
– Непонятно, о чем Коррина думала. Хорошо, что не сладилось у ней свадьба с Мэйнардом.
– Если бы Мэйнард не утонул, Коррина получила бы не мужа, а кучу долгов.
Хокинс отвлек взгляд от поля, зыркнул на меня.
– Кучу? Это сколько? Кому конкретно он задолжал? У самих кредиторов как дела идут?
– Им счету нет, Хайрам, – продолжала София после паузы. – Как эти Мак-Истеры вообще с хозяйством справляются, когда они, что ни день, людей продают? С полгода назад видела я их девчонку, Милли. Хорошенькая – загляденье. Красота ее и сгубила. В Натчез угнали, а там она и недели не провела. С молотка продали. В бордель.
– А ты вот пока здесь, София.
– То-то что пока.
Каролина завозилась на материнских коленях, завертела головкой и, упрямая, смогла-таки повернуть личико и вперить в меня пристальный взгляд. Просто пригвоздила этим взглядом, всю душу вывернула наизнанку – дети нескольких месяцев от роду обычно так и делают, когда им кто-то незнакомый попадается. Под детскими взглядами мне всегда бывало неловко. Я и теперь ежился, причем даже не от проницательности (в конце концов, она свойственна всем младенцам), но от сходства повадок у матери и дочери – взгляд был испытующий, оценивающий. Наверно, выискивание общих черт заняло мгновения; возможно, я эти черты не столько находил, сколько додумывал, чтобы оттянуть момент истины. Ибо при материнском миндалевидном разрезе глаз цвет их маленькая Каролина имела нехарактерный для нашей расы – серый с прозеленью. О, я знал этот цвет! Я каждый день его в зеркале видел – типично уокеровский, мне он достался от отца. Но такие же глаза были у Натаниэля, моего дяди.
Я и тут себя выдал, потому что София снова облизнула зубы и, прижав дочку к груди, поднялась, одновременно отвернувшись от меня всем корпусом.
– Нечего таращиться. Я сказала уж: не твоя она.
Я давно знаю, каково это – иметь чувства, на которые не имеешь права. Я это и тогда знал, даром что описать не мог. Первым моим порывом было рвануться прочь от Софии, больше не говорить с нею, заняться работой на Тайную дорогу и вырвать из сердца женщину, которая никогда не станет моей Софией. В то же время другая часть меня – зачатая в тщетном мамином сопротивлении похоти отца, окрепшая на Тайной дороге свободы, расцветшая, ослепивши мое сознание, на Съезде аболиционистов; та часть меня, благодаря которой мне хватило мудрости сказать Роберту: «Мы хоть понимаем, что ́ вокруг нас, мы – благословенны», – изумилась самому факту, что после всего во мне еще остается столько чистоплюйства.
Мгновение я смотрел на Софию, не отвлекавшую взгляда от девочки, затем взял себя в руки.
– Так сколько наших осталось, София?
– Не знаю. Не знаю даже, сколько было. И давно уже счет не веду, чтоб сердце не рвать. Локлесс на последнем издыхании, вот что я тебе скажу. Они нас убивают. Не только здесь – кругом. По всему графству. Не успокоятся, покуда всех не убьют.
Она снова села на кровать.
– А ты вот вернулся, Хайрам. Целый и невредимый. Наверно, от Господа мне такое везенье вышло – дважды увидать, как ты смерти кукиш показываешь. Тогда из Гус-реки выбрался, теперь вот от Райландовых ищеек сбежал, из самых челюстей ихних. Неспроста это, что мы с тобой не в Натчез угнанные, а сидим вот рядышком ох неспроста. Господь на нас планы имеет, точно тебе говорю. Великие планы, Хайрам, попомни мое слово.
* * *
Однако расшифровка «великих планов» откладывалась на неопределенное время. Пока же мне следовало возвращаться в господский дом, накрывать ужин, прислуживать отцу. Обиходив его, я спустился к Фине, и мы с ней поели, как обычно, в доверительном молчании, которое вполне поддерживала и даже дополняла кромешная тишина. Ни звука сверху, ни шевеленья здесь, в Муравейнике. Нас двоих будто занесло на край света; вот оно как было, прикидывал я, когда глава рода, Арчибальд Уокер, еще только обживался здесь, почти сроднившись со своими рабами в противостоянии природе, возмущенной вторжением.
Поев, мы уселись на входе в главный туннель, на границе между вечной тьмой и угасанием дня.
Смерив меня пристальным взглядом, Фина прокомментировала:
– Ходил, стало быть, к ней.
Я кивнул, не поднимая глаз.
Фина усмехнулась.
– Могла бы и предупредить, – буркнул я.
– Ты ж не любишь, когда в твою жизнь лезут. Сам говорил.
– Когда это было! Я изменился.
– Изменился, еще чего! Ты ж о прошлом годе намекнул мне: не лезь, мол, в душу. Будто я из любопытства! Обидно это, Хайрам, однако я тебя поняла, решила: что толку про Софию рассказывать, что у ней теперь дочка? Сплетницей меня посчитаешь, и только. Потому и молчала. Дело ваше, молодое, не мне вас учить.
Фина была права. Перед побегом я ей нагрубил, теперь, извиняйся не извиняйся, а ту боль не уврачуешь. Более года Фина жила в уверенности, что ее сын – последний, шестой – сгинул навсегда, более года переваривала несправедливые мои слова.
– Я на Софию не злюсь, Фина. Она моей и не была, если уж на то пошло.
– И правильно. Чего тут злиться?
По моим прикидкам, малышке Каролине было месяца четыре. Значит, еще до бегства София знала, что носит под сердцем дитя. Отчетливо припомнились ее фразы, ее полунамеки, помноженные на острый ум и независимый нрав. Ну конечно: София и на побег меня толкнула и ринулась со мною в неизвестность именно потому, что забеременела.
– Мне кажется, Фина, у нее причины были для побега, только она передо мной не открылась. Может, и хотела, да иначе рассудила.
– Ну слава богу, сообразил наконец.
– А я-то губу раскатывал! Каких только планов насчет нас двоих не понастроил! Будто догола разделся перед девчонкой, душу всю – наизнанку! Думал, сбежим, скроемся – будем вместе. Верил даже, что будем, иного и не представлял.
– Планов понастроил?
– Ну да.
– Про планы старая Фина хорошо понимает, сынок, послушай старую Фину. Планы строить – судьбу смешить. Особо когда таких щенят дело касается, у которых кровь друг на дружку вспыхивает, да не там, где мыслишки-то варятся, а куда как ниже.
– Но я не лгал Софии! Я и правда…
– Правда? Я уж который день правды от тебя жду-пожду, а все никак не дождусь. Недоговариваешь ты чего-то, Хайрам, ох недоговариваешь. Недельную пайку на кон поставлю, что и зазноба твоя тоже ни словечка правдивого не услыхала о том, где тебя цельный год черти носили.
Глава 29
Близилась зима. Серые дни пронизывал холод, беспросветные вечера – тоска по утраченным. Я исполнял обязанности покойного Роско, только мне было полегче, ведь гости в Локлесс больше не наезжали. Канули в историю кружевные зонтики, что берегли от загара виргинских красавиц, и слоеные торты, глазурной белоснежностью соперничавшие с этими красавицами.
Никто больше не картежничал далеко за полночь, а наскучив картами, не требовал позвать мальчишку-мулата с феноменальной памятью. Лишь иногда в Локлессе появлялись виргинские старожилы под стать моему отцу. Часами они с ним сидели, хаяли юнцов, одурманенных россказнями о бескрайних плодородных землях Запада, позабывших о достоинстве, данном им самим фактом рождения в графстве Ильм. Заглядывал и мой дядя Натаниэль Уокер – хозяин Софии, кое-как умудрявшийся держаться на плаву, даром что все его рабы, за исключением горстки самых необходимых в хозяйстве, давно были проданы на Запад. На плантации по-прежнему командовал надсмотрщик Харлан – выжимал остатки сил из тех, кто остался, дабы они, в свою очередь, выжимали последнее из умирающей земли. А вот жена Харлана, Дейси, уже не заправляла в доме – при минимуме рабов да без пышных сборищ в ее хозяйской руке не было необходимости. Чаще всех, едва ли не ежедневно, наведывалась Коррина. Отец относился к ней как к дочери, которой никогда не имел. Коррина все еще носила глубокий траур – черное платье, длинную вуаль. Привозил Коррину Хокинс. Она утешала отца, она терпела его тирады о былых временах, когда почва в графстве Ильм еще была красна, когда табак гарантировал поместьям процветание, казавшееся вечным.
Впрочем, главным компаньоном отца был я. Каждый вечер я накрывал для него ужин, прислуживал за столом, убирал посуду, сам наскоро ел с Финой, после чего спешил в гостиную, разводил огонь в камине, грел сидр и слушал речи последнего истинного локлесского лорда. Между мною и отцом сложились престранные отношения – те, о которых я втайне мечтал все детство. Де-факто я оставался слугой, но роли в нашем тандеме подверглись поразительным метаморфозам. Иными словами, стоило мне зажечь лампу Арганда, стоило протянуться теням от бюстов уокеровских предков – отец усаживал меня рядом с собой, изрекая: «Налей себе и слушай». Весь мир, казалось мне в такие моменты, распался, сгинул, утек в бездонную воронку Натчеза, лишь я один отныне свидетель, почти летописец. Теплый сидр быстро ударял отцу в голову, и, захмелевший, расчувствовавшийся, он заводил речь о главной своей, неизбывной печали – о Мэйнарде Уокере.
Первые слова и даже фразы звучали пьяным полубредом, но постепенно из бессмыслицы являлась скорбь, по масштабам несоразмерная личности покойного.
– Мой-то родитель меня не любил, Хайрам. – Так отец обычно начинал. – Другие времена были, не то что нынче, когда молодежь резвится да чудит, покуда не перебесится. Нет, раньше главным считалось честь семейства не уронить, вот и меня так воспитывали. Женили на истинной леди, на красавице, упокой, Господь, ее душу. Да только не влекло меня к ней, она же была неглупа – догадалась об этом. Вот почему, когда Мэй на свет появился, я решил: нет, я своего мальчика такими узами не свяжу, паутиной постылой не опутаю.
Думал о нем: пускай зову сердца следует. Зачем твердить: «Охолонись», если кровь горяча, если юность бьет ключом? Я как лучше хотел, Хайрам, а что вышло? Вырос мой Мэй необузданным. Высшее общество ему противно было, а я и сам – человек прямой, экивоков да финтифлюшек, которые этикетом зовутся, не терплю. И в этом тоже Мэю потакал. А потом жена умерла… Н-да… Короче, получился Мэйнард – вылитый я.
Отец уронил голову в ладони. Безмолвная борьба с рыданиями длилась несколько минут. Одержавши верх в этой борьбе, отец отнял руки от лица и вперил взор в языки пламени, что облизывали каминную решетку.
– Страшно такое говорить, только мне кажется, Мэй, утонув, худшего избегнул. И меня избавил заодно. Ведь что ждало его в будущем, а? Здесь, в Виргинии, ловить нечего, это давно все уяснили. Мэй к такой жизни был не готов – я его не подготовил, моя вина. Да и куда мне было сына наставлять, когда я сам будто не отсюда? Словом, отправился бы Мэй на Запад, как и прочие молодые аристократы. А там, на Западе, индейцы с него скальп сняли бы, это уж точно. Либо свой брат белый надул бы, облапошил, обобрал до нитки. Он доверчивый был, Мэй. Прямой человек – что на сердце, то и на языке. Моя вина, говорю: я его таким вырастил.
Грехов на мне, Хайрам, немало. Да кому я рассказываю! Ты-то получше других знаешь. Не думай, будто я позабыл, как с тобой обошелся.
Отец по-прежнему пристально глядел на пламя. Казалось, еще секунда – и он облегчит душу признанием, мольбами о прощении за поступок, о котором я знал, но которого не помнил. Ан нет, ничего подобного не произошло. Пусть мы, хозяин и приневоленный, вместе пили сидр, пусть меж нами сформировалась беспрецедентная для Старой Виргинии духовная близость – отец не мог ни взглянуть мне в глаза, ни обозначить правдивыми словами зло, которое содеял много лет назад. Отца к подобным исповедям не готовили, как сам он не готовил Мэйнарда к роли землевладельца, южного плантатора-комильфо. Основой основ для него, отпрыска Виргинии, была ложь. На лжи все зиждилось – образ жизни, благополучие, самодовольство. Принятие этого факта, даже мысленное, могло стать для престарелого моего отца фатальным.
– Чтобы плантацией с неграми управлять, способности нужны, – сменил тему отец. – Способности, которых у меня никогда не было. А вот у тебя, Хайрам, они есть. Я это давно просек. Нрав у тебя спокойный, не то что у Мэйнарда или вот у меня – мы-то горячие. Еще бы: случившееся с тобою в детстве даром не прошло, отпечаток оставило. Наблюдательность, рассудительность – вот что тебя отличает. Уж, наверное, в другой жизни нас с тобою местами поменяют, мне твой удел достанется, тебе – мой. Ты белым родишься, я – цветным.
Я внимал, как внимает старик юноше, сраженному безответной любовью: излияния доносятся будто из ушедшей эпохи, отзываются, конечно, в сердце, но не слишком явственно. Вместо боли – легкий зуд, вместо томного желания – вялое сожаление об отсутствии томных желаний. Так осенний дождь не в силах пробудить растение, в котором жизненные соки замерли в преддверии зимы; так чувство, некогда казавшееся больше, чем сама жизнь, умаляется до призрачной тени, до лоскута воспоминаний столь давних, что их трудно даже поместить в конкретный временной промежуток.
А в том временном промежутке, который проживал я, мой отец, утомленный тирадой, дремал, свесив голову на грудь. Я поднялся, взял стакан с теплым сидром (оставалась еще половина) и направился к отцу в кабинет. Там, в углу, стоял секретер, мною же и отреставрированный. Я отпил сидра, поставил стакан на подоконник и принялся выдвигать ящики. Сразу же мне попались три гроссбуха в общем переплете. Следующий час я был занят тем, что листал их и отпечатывал в памяти содержание, которое разъяснит Коррине суть локлесских дел, дополнит мрачную картину распада, – словом, я выполнял свою миссию, недаром ведь меня вернули домой.
Покончив с запоминанием, я положил гроссбухи на место. Вспомнилось, как пузан Мэй рылся забавы ради в отцовских вещах. Я выдвинул второй ящик. Там обнаружилась небольшая палисандровая шкатулка с изящной резьбой. Не заглянуть ли, прикидывал я, но Мэйнард, этот позор Локлесса, это посмешище, кривлялся у меня перед глазами – неужели я ему сейчас уподоблюсь? Нет, конечно. Словом, я оставил шкатулку в покое и пошел в гостиную. Отец уже храпел. Я разбудил его, чтобы отвести в спальню.
– Планы у меня на тебя, мальчик, большие планы, – вдруг выдал отец.
Я кивнул, попытался подхватить его под локоть. Но на меня глянули глаза приговоренного к смерти – будто отца страшила перспектива лечь в постель, будто он не сомневался, что, заснув, уже не проснется.
– Поговори со мной, Хайрам, – почти взмолился он. – О чем угодно. Историю какую-нибудь расскажи.
И я сдался. Я сел в кресло, откинулся на спинку. И только я это сделал, как почувствовал: старею, неумолимо старею вот в эти самые мгновения. Ибо комнату заполонили призраки, целая толпа этих Макли, Коллеев, Бичэмов – представителей всех знатных фамилий, что некогда требовали «Пой!» или «Рассказывай!». Нет, решил я. Эти для истории не годятся. И я взял отца за обе руки и повел в прошлое, через несколько поколений. Я оживил времена, когда установлен был на залежи памятный валун, времена охоты на медведей и кугуаров с тесаком Боуи, расчистки лесных чащ под пашни и рытья новых русел – словом, эпоху нашего славного пращура.
* * *
Назавтра Хокинс привез Коррину – она гостила в Старфолле. В Брайстоне хозяйничала Эми с несколькими агентами, способными обеспечить прикрытие. Во время Коррининых визитов в Локлесс я получал возможность посовещаться с Хокинсом и передать информацию, добытую из отцовского кабинета. В тот день мы решили, что безопаснее всего будет на Улице, ведь подавляющее большинство хижин стояли заброшенными. Меня вдобавок подстегивала тайная надежда увидеть Софию. После того раза я ее избегал, однако вовсе не потому, что мои чувства остыли. Ничего подобного. Напротив, за год любовь к Софии стала серьезнее, вызрела. От мысли, что София, живя поблизости, принадлежит другому, меня мутило на физическом уровне. Это было страшно – ведь благополучие мое находилось в руках женщины, имевшей свои тайны и свои планы, и, бог весть, фигурировал ли в этих планах, имел ли отношение к этим тайнам Хайрам Уокер. Короче, душа моя разрывалась надвое.
– Ну, что думаешь? – спросил Хокинс.
Мы сидели в заброшенной хижине, ближайшей к господскому дому, максимально удаленной от Софииного жилья. В дверной проем виднелось поле, которое явно не пахали минувшей весной и не собирались пахать весной будущей.
– Плохи дела, – отвечал я.
– Знаю, что плохи. Загибается Локлесс.
– Все графство загибается. Сюда больше гости не ездят. Ни чаепитий, ни обедов, ни приемов торжественных.
– Непонятно, о чем Коррина думала. Хорошо, что не сладилось у ней свадьба с Мэйнардом.
– Если бы Мэйнард не утонул, Коррина получила бы не мужа, а кучу долгов.
Хокинс отвлек взгляд от поля, зыркнул на меня.
– Кучу? Это сколько? Кому конкретно он задолжал? У самих кредиторов как дела идут?