Светлая печаль Авы Лавендер
Часть 10 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Бабушка была в полной уверенности, что Генри от рождения владеет не английским, а каким-то другим языком. Она говорила с ним на французском и итальянском, воспоминания о которых остались у нее из прошлой жизни. В этом заключался максимум внимания, которое Эмильен уделяла вообще кому-либо из нас, а мы, со своей стороны, принадлежали к породе Ру в гораздо бóльшей степени, чем Вивиан. Возможно, в этом и крылась причина. Возможно, мои крылья напоминали Эмильен о том периоде ее жизни, когда желтые перышки собирались в дальних углах манхэттенской квартиры. Возможно, молчание Генри напоминало Эмильен о молчании трех полупрозрачных фигур, затаившихся в темноте.
Когда мы достигли возраста, в котором большинство детей обычно начинают читать, Вивиан по ночам втайне молила небеса дать Генри хоть какую-нибудь форму общения, хоть какой-нибудь способ дать ей понять, что она хорошо справляется с материнством, хоть какое-нибудь улучшение. Она читала ему перед сном и налюбоваться не могла на то, как внимательно Генри слушает. Она наняла специалиста, который приходил на дом заниматься с ним. Тем не менее Генри не подавал никаких признаков того, что он знает цифры или буквы, что может отличить мама от баба или что понимает, что нужно сделать, когда специалист показывает на картинку и говорит: «Это домик. Генри, покажи, где нарисован домик?»
Постепенно все теряли надежду. Бабушка теперь говорила с Генри на какой-то смеси французского с английским, к которой привыкла, разговаривая с собой. Мама читала нам каждый вечер – обычно книги, которые Гейб брал в библиотеке: о плотницком деле или размахе крыльев южного бурого киви и других нелетающих птиц. И Генри, конечно, продолжали купать, но уже в воде из-под крана с угольным мылом в качестве меры против свежего запаха дождя. Вивиан наконец приняла тот факт, что Генри отличался от других. Как и я.
Мама решила, что ее странным детям лучше не выходить за пределы дома и холма. Мое раннее детство прошло среди родных лиц членов нашей семьи: маминого, с теплой улыбкой и грустью, затаившейся в уголках рта; бабушкиного, сурового, но красивого, со скорбью о прошлом, отпечатавшейся в морщинках у глаз. Была среди них и Вильгельмина Даввульф. Добрый великан Гейб. И Генри, моя немая бескрылая половинка.
У некоторых близнецов имеется свой собственный язык, свой «близнецовый говорок». Существуют свидетельства, что близнецам снятся одни и те же сны и что один чувствует боль другого. Был даже случай, когда близнецы умерли в одно и то же время, вплоть до минуты. Такой связи с Генри я никогда не ощущала. Мой близнец всегда жил в собственном мирке, в котором даже мне с моей чрезвычайно видоизмененной формой места не было. Казалось, что Генри родился моим близнецом только для того, чтобы напоминать мне о моем постоянном состоянии отверженности. Как на самом деле сильна связь между мной Генри, мы осознали слишком поздно.
И вот она опять. Судьба. В детстве это слово часто было моим единственным попутчиком. Одинокими ночами оно шептало мне из темных углов. Оно звучало в весеннем пении птиц и в завывании ветра в голых ветках холодным зимним днем. Судьба. Мои мука и утешение. Мои свита и клетка.
Мне не исполнилось и пяти, когда богомольцы прекратили свои хождения к подножию холма в Вершинном переулке. Вскоре совсем немногие могли припомнить статьи о «живом ангеле» в местной газете. Что из этого следовало? Стоила ли моя безопасность изоляции? Из-за оторванности маму волновало, не одиноко ли мне, не скучно ли. Вот, наверное, почему Гейб решил научить меня летать.
Все свои выходные Гейб проводил в мастерской, которую построил за домом, вновь и вновь сооружая крылья, по размаху и форме напоминающие мои. Он изучал птиц – тех, что жили у нас во дворе, и тех, о которых писали в библотечных книгах. Он измерял мои крылья и ростовые скачки, а также велел Вивиан собирать выпавшие у меня при линьке перья, чтобы детально их изучить.
– Ты правда считаешь, что она должна летать? – однажды вечером спросила Вивиан у Гейба. Они сидели в гостиной: Вивиан – в вольтеровском кресле напротив клавесина, а Гейб – на оттоманке у окна. На коленях у Вивиан лежал один из наших котов. В печи-каменке тихо потрескивал огонь, и от его мягкого света пряди маминых волос казались красными.
В свои двадцать пять Вивиан по-прежнему выглядела юной благодаря длинным волосам и кольдкрему, который наносила на щеки с таким же прилежанием, с каким чистила мне перья. Обувь она так и не надевала. В этом не было необходимости. Мама не покидала холм в Вершинном переулке с того самого дня, как принесла нас из больницы домой. Когда она задумывалась над причиной, она понимала, что все еще ждет. Ждет, когда Джек к ней вернется.
Вивиан украдкой взглянула на Гейба, который не отрывал глаз от печного пламени. Не то чтобы Гейб не казался ей красивым. Казался. Иногда она ловила себя на том, что изучает его: с какой легкостью он достает миску из шкафа или как играют мускулы у него на руках, когда он полирует гнутую ножку кресла-качалки, – и тогда она представляла, как эти руки касаются ее кожи, ложатся ей на бедра и с какой силой они поднимают ее, приближая к своим. Однако она не успевала затеряться в своих фантазиях, потому что вспоминала о Джеке, и тогда весь ее мир рушился вновь.
– Непохоже, чтобы ее это хоть сколь-нибудь интересовало, – заметила Вивиан. И правда: как только я научилась завязывать ленточки, которые мама пришила к моей одежде, поняла, что спать удобнее всего, прикрывая нос кончиком крыла, и навострилась расправлять крылья с такой силой, что гасила свечу на другом конце комнаты, я решила, что теперь умею все, что положено крылатой девочке. Я даже никогда не думала о том, что могу летать.
– Сейчас, может, и нет. Но когда заинтересуется, у меня все будет готово, – ответил Гейб. Он давно решил, что детям Вивиан нужен отец. Боялся нас подвести. Если мир, каким его знает Гейб, не был готов принять румынскую красавицу королевских кровей, то как он отнесется к ребенку с крыльями? Или к ребенку, который предпочитает, чтобы его не трогали, так как он не в состоянии вынести объятия и поцелуи? Но Гейб не знал, что значит быть отцом, – у него отца тоже не было. Поэтому он, изобретая достойное выполнение родительских обязанностей, прикреплял к спине самодельные крылья и пикировал с крыши мастерской. Как быть с Генри, Гейб пока не придумал.
– Кроме того, – заключил Гейб, – зачем ей тогда крылья, если ей не положено летать?
Маме на это нечего было ответить.
Я относилась к Гейбу и его тщетным попыткам, как безногое дитя может относиться к полному надежд бестолковому родителю, купившему дом со ступеньками. Вскоре, когда Гейб говорил «доброе утро», мне казалось, что он приветствует не меня, а пару крыльев внушительного размера. Не девочку, а перья.
К 1952 году в Вершинном переулке, как и во всем остальном мире, произошли некоторые перемены. Двумя годами ранее семья Куперов по соседству с нами построила дом. Отец семейства, Зеб Купер, был миролюбивый рыжеволосый ирландец с густой курчавой бородой и грозной размашистой походкой. Его жену звали Пенелопой – она была жизнерадостной блондинкой, которую бабушка сразу наняла помогать в пекарне. У них было двое детей: сын Роуи, который хоть и вел себя тихо, но не так странно, как Генри, и дочь Кардиген, которая охотно сообщала всем встречным свой возраст (восемь лет) и количество месяцев (одиннадцать) до следующего дня рождения.
Кардиген Купер стала моей первой и на долгие годы единственной подругой.
Подружились мы в тот день, когда Кардиген, наблюдая из-за забора, как я делаю куличики у себя во дворе, спросила:
– Ты птица, или ангел, или кто?
Я пожала плечами. Я не понимала, как отвечать на этот вопрос, но не потому, что не думала над ним, а потому, что просто не знала ответа. Разумеется, птицей я не была. Но в то же время я не могла утверждать, что была человеком. Что это вообще значит – быть человеком? Я понимала, что не похожа на остальных, но разве не это и делало меня обычным человеком? Или все же я была какой-то иной? Этого я не знала. В восемь лет у меня не было ни времени, ни сил, ни умственных способностей сформулировать более подходящий ответ, чем «Думаю, я просто девочка». Так и сказала.
– Ну, никакая ты не птица, это уж точно, – поддакнула Кардиген. – У птиц нет носа и нет рук или там ушей – ничего такого. Поэтому думаю, ты обычная девочка. Хочешь, я приду и поиграю с тобой?
Я кивнула. Кардиген перелезла через забор, и мы робко посмотрели друг на друга.
– Ну-кась, показывай тогда, как летаешь, – потребовала она.
Я покачала головой.
– Почему нет? Ты хоть пробовала?
Я не пробовала. Вот, наверное, почему моей новой подруге так быстро удалось убедить меня забраться на вишневое дерево. Что значит – не пробовала? Помню, как стояла на шаткой ветке; та гнулась и качалась под моим весом. Помню, как взглянула вниз на светловолосую головку Кардиген и ее выжидательное выражение лица.
– Ну, прыгаешь или как?
Я закрыла глаза, уповая и на то, что полечу, и на то, что упаду, и одинаково страшась обоих исходов. Прыгнула. И быстро приземлилась, расквасив в кровь коленки.
Кардиген посмотрела на меня сверху.
– Ну вот. Летать ты совершенно не умеешь. Наверное, ты и вправду обычная.
Я поглядела на разбитую коленку и поморщилась от боли.
– А откуда ты знаешь, что я не ангел? – поинтересовалась я.
– Ба. Очень просто, глупышка. – Кардиген коснулась моего коричневого крыла. – У ангелов крылья белые.
Я относилась к крыльям так, как другие относились бы к косолапости – изъян без очевидной пользы, но ступить шаг на улице, не привлекая детских любопытных взглядов, невозможно. Вот потому-то я редко оспаривала мамино решение держать нас взаперти в конце Вершинного переулка. Здесь мы были в безопасности. Не таким, как все, опасность грозит на каждом углу. А с моими перистыми приспособлениями, немотой Генри и маминым разбитым сердцем мы были той еще странной семейкой! Мама, брат и я оставались на холме под защитой бабушкиной репутации, и никому не приходило в голову распахнуть двери и убежать. Двое даже не пытались.
Я – другое дело.
Соседские ребята с холма часто собирались после ужина поиграть в «сардины» или другую игру, после которой никак не могли отдышаться, – даже я выставляла в окно личико и смотрела на них из выгодной наблюдательной позиции на холме в конце Вершинного переулка. Обычно собирались Кардиген, ее старший брат Роуи и сын Марка Флэннери Джеремайя, который был довольно неприятным, но жил в Вершинном переулке, а значит, обладал свойством хорошего игрока – доступностью.
Во время одной такой игры Кардиген наткнулась на раненую птицу. Та валялась на земле в той части двора, что отделяла наш дом от дома соседки Мэриголд Пай. Это был скворец. Крылья трепетали, а голова была вся красная, наверное, от крови, но разве поймешь? Интересно, у птиц кровь красная, как и у людей?
Джеремайя Флэннери подошел к Кардиген. Он посмотрел на птицу и поднял обутую в ботинок ногу. Когда он топнул, мы услышали отвратительный хруст птичьего крыла. А потом мы услышали, как охнул Джеремайя, мгновенно получив от Кардиген коленом в пах – меткий удар ногой, деформировавший его левое яичко. Джерри, как его называли впоследствии, приписывал свою неспособность оплодотворить жену этому инциденту.
Спустя несколько часов, когда ребята разошлись по домам для ежевечерней ванны, я вылезла через окно и спустилась по старой, посаженной близко к дому вишне. С помощью лопаты, которую я нашла в саду, я прекратила муки хрипящей птицы и, рыдая, поплелась на холм. Мне было не впервой сопереживать нелетающим птицам.
До конца жизни Джону Гриффиту снились сны его сбежавшей жены – еженощные фантазии о белых медведях на черном пляжном песке, об экзотических фруктах с колючками и о фарфоровых чайных чашечках. Он боялся спать, с ужасом ожидая ночи, будто дитя, которое страшится блуждающих теней. Снотворное – маленькие белые таблетки, в пятидесятых хранившиеся в аптечных шкафчиках стольких домохозяек, – не имели никакого эффекта, кроме как заставить белых медведей двигаться как в рапиде.
Бессонница нанесла сокрушительный удар по казавшемуся несокрушимым Джону Гриффиту. Сначала он набрал вес, и из-за этих нескольких килограммов стало тяжело застегивать ремень. Потом, так же внезапно, он потерял весь лишний вес и еще десять килограммов. Его кожа приобрела землистый цвет. Проснувшись однажды утром, он обнаружил на подушке пряди волос и понял, что облысел. У него ухудшились зрение и слух. Сосредоточиться он тоже не мог. Слова терялись прямо во время разговора, не успев сорваться с губ.
В домике за пекарней царил беспорядок, как и в душе у Джона Гриффита, который теперь коротал дни, облачившись в старый банный халат и пару мягких домашних тапочек, которые, вне сомнений, принадлежали его жене.
Но одним необычайно солнечным февральским утром – как раз за пару недель до нашего с Генри десятилетия – Джон Гриффит зашел в булочную.
Бабушка за стойкой писала на доске предложение дня – mille-feuille[31], а Пенелопа наносила последние штрихи на коробку шоколадных эклеров для одной из сестер Мосс. Услышав звон колокольчика, Пенелопа подняла голову, собравшись бодро воскликнуть «Я сейчас!». Однако, увидев Джона Гриффита в дамских тапочках, запахнувшего на груди потертый халат, она только и смогла, что коснуться рукой плеча Эмильен.
Всего минута понадобилась Эмильен, чтобы узнать когда-то пугающе значительного Джона Гриффита. Она обеспокоенно округлила глаза, когда он прошаркал вглубь магазина и, припав носом к прилавку, начал выдувать на стекле мутные круги. Он отошел от стойки, чтобы полюбоваться на свои художества, а затем поднял глаза и увидел, что Эмильен Лавендер неотрывно смотрит на него.
– Вот чего я всегда желал, – прошептал он.
Эмильен поднесла руку ко рту. Взглянув на Пенелопу, она снова перевела глаза на стоящего перед ней человека.
– Простите. – Она поперхнулась. – Что вы сказали?
– Вот чего я всегда желал, всю свою чертову бесполезную жизнь, – повторил он, стуча кулаками по витрине. Сестра Мосс нервно набросилась на эклер.
Джон направил дрожащий палец на Эмильен.
– Тебя, – сказал он только и вышел.
На этот раз бабушке нечего было ответить.
А Пенелопа пробормотала:
– Бедняге нужна помощь.
Сестра Мосс согласно кивнула.
Помощь пришла спустя несколько недель. Помощник, который явился на порог дома Джона Гриффита, привез с собой обрамленный диплом Уитмен-колледжа, небольшой тик, появившийся на правом глазу, жену Лору Лавлорн и деньги жены, а также готовность доказать, что может принести пользу.
Многие признавались, что им было странно видеть взрослого Джека Гриффита, который занялся делами отца и постепенно превращал его пришедший в упадок дом во что-то более представительное. Соседский дозор с замиранием сердца наблюдал, как на кухню приобретали ультрасовременные приборы: хромированные тостер и кофеварку, посудомоечную машину, набор новеньких контейнеров «Таппервер». Привезли туда и обеденный стол из огнеупорной пластмассы «Формика» с виниловыми и хромированными стульями, а также солнечно-желтый холодильник «Дженерал Электрик». В гостиную поставили диван от фирмы «Данбэр» и стулья из бамбука, повесили часы «Солнце» и картину, о которой говорили, что она оригинал работы Джексона Поллока. Стены выкрасили в модные оттенки цветов жевательной резинки: розовый, зеленый лаймовый и бледно-голубой. Комнаты украсили керамическими собачками, которые кивали головами, емкостями для льда в форме ананасов и пепельницей в виде пары розовых пуделей. Джек пристроил к задней части дома комнату отдыха, обшил ее деревянными панелями и застелил ковровым покрытием. Во дворе выкопали бассейн овально-изогнутой формы, над которым возвышалась сурового вида статуя из Таити, а бар с соломенной крышей ломился от бутылок темного рома и бренди, необходимых для коктейлей май тай и мохито. Еще обновили стиральную машину и сушилку, а также наняли домработницу, которая могла с ними управляться. В гараж-пристройку загнали мощный «Кадиллак Эльдорадо» последней модели с экстравагантными хвостовыми плавниками, двойными пулеобразными задними фонарями и широкими шинами с белым протектором.
Это не значит, что Джек с женой использовали наследство исключительно в личных целях. Наоборот. Ведь Лора Лавлорн была порядочной женщиной, и именно такие всегда оказывают влияние на мужчин. Поэтому, как только они рассчитались за ремонт дома, Джек оплатил для отца несколько сеансов дорогого лечения электрошоком. Затем сделал ряд крупных пожертвований на местные благотворительные мероприятия. Вместе с женой он как минимум трижды в год устраивал роскошные вечеринки, куда приглашал соседей и влиятельных членов общества. А когда Джек поместил немощного отца в психиатрическую больницу – ту самую, куда, как предполагали, попала Фатима Инес, – стало совершенно ясно, что Джек Гриффит наконец вырвался из тени отца. Именно Джек, а не Джон стоял теперь в свете люстры из матово-розового стекла, висевшей в центре прихожей.
Когда все наконец поняли, что Джек Гриффит вернулся навсегда, соседям стало интересно, отправится ли он в Вершинный переулок. Но спустя какое-то время интерес этот угас. Мама, которая с тех пор, как мы родились, так и не выходила из дома, понятия не имела, что Джек вернулся – да и кто мог ей рассказать? Эмильен этого делать не собиралась. Она, кстати, начала курить сигары – вероятно, в надежде, что тяжелый душок табака перебьет свойственный Джеку запах мыла и «Тертл Вакс», который – чем черт не шутит! – может как-то добраться до чувствительного носа Вивиан. А Гейб? Все силы Гейба уходили на то, чтобы подавлять в себе желание пройти по внушительной подъездной аллее и набить Джеку морду, так что ему даже в голову не пришло сообщить Вивиан о его возвращении.
Само собой, я не подозревала, чем обернется для меня приезд Джека Гриффита, о котором мне рассказала Кардиген. Но в воздухе определенно пахло переменами, и дело было не в бабушкиных сигарах.
Мы с Кардиген часто играли в такую игру: перечисляли имена разных местных мужчин, которых считали достаточно непорядочными, чтобы оставить мою мать одну с двумя детьми. Нашим любимчиком был Амос Филдз, который вообще-то годился маме в отцы и после гибели на войне сына Динки полностью ушел в себя.
– Может, твоя мама хотела его утешить, – говорила Кардиген.
Я кивала. Всё может быть.
Втайне я всегда считала Гейба нашим отцом. Ведь он поселился в доме еще до нашего рождения и остался тут, даже когда заслужил доброе имя плотника и мог позволить себе жилье получше одной комнатушки с общей ванной в коридоре.
Кто бы еще так долго оставался здесь жить?
Глава одиннадцатая
Генри был избавлен от оберегающего постановления мамы в отношении холма вскоре после того, как нам исполнилось по тринадцать. Тринадцать лет. Я часто размышляла о том, что на самом деле двигало мамой – забота о нас или о себе самой, когда она навязывала нам такой образ жизни. Тем не менее Гейбу, нашему доброму великану, удалось убедить ее отпустить Генри с холма.
Разъезжая по городу на старом «Шевроле», Гейб и Генри являли собой ту еще парочку: Гейб с длинными конечностями, с трудом втиснутыми в кабину, и Генри на пассажирском сиденье, часто и ритмично похлопывающий себя ладонями по ушам.
На обратном пути из одной такой поездки Гейб взглянул на Генри: расположившись на сиденье с рваной обивкой, тот рисовал в толстом альбоме восковыми мелками. Рисунок Генри был совсем не похож на каракули из кружков и продолговатых прямоугольников, которыми он исчеркал бумагу за день до этого. Гейб завернул на подъездную аллею, осторожно, чтобы не задеть, наклонился к мальчику и спросил:
– Что это у тебя, Генри?
Генри поднял голову и отложил альбом с мелками в сторону. Не говоря ни слова, он выскочил из машины и заспешил по ступенькам в дом.
Когда мы достигли возраста, в котором большинство детей обычно начинают читать, Вивиан по ночам втайне молила небеса дать Генри хоть какую-нибудь форму общения, хоть какой-нибудь способ дать ей понять, что она хорошо справляется с материнством, хоть какое-нибудь улучшение. Она читала ему перед сном и налюбоваться не могла на то, как внимательно Генри слушает. Она наняла специалиста, который приходил на дом заниматься с ним. Тем не менее Генри не подавал никаких признаков того, что он знает цифры или буквы, что может отличить мама от баба или что понимает, что нужно сделать, когда специалист показывает на картинку и говорит: «Это домик. Генри, покажи, где нарисован домик?»
Постепенно все теряли надежду. Бабушка теперь говорила с Генри на какой-то смеси французского с английским, к которой привыкла, разговаривая с собой. Мама читала нам каждый вечер – обычно книги, которые Гейб брал в библиотеке: о плотницком деле или размахе крыльев южного бурого киви и других нелетающих птиц. И Генри, конечно, продолжали купать, но уже в воде из-под крана с угольным мылом в качестве меры против свежего запаха дождя. Вивиан наконец приняла тот факт, что Генри отличался от других. Как и я.
Мама решила, что ее странным детям лучше не выходить за пределы дома и холма. Мое раннее детство прошло среди родных лиц членов нашей семьи: маминого, с теплой улыбкой и грустью, затаившейся в уголках рта; бабушкиного, сурового, но красивого, со скорбью о прошлом, отпечатавшейся в морщинках у глаз. Была среди них и Вильгельмина Даввульф. Добрый великан Гейб. И Генри, моя немая бескрылая половинка.
У некоторых близнецов имеется свой собственный язык, свой «близнецовый говорок». Существуют свидетельства, что близнецам снятся одни и те же сны и что один чувствует боль другого. Был даже случай, когда близнецы умерли в одно и то же время, вплоть до минуты. Такой связи с Генри я никогда не ощущала. Мой близнец всегда жил в собственном мирке, в котором даже мне с моей чрезвычайно видоизмененной формой места не было. Казалось, что Генри родился моим близнецом только для того, чтобы напоминать мне о моем постоянном состоянии отверженности. Как на самом деле сильна связь между мной Генри, мы осознали слишком поздно.
И вот она опять. Судьба. В детстве это слово часто было моим единственным попутчиком. Одинокими ночами оно шептало мне из темных углов. Оно звучало в весеннем пении птиц и в завывании ветра в голых ветках холодным зимним днем. Судьба. Мои мука и утешение. Мои свита и клетка.
Мне не исполнилось и пяти, когда богомольцы прекратили свои хождения к подножию холма в Вершинном переулке. Вскоре совсем немногие могли припомнить статьи о «живом ангеле» в местной газете. Что из этого следовало? Стоила ли моя безопасность изоляции? Из-за оторванности маму волновало, не одиноко ли мне, не скучно ли. Вот, наверное, почему Гейб решил научить меня летать.
Все свои выходные Гейб проводил в мастерской, которую построил за домом, вновь и вновь сооружая крылья, по размаху и форме напоминающие мои. Он изучал птиц – тех, что жили у нас во дворе, и тех, о которых писали в библотечных книгах. Он измерял мои крылья и ростовые скачки, а также велел Вивиан собирать выпавшие у меня при линьке перья, чтобы детально их изучить.
– Ты правда считаешь, что она должна летать? – однажды вечером спросила Вивиан у Гейба. Они сидели в гостиной: Вивиан – в вольтеровском кресле напротив клавесина, а Гейб – на оттоманке у окна. На коленях у Вивиан лежал один из наших котов. В печи-каменке тихо потрескивал огонь, и от его мягкого света пряди маминых волос казались красными.
В свои двадцать пять Вивиан по-прежнему выглядела юной благодаря длинным волосам и кольдкрему, который наносила на щеки с таким же прилежанием, с каким чистила мне перья. Обувь она так и не надевала. В этом не было необходимости. Мама не покидала холм в Вершинном переулке с того самого дня, как принесла нас из больницы домой. Когда она задумывалась над причиной, она понимала, что все еще ждет. Ждет, когда Джек к ней вернется.
Вивиан украдкой взглянула на Гейба, который не отрывал глаз от печного пламени. Не то чтобы Гейб не казался ей красивым. Казался. Иногда она ловила себя на том, что изучает его: с какой легкостью он достает миску из шкафа или как играют мускулы у него на руках, когда он полирует гнутую ножку кресла-качалки, – и тогда она представляла, как эти руки касаются ее кожи, ложатся ей на бедра и с какой силой они поднимают ее, приближая к своим. Однако она не успевала затеряться в своих фантазиях, потому что вспоминала о Джеке, и тогда весь ее мир рушился вновь.
– Непохоже, чтобы ее это хоть сколь-нибудь интересовало, – заметила Вивиан. И правда: как только я научилась завязывать ленточки, которые мама пришила к моей одежде, поняла, что спать удобнее всего, прикрывая нос кончиком крыла, и навострилась расправлять крылья с такой силой, что гасила свечу на другом конце комнаты, я решила, что теперь умею все, что положено крылатой девочке. Я даже никогда не думала о том, что могу летать.
– Сейчас, может, и нет. Но когда заинтересуется, у меня все будет готово, – ответил Гейб. Он давно решил, что детям Вивиан нужен отец. Боялся нас подвести. Если мир, каким его знает Гейб, не был готов принять румынскую красавицу королевских кровей, то как он отнесется к ребенку с крыльями? Или к ребенку, который предпочитает, чтобы его не трогали, так как он не в состоянии вынести объятия и поцелуи? Но Гейб не знал, что значит быть отцом, – у него отца тоже не было. Поэтому он, изобретая достойное выполнение родительских обязанностей, прикреплял к спине самодельные крылья и пикировал с крыши мастерской. Как быть с Генри, Гейб пока не придумал.
– Кроме того, – заключил Гейб, – зачем ей тогда крылья, если ей не положено летать?
Маме на это нечего было ответить.
Я относилась к Гейбу и его тщетным попыткам, как безногое дитя может относиться к полному надежд бестолковому родителю, купившему дом со ступеньками. Вскоре, когда Гейб говорил «доброе утро», мне казалось, что он приветствует не меня, а пару крыльев внушительного размера. Не девочку, а перья.
К 1952 году в Вершинном переулке, как и во всем остальном мире, произошли некоторые перемены. Двумя годами ранее семья Куперов по соседству с нами построила дом. Отец семейства, Зеб Купер, был миролюбивый рыжеволосый ирландец с густой курчавой бородой и грозной размашистой походкой. Его жену звали Пенелопой – она была жизнерадостной блондинкой, которую бабушка сразу наняла помогать в пекарне. У них было двое детей: сын Роуи, который хоть и вел себя тихо, но не так странно, как Генри, и дочь Кардиген, которая охотно сообщала всем встречным свой возраст (восемь лет) и количество месяцев (одиннадцать) до следующего дня рождения.
Кардиген Купер стала моей первой и на долгие годы единственной подругой.
Подружились мы в тот день, когда Кардиген, наблюдая из-за забора, как я делаю куличики у себя во дворе, спросила:
– Ты птица, или ангел, или кто?
Я пожала плечами. Я не понимала, как отвечать на этот вопрос, но не потому, что не думала над ним, а потому, что просто не знала ответа. Разумеется, птицей я не была. Но в то же время я не могла утверждать, что была человеком. Что это вообще значит – быть человеком? Я понимала, что не похожа на остальных, но разве не это и делало меня обычным человеком? Или все же я была какой-то иной? Этого я не знала. В восемь лет у меня не было ни времени, ни сил, ни умственных способностей сформулировать более подходящий ответ, чем «Думаю, я просто девочка». Так и сказала.
– Ну, никакая ты не птица, это уж точно, – поддакнула Кардиген. – У птиц нет носа и нет рук или там ушей – ничего такого. Поэтому думаю, ты обычная девочка. Хочешь, я приду и поиграю с тобой?
Я кивнула. Кардиген перелезла через забор, и мы робко посмотрели друг на друга.
– Ну-кась, показывай тогда, как летаешь, – потребовала она.
Я покачала головой.
– Почему нет? Ты хоть пробовала?
Я не пробовала. Вот, наверное, почему моей новой подруге так быстро удалось убедить меня забраться на вишневое дерево. Что значит – не пробовала? Помню, как стояла на шаткой ветке; та гнулась и качалась под моим весом. Помню, как взглянула вниз на светловолосую головку Кардиген и ее выжидательное выражение лица.
– Ну, прыгаешь или как?
Я закрыла глаза, уповая и на то, что полечу, и на то, что упаду, и одинаково страшась обоих исходов. Прыгнула. И быстро приземлилась, расквасив в кровь коленки.
Кардиген посмотрела на меня сверху.
– Ну вот. Летать ты совершенно не умеешь. Наверное, ты и вправду обычная.
Я поглядела на разбитую коленку и поморщилась от боли.
– А откуда ты знаешь, что я не ангел? – поинтересовалась я.
– Ба. Очень просто, глупышка. – Кардиген коснулась моего коричневого крыла. – У ангелов крылья белые.
Я относилась к крыльям так, как другие относились бы к косолапости – изъян без очевидной пользы, но ступить шаг на улице, не привлекая детских любопытных взглядов, невозможно. Вот потому-то я редко оспаривала мамино решение держать нас взаперти в конце Вершинного переулка. Здесь мы были в безопасности. Не таким, как все, опасность грозит на каждом углу. А с моими перистыми приспособлениями, немотой Генри и маминым разбитым сердцем мы были той еще странной семейкой! Мама, брат и я оставались на холме под защитой бабушкиной репутации, и никому не приходило в голову распахнуть двери и убежать. Двое даже не пытались.
Я – другое дело.
Соседские ребята с холма часто собирались после ужина поиграть в «сардины» или другую игру, после которой никак не могли отдышаться, – даже я выставляла в окно личико и смотрела на них из выгодной наблюдательной позиции на холме в конце Вершинного переулка. Обычно собирались Кардиген, ее старший брат Роуи и сын Марка Флэннери Джеремайя, который был довольно неприятным, но жил в Вершинном переулке, а значит, обладал свойством хорошего игрока – доступностью.
Во время одной такой игры Кардиген наткнулась на раненую птицу. Та валялась на земле в той части двора, что отделяла наш дом от дома соседки Мэриголд Пай. Это был скворец. Крылья трепетали, а голова была вся красная, наверное, от крови, но разве поймешь? Интересно, у птиц кровь красная, как и у людей?
Джеремайя Флэннери подошел к Кардиген. Он посмотрел на птицу и поднял обутую в ботинок ногу. Когда он топнул, мы услышали отвратительный хруст птичьего крыла. А потом мы услышали, как охнул Джеремайя, мгновенно получив от Кардиген коленом в пах – меткий удар ногой, деформировавший его левое яичко. Джерри, как его называли впоследствии, приписывал свою неспособность оплодотворить жену этому инциденту.
Спустя несколько часов, когда ребята разошлись по домам для ежевечерней ванны, я вылезла через окно и спустилась по старой, посаженной близко к дому вишне. С помощью лопаты, которую я нашла в саду, я прекратила муки хрипящей птицы и, рыдая, поплелась на холм. Мне было не впервой сопереживать нелетающим птицам.
До конца жизни Джону Гриффиту снились сны его сбежавшей жены – еженощные фантазии о белых медведях на черном пляжном песке, об экзотических фруктах с колючками и о фарфоровых чайных чашечках. Он боялся спать, с ужасом ожидая ночи, будто дитя, которое страшится блуждающих теней. Снотворное – маленькие белые таблетки, в пятидесятых хранившиеся в аптечных шкафчиках стольких домохозяек, – не имели никакого эффекта, кроме как заставить белых медведей двигаться как в рапиде.
Бессонница нанесла сокрушительный удар по казавшемуся несокрушимым Джону Гриффиту. Сначала он набрал вес, и из-за этих нескольких килограммов стало тяжело застегивать ремень. Потом, так же внезапно, он потерял весь лишний вес и еще десять килограммов. Его кожа приобрела землистый цвет. Проснувшись однажды утром, он обнаружил на подушке пряди волос и понял, что облысел. У него ухудшились зрение и слух. Сосредоточиться он тоже не мог. Слова терялись прямо во время разговора, не успев сорваться с губ.
В домике за пекарней царил беспорядок, как и в душе у Джона Гриффита, который теперь коротал дни, облачившись в старый банный халат и пару мягких домашних тапочек, которые, вне сомнений, принадлежали его жене.
Но одним необычайно солнечным февральским утром – как раз за пару недель до нашего с Генри десятилетия – Джон Гриффит зашел в булочную.
Бабушка за стойкой писала на доске предложение дня – mille-feuille[31], а Пенелопа наносила последние штрихи на коробку шоколадных эклеров для одной из сестер Мосс. Услышав звон колокольчика, Пенелопа подняла голову, собравшись бодро воскликнуть «Я сейчас!». Однако, увидев Джона Гриффита в дамских тапочках, запахнувшего на груди потертый халат, она только и смогла, что коснуться рукой плеча Эмильен.
Всего минута понадобилась Эмильен, чтобы узнать когда-то пугающе значительного Джона Гриффита. Она обеспокоенно округлила глаза, когда он прошаркал вглубь магазина и, припав носом к прилавку, начал выдувать на стекле мутные круги. Он отошел от стойки, чтобы полюбоваться на свои художества, а затем поднял глаза и увидел, что Эмильен Лавендер неотрывно смотрит на него.
– Вот чего я всегда желал, – прошептал он.
Эмильен поднесла руку ко рту. Взглянув на Пенелопу, она снова перевела глаза на стоящего перед ней человека.
– Простите. – Она поперхнулась. – Что вы сказали?
– Вот чего я всегда желал, всю свою чертову бесполезную жизнь, – повторил он, стуча кулаками по витрине. Сестра Мосс нервно набросилась на эклер.
Джон направил дрожащий палец на Эмильен.
– Тебя, – сказал он только и вышел.
На этот раз бабушке нечего было ответить.
А Пенелопа пробормотала:
– Бедняге нужна помощь.
Сестра Мосс согласно кивнула.
Помощь пришла спустя несколько недель. Помощник, который явился на порог дома Джона Гриффита, привез с собой обрамленный диплом Уитмен-колледжа, небольшой тик, появившийся на правом глазу, жену Лору Лавлорн и деньги жены, а также готовность доказать, что может принести пользу.
Многие признавались, что им было странно видеть взрослого Джека Гриффита, который занялся делами отца и постепенно превращал его пришедший в упадок дом во что-то более представительное. Соседский дозор с замиранием сердца наблюдал, как на кухню приобретали ультрасовременные приборы: хромированные тостер и кофеварку, посудомоечную машину, набор новеньких контейнеров «Таппервер». Привезли туда и обеденный стол из огнеупорной пластмассы «Формика» с виниловыми и хромированными стульями, а также солнечно-желтый холодильник «Дженерал Электрик». В гостиную поставили диван от фирмы «Данбэр» и стулья из бамбука, повесили часы «Солнце» и картину, о которой говорили, что она оригинал работы Джексона Поллока. Стены выкрасили в модные оттенки цветов жевательной резинки: розовый, зеленый лаймовый и бледно-голубой. Комнаты украсили керамическими собачками, которые кивали головами, емкостями для льда в форме ананасов и пепельницей в виде пары розовых пуделей. Джек пристроил к задней части дома комнату отдыха, обшил ее деревянными панелями и застелил ковровым покрытием. Во дворе выкопали бассейн овально-изогнутой формы, над которым возвышалась сурового вида статуя из Таити, а бар с соломенной крышей ломился от бутылок темного рома и бренди, необходимых для коктейлей май тай и мохито. Еще обновили стиральную машину и сушилку, а также наняли домработницу, которая могла с ними управляться. В гараж-пристройку загнали мощный «Кадиллак Эльдорадо» последней модели с экстравагантными хвостовыми плавниками, двойными пулеобразными задними фонарями и широкими шинами с белым протектором.
Это не значит, что Джек с женой использовали наследство исключительно в личных целях. Наоборот. Ведь Лора Лавлорн была порядочной женщиной, и именно такие всегда оказывают влияние на мужчин. Поэтому, как только они рассчитались за ремонт дома, Джек оплатил для отца несколько сеансов дорогого лечения электрошоком. Затем сделал ряд крупных пожертвований на местные благотворительные мероприятия. Вместе с женой он как минимум трижды в год устраивал роскошные вечеринки, куда приглашал соседей и влиятельных членов общества. А когда Джек поместил немощного отца в психиатрическую больницу – ту самую, куда, как предполагали, попала Фатима Инес, – стало совершенно ясно, что Джек Гриффит наконец вырвался из тени отца. Именно Джек, а не Джон стоял теперь в свете люстры из матово-розового стекла, висевшей в центре прихожей.
Когда все наконец поняли, что Джек Гриффит вернулся навсегда, соседям стало интересно, отправится ли он в Вершинный переулок. Но спустя какое-то время интерес этот угас. Мама, которая с тех пор, как мы родились, так и не выходила из дома, понятия не имела, что Джек вернулся – да и кто мог ей рассказать? Эмильен этого делать не собиралась. Она, кстати, начала курить сигары – вероятно, в надежде, что тяжелый душок табака перебьет свойственный Джеку запах мыла и «Тертл Вакс», который – чем черт не шутит! – может как-то добраться до чувствительного носа Вивиан. А Гейб? Все силы Гейба уходили на то, чтобы подавлять в себе желание пройти по внушительной подъездной аллее и набить Джеку морду, так что ему даже в голову не пришло сообщить Вивиан о его возвращении.
Само собой, я не подозревала, чем обернется для меня приезд Джека Гриффита, о котором мне рассказала Кардиген. Но в воздухе определенно пахло переменами, и дело было не в бабушкиных сигарах.
Мы с Кардиген часто играли в такую игру: перечисляли имена разных местных мужчин, которых считали достаточно непорядочными, чтобы оставить мою мать одну с двумя детьми. Нашим любимчиком был Амос Филдз, который вообще-то годился маме в отцы и после гибели на войне сына Динки полностью ушел в себя.
– Может, твоя мама хотела его утешить, – говорила Кардиген.
Я кивала. Всё может быть.
Втайне я всегда считала Гейба нашим отцом. Ведь он поселился в доме еще до нашего рождения и остался тут, даже когда заслужил доброе имя плотника и мог позволить себе жилье получше одной комнатушки с общей ванной в коридоре.
Кто бы еще так долго оставался здесь жить?
Глава одиннадцатая
Генри был избавлен от оберегающего постановления мамы в отношении холма вскоре после того, как нам исполнилось по тринадцать. Тринадцать лет. Я часто размышляла о том, что на самом деле двигало мамой – забота о нас или о себе самой, когда она навязывала нам такой образ жизни. Тем не менее Гейбу, нашему доброму великану, удалось убедить ее отпустить Генри с холма.
Разъезжая по городу на старом «Шевроле», Гейб и Генри являли собой ту еще парочку: Гейб с длинными конечностями, с трудом втиснутыми в кабину, и Генри на пассажирском сиденье, часто и ритмично похлопывающий себя ладонями по ушам.
На обратном пути из одной такой поездки Гейб взглянул на Генри: расположившись на сиденье с рваной обивкой, тот рисовал в толстом альбоме восковыми мелками. Рисунок Генри был совсем не похож на каракули из кружков и продолговатых прямоугольников, которыми он исчеркал бумагу за день до этого. Гейб завернул на подъездную аллею, осторожно, чтобы не задеть, наклонился к мальчику и спросил:
– Что это у тебя, Генри?
Генри поднял голову и отложил альбом с мелками в сторону. Не говоря ни слова, он выскочил из машины и заспешил по ступенькам в дом.