Тайные виды на гору Фудзи
Часть 15 из 55 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я помню, мы в школе читали сказку Льва Толстого «Много ли человеку земли нужно». Про то, как жадный человек пытался за день обежать много-много земли, чтобы по уговору взять ее в собственность. В конце концов он не успел вернуться в установленное место вовремя и грохнулся на землю мертвый. И досталось ему ровно три аршина – чтобы его там зарыли.
«Ай, молодец, – закричал старшина, – много земли завладел…»
Толстой, как я понял, издевался таким образом над бизнес-сообществом. Ну, не он один – голь на выдумки хитра. Хотя, как вспомню Борьку с Бадри… Ну да ладно, грустная тема.
Я тогда подумал, что правильный вывод из сказки такой – бизнес надо верно планировать. Чтобы точно знать, сколько земли успеешь реально обежать за день. Но могли быть, наверно, и другие прочтения.
Тот же самый вопрос встал теперь передо мной прямо в джане: много ли человеку блаженства надо? Допустим, можно вместо плюгавого земляного червя стать изнывающей от счастья звездой…
Но зачем?
Я уже говорил, что во второй джане вопрос только в том, сколько блаженства сознание в состоянии вместить. Много ли ему, так сказать, нужно кайфа. Сначала кажется, что много. И всегда будет нужно много. И чем больше, тем лучше.
Но когда мы снова окунулись в это переживание невыразимого по масштабам наслаждения, оно вдруг показалось мне чем-то грубым.
Это было, как говорят англичане, gross[8].
Сейчас мне приходит в голову такое сравнение. Вот роза – красивая, ароматная, сильная… Mighty like a rose[9], сказал когда-то Элвис Костелло. Но рядом с розой – насколько изящен одуванчик! И какой грубой, даже вульгарной покажется роза, когда увидишь и оценишь ажурную красоту одуванчика!
Вот и тут было что-то похожее. Я догадался (даже если эти быстрые понимания-инсайты были не вполне моими, я переживал их как свои), что дело не в силе наслаждения.
У наслаждения не было никакой собственной силы.
Дело было в сфокусированности и спокойствии ума. Наслаждение в джане кажется сильным не потому, что оно таково само по себе, а потому что непоколебимо сосредоточен нацеленный на него ум. Это как с микроскопом – можно навести его на точку, и она покажется гигантской. Собственные ее размеры не имеют при этом значения.
И наступает момент, когда сама безграничность испытываемого наслаждения начинает казаться избыточной. Ум устает от розы – и, когда он замечает перед собой одуванчик, тихая радость от его присутствия оказывается куда более тонкой и милой.
Можно сказать так – у радости, как у цветочного запаха, есть грубые фракции и тонкие. И можно навести сосредоточенный ум только на тонкие, оставив грубые.
Когда видишь третью джану из второй, никакого сомнения насчет того, что лучше, не возникает. Вторая со своими плазменными экстазами кажется утомительной и чрезмерной.
Собственно, тут все сахарные человеческие термины теряют смысл. Можно только сказать, что ум здесь еще сосредоточеннее и неподвижнее и «меньше» превращается в «больше».
Это действительно куда более приятное состояние, чем вторая джана – уходит пульсирующая и колышущаяся энергия восторга, но остается неподвижное, тончайшее, чистейшее счастье, доступное лишь очень сосредоточенному, ясному и спокойному уму.
Словно оркестр затихает, остается играть одна легкая флейта, и играет она довольно тихо – но звук ее настолько волшебен, что все эти тарелки и барабаны кажутся помехой. И слушаешь после этого одну флейту, заполняешься ее звуком без малейшей лакуны, и ничего тебе больше не надо.
Флейта, если разобраться, играла и раньше, только ее перекрывал оркестр – а теперь ум сосредоточился на ней одной, остальные инструменты стали лишними, оркестранты все поняли, зачехлили их и тихонько вышли.
Но музыкальное сравнение хромает вот в каком смысле – звук этой флейты не меняется, он незыблем. Никаких трелей. Может быть, это больше похоже на приятно-рассеянный солнечный свет, который уже не жжет и не опаляет, а лишь нежит. И так в этом свете хорошо и покойно, и совсем ничего не хочется, и все принимаешь как есть…
Много ли человеку блаженства нужно? Да хватит, пожалуй, и третьей джаны, Лев Николаевич. Вот как-то так.
Самое же поразительное вот в чем: насколько обычный человеческий модус охуенди кажется далеким от этих состояний во время путешествия к джанам, настолько же он оказывается близким при возвращении. Долго взбираешься по серпантину (или углубляешься в карьер) – а выходишь назад одним шагом, практически сразу, только ум некоторое время остается легким, ясным и пронзительно-сильным. Но проходит всего полчаса – и ты опять на знакомом крыльце, словно никуда и не ездил.
Экскурсия, Таня, она экскурсия и есть.
Скажу еще вот что: если бы в Госнаркоконтроле, или как он там сейчас называется, узнали о том, что я переживал в те дни, я сел бы лет на сорок, не меньше. И меня не отмазал бы никакой адвокат вообще.
***
Чем дальше в лес, тем толще партизан, говорили у нас в школе. А у меня выходит наоборот – чем дальше в джаны, тем меньше внятного я могу сообщить о состояниях, испытанных мною вместе с саядо Аном. Вот если про третью джану еще можно что-то сказать, то с четвертой уже совсем сложно. Но я все-таки попытаюсь.
В общем, он опять сказал, что вместе с ним я увижу несовершенство третьей джаны – и опять мне захотелось объяснить ему, какой он дурень. Но в этот раз я уже знал по опыту, что в подобных вопросах монах обычно оказывается прав.
Так вышло и на этот раз.
Не то чтобы неподвижно-прекрасная нота третьей джаны показалась мне грубой. Нет.
Само «наслаждение», сама «приятность» и необходимость их переживать и испытывать вдруг стали для меня обузами. «Наслаждаться» – любым, даже самым тонким и изысканным образом – было, в сущности, все равно что бесплатно работать землекопом на неустановленное лицо.
Во мне не было никого, кто хотел бы наслаждаться. Он на самом деле отлип еще где-то во второй джане. Стоило вглядеться в наслаждение с этой высоты, и становилось ясно, что в нем нет никакой истинной сладости, а лишь раскрашенное умом беспокойство и тщета. Наслаждение было тонкой формой боли. Боль могла быть со знаком плюс и со знаком минус.
Но стоило убрать эти огромные, как амбарные замки, плюсы и минусы, навешенные умом на нейтральный по своей природе сигнал, как делалось ясно, что лучше без этого сигнала вообще.
То, что я пытаюсь сейчас описать, было очень естественным процессом – просто продолжением того движения, которое привело меня (вернее, нас с саядо Аном) из второй джаны в третью. Сначала захотелось, чтобы затих оркестр и осталась одна флейта. А потом оказалось, что не надо и волшебной флейты. Лучшая музыка, понял я – это тишина, а самое высшее и изысканное наслаждение – покой, в котором исчезает покоящийся.
Мирской человек не знает этого, потому что никогда не достигал подобного покоя, и то, что он зовет этим словом – это когда вставленный ему в жопу паяльник остывает со ста градусов где-то до семидесяти пяти. Но покой четвертой джаны – это совсем, совсем другое. Там вообще нет ни жопы, ни паяльника. Есть только покой.
Сложно объяснить, что произошло с моим умом. Раньше он был плотно сцеплен с наслаждением и не отрываясь глядел на него, как на ослепительную нить лампы. А когда лампа погасла, на ее месте осталось… знаешь, что бывает, когда долго глядишь на лампочку, а потом она гаснет? Там вроде ничего нет, но на это ничего можно очень долго и сосредоточенно смотреть.
Вот и здесь похоже. И только так можно объяснить, чем высокий покой четвертой джаны отличается от бытовой расслабухи, когда закрываешь глаза и вроде бы ничего не думаешь.
Когда «не думаешь» обычным мирским образом, на самом деле в тебе по-прежнему работает много маленьких умов и умишек, чьи мысли просто не доходят до сознания, потому что все они думают разное. До сознания долетают только их коллективные кумулятивные высеры – например, когда они начинают хором петь о бельевых веревках.
А тут все эти невидимые и неощутимые умы, только что синхронно купавшиеся в радости, смотрят по инерции на отпечаток, оставшийся от радости на сетчатке сознания. Все они собраны и сфокусированы на одном и том же. Можно сказать, сфокусированы на сфокусированности. Они ничего не думают. Ну, почти. И хоть прежнего удовольствия в этом состоянии нет, его не жалко.
Дело в том, что это симфоническое молчание ума – так неколебимо, так прозрачно, так невыразимо совершенно, что даже третья джана – да, да, – кажется по сравнению с четвертой грубоватой. Отсутствие удовольствия в четвертой джане оказывается гораздо приятнее удовольствия третьей, хотя никаких приятных (или неприятных, что в этом состоянии то же самое) ощущений в четвертой нет. Тебя там нет тоже – во всяком случае, такого, как обычно. Не знаю, понятно ли.
Мыслей, интенций или намерений в этом состоянии практически не остается, хотя иногда они пытаются проявиться. Но все их зародыши отлетают от четвертой джаны, как горошины от быстро вращающейся музыкальной пластинки. Прозрачный ясный покой – пока не побываешь в четвертой джане, смысл этих слов трудно понять.
А потом тебя тюкает очередной инсайт от саядо Ана.
Неколебимый, сосредоточенный и ясный ум четвертой джаны – и есть секрет древней магии. Это ключ ко всем видам волшебства и чародейства, ясновидения и пророчества, потому что для сосредоточенного таким образом ума все это не особо сложно. Но ключ этот спрятан так далеко и надежно, что фанатам Гарри Поттера достать его вряд ли светит.
Монахи мирским волшебством не занимаются, у них подписка. Да им это, как я сам хорошо понимал, и не надо – зачем наводить порчу на соседский курятник, когда сел в джану и стал хоть звездой Бетельгейзе, хоть черной дырой (не удивлюсь ничуть, если глубокие старшие джаны как раз про это).
Я уже говорил, что после джаны опять оказываешься в своем прежнем мире, среди тех же мыслей и проблем. Но разница все же есть, и большая.
После джаны ты свежий и чистый, новый, словно вернувшийся из стирки, и душа твоя приятно пахнет стиральным порошком. Люди ежедневно моют только свое тело, а их умы пропитаны многомесячным смрадом, который они давно перестали ощущать. А джана – это прохладный ароматный душ для ума.
Когда выходишь из джаны, все то, что волновало тебя перед ней, уже смылось, забылось, исчезло. И хоть оно опять, конечно, налезет и начнет кусать и мучать – так уж устроена лоханка человеческой головы – стряхнуть все это полностью хоть раз в день очень многого стоит. Для этого наши изнуренные современники из стран золотого миллиарда и садятся на опиоидные таблетки – со всеми вытекающими последствиями. А здесь…
Тоже, наверно, не без мозговой химии. Но она твоя, родная и естественная. Наркомана видно за версту – больной человек. А тут становишься прямо такой бодрячок-везунчик, и девушки из бассейна по собственной инициативе начинают предлагать скидку при продлении контракта – иначе своих сложных и глубоких чувств они в наше время выразить не могут.
Эх, если бы только знать раньше. Не в смысле экономии на бассейне, а вообще.
***
Саядо Ан сказал, что дальше четвертой джаны мы путешествовать не будем, и все, что можно, он мне уже показал.
Я спросил его, есть ли там что-то еще – и он ответил, что есть еще четыре нематериальные джаны, которые можно считать тонкими аспектами четвертой.
Но туда, как оказалось, нельзя попасть даже за самые большие деньги, и эмо-пантограф помочь здесь не может – никаких приятных или неприятных чувств там нет, и если в четвертую можно свалиться просто по инерции, потому что она естественным образом наступает вслед за третьей, то в пятую или шестую уже нужно карабкаться самому.
Но мне туда не слишком и хотелось. Одни названия чего стоят – «Основа бесконечного пространства», «Основа бесконечного сознания», «Основа отсутствия всего», «Основа не-восприятия и не-невосприятия». Из таких мест назад в бизнес уже вряд ли вернешься – надо самому понимать, где тормознуть.
Мы так и не поели ни разу с саядо Аном за одним столом (непонятно, впрочем, зачем мне это было нужно – кларета, что ли, с ним накатить?), но на отвлеченные темы говорили не раз.
Однажды я спросил его:
– Скажите, вот у вас, профессиональных монахов, наверное, есть какое-то особенное применение для всех этих джан? Наверно, вы с их помощью умеете получать еще более сильное и высокое наслаждение? Совсем потрясающее и особенное?
Саядо немного подумал – и ответил так:
– Да. Вы правы. Есть одно совершенно особенное, потрясающее и не похожее ни на что наслаждение, которое мы, монахи, получаем от джан. И я даже могу вам объяснить какое.
Я сложил ладони перед грудью, как это делал он – мол, расскажите, пожалуйста.
– Вот знаете, – сказал саядо, – мне переводчик говорил, что у вас в России есть такие путешествия по памятным местам. Например, был поэт…
Он замялся, и переводчик подсказал:
– Пушкин.
– Да, Пушкин. И люди у вас до сих пор приезжают поглядеть на домик, где он когда-то прожил месяц, хотя домик давно перестроили. Посетители думают – ну и пусть перестроили, зато вокруг все то же самое! Смотрят на окружающий пейзаж и говорят себе: вот удивительно! Здесь гулял наш знаменитый поэт Пушкин!
– Есть такое, – кивнул я.
– Точно так же ездят по местам, – продолжал саядо, – где жил когда-то политик Ленин или царь Николай. Глядят на окрестные горы, леса и реки, и думают: вот, все это видели глаза политика Ленина и царя Николая. Вдыхают тот же ветер, смотрят на то же солнце… Хотя пейзаж с тех пор стал совсем другим. Исчезли старые дома, появились новые, лес уже не тот, река поменяла русло, и даже солнце немножко другого цвета, потому что изменился химический состав воздуха.
Я вспомнил, что где-то читал про удивительной красоты закаты и рассветы над Россией конца девятнадцатого века – из-за пепла, выброшенного при извержении вулкана Кракатау. С тех пор, конечно, пепел успел осесть. Саядо был прав.
– Я слышал от переводчика не очень приличную шутку про мочалку «по ленинским местам», – продолжал монах. – И если я понимаю ее мирской смысл правильно, то даже эти места уже не совсем те, потому что соратницы и соратники политика Ленина давно умерли, и мир населяют новые женщины и мужчины – так что назвать эти участки их тел ленинскими можно только условно.
Переводчик аж потемнел, переводя эту фразу – что было видно несмотря на его смуглоту.
– А при чем здесь джаны? – спросил я, чтобы загладить неловкость.