Светлая печаль Авы Лавендер
Часть 9 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Какой должна быть детская, для Гейба оставалось тайной, и все же он соорудил кроватку, которую поставил у окна. Он как раз думал над цветом стен, когда Вивиан проскользнула в комнату позади него.
– Зеленый, – сказала Вивиан, глядя на ведра с белой и синей краской у его ног.
Подняв глаза, Гейб вздрогнул.
– Какой именно оттенок зеленого?
– Светлый, но не лайм. Как зеленое яблоко. Весенняя зелень.
Гейб согласно кивнул.
– Значит, весенняя зелень.
Гейб очень мало спал и ночью часто делал то же, что и днем: работал по дому, наполняя сны моей мамы стуком молотка и «вжиканьем» пилы. А когда не работал, то праздновал ремонт кремовыми бутылками домашнего пива. В те ночи мама спала без снов.
Гейб смотрел, как Вивиан прохаживается по комнате. Хорошо, что она искупалась. Гейб точно не мог сказать, было ли это делом рук Эмильен или Вильгельмины, но надеялся, что Вивиан сама смыла с локтей вишневый сок и повязала волосы красной лентой. Возможно, что-то хорошее замаячило на горизонте.
Она провела кончиками пальцев по свежеотполированной кроватке, полюбовалась занавесками на окнах. Когда она обратила внимание на крошечную поделку над кроваткой, Гейб затаил дыхание.
– Перья, – сказала Вивиан с блуждающей улыбкой.
– Я подумал… Возможно, это было бы… – Гейб запнулся, не зная, как объяснить, что побудило его собрать сброшенные местными птицами перья и повесить их над тем местом, где будет спать ребенок Вивиан.
Один раз, после особенно сильных возлияний, Гейб, оказавшись в комнате Вивиан, опустился на колени у ее кровати. Неприглядная и неопрятная – ступни покрыты грязью, у насупившегося рта и на ладонях красные круги от сока, – она все равно казалась ему красивой. Он приложил ладонь к выпуклости живота. Если спросит, то он уже придумал имена ребенку. Если будет девочка, то Александрия или Элизе, а если мальчик, то Дмитрий.
Он собрался было отнять руку, но вдруг почувствовал легкий трепет под ладонью. И хотя Гейб знал термин «шевеление плода», он еле сдержался, чтобы громко не рассмеяться: ему почудилось, что это крылья!
Вивиан опять улыбнулась.
– Перья замечательные, Гейб, – проговорила она и вышла из комнаты, озадачив его тем, что впервые назвала его по имени. Это вселило в Гейба столько надежды, что он вырос еще на пару сантиметров, лишь бы вместить эту надежду всю.
В ночь, когда у моей мамы начались схватки, почти никто не спал. Ночные птицы слетелись на лужайки, словно благочестивые прихожане. Они пировали; темноту оглашали предсмертные крики их жертв. До этого, днем, вороны и воробьи досаждали всей округе своим яростным пением, залетали в окна и бросались на маленьких детей. Однако Вивиан было не до странной, вызванной предстоящими родами смуты среди местных птиц.
Гейб отвез ее в больницу на громоздком пикапе «Шевроле», купленном для мелких работ в городе – починить то да се. Эмильен еще не вернулась из пекарни, а времени совсем не было.
– Нет времени! – кричала Вивиан с пассажирского сиденья, сжав кулаки туго-туго, под стать круглому животу. Она жмурилась от боли, над верхней губой блестел пот.
Гейб, потянувшись вбок, схватил ее за руку – как же гадко, что прикасаться к ней в такую минуту доставляет ему удовольствие.
– Держись, Виви, уже скоро.
Гейб остался ждать в приемной, а Вивиан увезли две медсестры в фартуках и, поместив ее в стерильную белую комнату, вновь заскрипели своими туфлями по коридору.
Мама плакала и кричала в одиночестве. Звала медсестер, Джека, даже мать – хотя Эмильен была не из тех, кто будет держать за руку и влажным полотенцем вытирать пот со лба. Когда боль стала невыносимой и схватки, казалось, раздерут ее надвое, скрипучие туфли вернулись вместе с несущим облегчение холодным шприцем.
В сумерках, прежде чем забыться глубоким сном, Вивиан ясно видела падающие с потолка огромные перья, но объяснила это видение последствиями анестезии.
Когда я родилась, дежурный врач, растерянно посмотрев на акушерские щипцы, ушел в приемную искать членов семьи.
По словам находившихся там медсестер, открыв глаза, я показала мизинчиком в сторону света. Для этого потребовалась незаурядная ловкость, принимая во внимание то, что сначала мне пришлось расправить пару крапчатых крыльев, прорезавшихся по краям лопаток.
Мой близнец оказался для всех неожиданностью – особенно для врача, которого пришлось спешно вернуть для продолжения родов. Позже были споры, имели ли мои крылья какое-то отношение к тому, каким родился Генри. Но как тогда объяснить появление на свет множества других, похожих на него – тех, что родились такими же странными, как и Генри, но без пернатого близнеца?
Через два часа представители прессы пронюхали о моем незаурядном рождении. Вскоре они заполнили больничные коридоры, вызывая злобные взгляды медицинского персонала. Старшая медсестра удержала натиск фоторепортеров и журналистов, но ночью под наше окно стеклись богомольцы со свечами и в благоговейном страхе завели псалмы в мою честь. Толпа была такой густой, что Гейбу понадобилось четыре часа, чтобы забрать Эмильен из пекарни и привезти ее в госпиталь. Потом, когда Эмильен через сорок пять неловких минут заявила, что не может так надолго оставить магазин, еще четыре часа понадобилось, чтобы отвезти ее назад.
В больнице за нами ухаживала санитарка: она чистила мамино судно и баловала зеленым желе и шоколадным молоком в бутылочках. Санитарка, с жадностью читавшая Библию, приносила с собой тетрадные листки, исписанные разными женскими вариантами имен Михаил, Рафаэль и Уриэль, которые только могла придумать.
– Ей же необходимо дать имя, – говорила она.
Я была в полном смысле слова хорошеньким младенцем – ну, так мне сказали.
У меня были темные глаза и копна черных волос, как у мамы, когда она родилась, вплоть до завитка на затылке. Если не считать крыльев, я была совершенна. Хотя даже крылья смотрелись гармонично. Спустя несколько дней я могла уже завернуться в них, как в пеленальное одеяльце.
– Мне нравится Микаэла, – предложила санитарка, стоя в дверях. – Или можешь назвать ее Рафаэлой.
Гейбу нужно было время, чтобы дойти от лифта до палаты. Сначала надо было унять дрожь в пальцах и справиться с вздымающейся грудью. Когда он появлялся, держа в руках букет цветов, увядших от сильной и потной хватки его ручищ, то церемонно ударялся головой о дверную раму.
– Я хотел бы предложить назвать ее Авой, – сказал он, потирая лоб и отдавая цветы санитарке. Недоуменно посмотрев на него, она добавила букет в коллекцию потемневших цветов, оставшихся от его предыдущих приходов.
– А какого ангела так звали? – поинтересовалась она.
– Это значит «птица», – тихо объяснила Вивиан. Она пыталась скрыть свое разочарование, но и она сама, и Гейб, и Эмильен – все они знали, что Вивиан все еще надеется, что к ней придет Джек. Неважно, принесет ли он цветы, извинится ли перед ней. Он нуждалась в нем. Нуждалась, потому что это единственное, что было по-настоящему важно.
Но вдруг моя мама увидела доброе сердце Гейба и забыла, что ее собственное – в трауре. В этот миг она разглядела в нем родную душу и улыбнулась при мысли, что может провести следующие пятьдесят лет, уютно устроившись на сгибе его длинной руки и ступая с ним рядом – рука об руку, шаг в шаг. Но потом в голову ворвались воспоминания о Джеке и долгих месяцах ожиданий, и она вновь завесила свою душу погребальной пеленой.
– Ладно, – закатив глаза, сдалась молодая санитарка. – Называйте ее, как вам вздумается, но что же делать с другим младенцем?
В этом повышенном внимании (репортеры, статьи в газетах, толпы боготворящих поклонников) Вивиан больше всего раздражало то, что оно сосредоточилось только на одном близнеце, будто я была сама по себе. Разве близнецы не что иное, как пара? Они ведь явились вместе не просто так. Возможно, хуже было даже то, что за материнским негодованием скрывался страх – Вивиан сама не знала, что думать про второго младенца. Он был крохотным и тихим, слишком тихим для новорожденного. Он обмякал, когда его брали на руки. Вивиан казалось, что она родила не одну диковинку, а две.
– Генри, – решила Вивиан. – Назову его Генри.
– Ава и Генри, – улыбнулся Гейб.
Глава десятая
Для всех было совершенно очевидно, что Джек Гриффит – отец детей Вивиан Лавендер; те, кто знал Джека, видели сходство с ним моего брата – но никто не осмеливался об этом сказать. Возможно, они брали пример с отца Джека, сварливого Джона Гриффита, который, когда бы ни проходил мимо булочной Эмильен, морщился и стискивал зубы. Были такие, кто божился, будто видели, как он плюнул в Вивиан в тот день, когда она, еще беременная, в замызганном белом платье, которое отказывалась снимать, уволилась со службы у прилавка с газировкой. Его длинный и тонкий белесый плевок попал ей в спину, а потом утек вниз и смачно шлепнулся на тротуар.
Большинство предпочитало соблюдать по отношению к Джеку презумпцию невиновности. Предпочитали думать, что он попросту о нас не знал. В сентябре, еще до нашего рождения, он уехал в Уитмен-колледж. И с тех пор не возвращался. Не стоит забывать, что между нами лежали четыреста километров.
И вдруг на наше двухлетие заявилась Беатрис Гриффит.
В первый и последний раз.
Именно бабушка увидела, как она идет по дорожке. Мелкие нетвердые шажки этой женщины так напомнили Эмильен ее собственную хрупкую Маман, что она просто не могла не поприветствовать Беатрис и не пригласить ее в гостиную. Позднее Эмильен вспоминала, что Беатрис разоделась в пух и прах для столь кратковременного визита. На ней был элегантный серый костюм с широким, затянутым на талии поясом, пара белых перчаток и шляпка с вуалью, которая плотно сидела на голове с короткой стрижкой. На щеки, будто обтянутые папиросной бумагой, она нанесла розовые овалы румян.
Когда мама показала ей нас с Генри, Беатрис прижала к груди свои ручки в перчатках и стала тихо бормотать под нос «м-м-м», пока руки не задрожали, а слезы не полились в ее улыбочные морщинки.
Она принесла подарки: мне – юлу, а Генри – набор кубиков. И держала меня на коленках, пока крылья не защекотали ей подбородок.
Перед уходом Беатрис схватила Вивиан за руку.
– Тебе не обязательно делать все самой, – прошептала она.
Беатрис не всегда была такой тихоней. В юности она слыла смешливой – и даже боевой, – а в выпускном классе ее избрали «самой неподражаемой девочкой». Именно она своим остроумием отвлекла футбольную команду противника, а одноклассники в это время стащили их талисман. Она первой во всей округе сделала стильную короткую стрижку, а потом, ощутив, как уши обдает прохладным осенним воздухом, уговорила на это и подружек. Когда в ее жизни появился Джон Гриффит, чьи голубые глаза и волевой подбородок вызывали у нее слабость в коленях, подруги заметили в жизнерадостной Беатрис перемену. И совсем скоро ждать дома, когда позвонит Джон, ей стало важнее, чем пойти на матч по случаю встречи выпускников. «Вдруг матч затянется? Что я ему скажу?» – переживала она, от волнения теребя что-нибудь пальцами.
Джон, сын неудавшегося продавца ковров, водил фургон доставки в прачечной. Ходили слухи о его участии в противозаконных делишках, но лишь на уровне шепотка, вьющегося следом, словно назойливый комар теплым летним вечером. Когда Беатрис и Джон поженились, она стала еще меньше появляться на людях. Если подруги приглашали ее на чашку чая, Беатрис всегда находила отговорку, чтобы не пойти, или причину, чтобы поскорее уйти. Ей нужно приготовить ужин. Джон предпочитает есть ровно в шесть. Ей нужно убрать дома. Джон предпочитает, когда к его приходу полы натерты и ванная начищена до блеска. И, самое главное, ей нужно зачать дитя – Джон хочет сына.
Вскоре после рождения Джека подруги совсем перестали к ней заглядывать. А зачем? Разбитная Беатрис, с которой они когда-то знались, с тех пор сникла. Возможно, именно поэтому, когда она много лет спустя пропала, никто и не заметил. Ни соседи, ни старые друзья, ни Эмильен, настолько поглощенная работой в пекарне, что даже не смекнула, что Беатрис Гриффит больше не приходит за своими еженедельными тремя буханками хлеба.
Муж Беатрис тоже не заметил бы ее исчезновения, если бы, вернувшись домой в шесть, не обнаружил, что стол не накрыт к ужину.
– Черт бы тебя побрал, Беатрис! – заорал он. – Это еще что за напасть?
И тогда увидел, что вещей жены тоже нет – в одной половине спальни было пусто, хоть шаром покати. Будто она никогда здесь и не жила, а Джон последние двадцать три года вел полужизнь. Он все звал и звал ее по имени и поражался тому, как раскатисто звучал его голос, заполняя комнату.
За все годы супружества Беатрис Гриффит ни разу не посчитала мужа подавляющим. Возможно, это приходило ей в голову раз или два, но она всегда полагала, что свободу приносят в жертву любви. Поэтому она и глазом не моргнула, когда в первую брачную ночь молодой муж внимательно осмотрел простыни на предмет девственной крови. Или когда выбрасывал тщательно продуманную ею еду собакам, если приготовленное мясо было ему не по вкусу. Нет, Беатрис никогда не считала мужа подавляющим, пока не услышала, как он приказал их сыну, Джеку, расстаться с Вивиан Лавендер. Позднее, когда они остались одни, Беатрис глубоко вздохнула и тихо проговорила:
– Дорогой, ты с ним слишком строг. Он же влюблен в нее.
Джон посмотрел на нее в изумлении, словно удивился, что жена еще обладает голосом, и сказал:
– Что это за мужчина, если он влюблен?
После несытной трапезы, состоящей из найденных в подвале банки сосисок и консервированных персиков, Джон Гриффит заснул в полупустой комнате. В ту ночь ему снилось, что он умеет летать. Снились шелестящие поцелуи облаков, холодные и влажные на щеках, полет в ночное небо и исчезающие внизу в темноте улицы.
Но это был не его сон. То был сон его жены.
На следующее утро Джон Гриффит проснулся с тяжелой головой и усталостью, будто проглотил груду камней и у него не хватало сил выдержать собственный вес. В Вершинном переулке Беатрис Гриффит больше не видел никто, даже Джон, однако он знал, что она по-прежнему там, что она не превратилась в горстку голубого пепла, которую он однажды найдет в их постели. Знал он это потому, что после ее ухода он каждую ночь видел ее сны. Сны, в которых были огромные стаи пеликанов, кружки с горячим шоколадом и сильные руки чужих мужчин.
Мама не хотела любить своих странных детей. Она была уверена, что в ее сердце нет места ни для кого, кроме Джека.
Она ошибалась.
К счастью для нас, Вивиан с течением временем находила материнство все более приятным. Ее удивляло, как это просто: учиться делать из апельсинового сока, зубочисток и формочек фруктовый лед; прислушиваться к звукам из детской спальни даже во время непробудного сна; знать, нужно ли разбитый локоть поцеловать или заклеить пластырем. Более того, она научилась волноваться. Всегда считая, что единственная спутница любви – печаль, она узнала, что волнение идет с любовью рука об руку.
К трем годам Генри все еще молчал. Не пищал, не хныкал, не мычал, не стонал и не вякал. Другие стадии развития он проходил без видимых трудностей. Как и у меня, первый зуб у него прорезался в двенадцать недель, стоять на ножках сам он мог к первому дню рождения и пошел уже пару месяцев спустя. То, что все это делал молча, едва ли беспокоило нашу маму (или так она себя в этом убедила). А еще, вероятно, он просто был неулыбчив. И, если уж на то пошло, не любил, когда до него дотрагиваются. И когда он глядел в пространство в таком оцепенении, что Вивиан не могла привлечь его внимание, даже колотя кухонным чайником по чугунной кастрюле, – ну, и это, по ее мнению, ничего такого не значило.
У врачей, конечно, были свои теории насчет Генри, свои особые ярлыки и термины. У них были свои противоречивые диагнозы, свои средства, свои медицинские назначения.
У мамы же были собственные соображения. Она выставляла во двор пригодные фарфоровые плошки, и в течение восьми месяцев Генри каждый вечер купали в собранной воде, потому что она где-то слыхала, что младенцы, которых моют дождевой водой, начинают говорить раньше. Пусть это и не способствовало его речевым навыкам, через какое-то время Вивиан заметила, что кожа Генри навсегда пропиталась свежим влажным запахом сиэтлского дождя.