Светлая печаль Авы Лавендер
Часть 16 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
От мамы в молодости сохранилась всего одна фотография. Бабушка была не из тех, кто запечатлевал память детства. Гейб нашел фото между страницами старой книги о стрекозах и спрятал его в коробке, которую выпилил из кедрового бруса. Помню, я мельком увидела то фото, когда ребенком рыскала в мастерской.
Фотокарточка пожелтела и растрескалась по краям; Вивиан на ней – еще девушка Джека, а Гейбу только предстоит явиться к нам на порог. Собственно, на фото Вивиан и Джек. Ее рот широко раскрыт, она смеется, а Джек смотрит так, что всем очевидно: он по-настоящему любит Вивиан.
Гейб часто сравнивал смеющуюся на фото Вивиан с той Вивиан, что находила утешение в стирке, чашках чая и домашних делах, с Вивиан, что провела последние пятнадцать лет в ожидании Джека. Как так получилось, что боль, которую она несла в себе, не сбила ее с ног, он не понял; а оттого, что не сбила, любил ее лишь неудержимее.
Пришлось Гейбу несколько раз наведаться к библиотекарю начальной школы и сходить в зоопарк на холме, чтобы выяснить, какую именно летучую мышь он поймал. Это была маленькая бурая Myotis[52]. Притом бойкая. Как только Гейб запускал руку в клетку в попытке получше разглядеть ее крылья, летучая мышь кусала его за кончики пальцев. С Генри у нее проблем не было: оказывая ему полное доверие, она ела крошечных кузнечиков и комариков прямо у него из рук. Со временем Генри даже добился, чтобы летучая мышь забиралась на его вытянутый палец. Там она и засыпала кверху ногами, и Гейб наконец мог спокойно расправить ее крылья и рассмотреть плечевую и пястную кости.
На сооружение следующей пары крыльев ушло несколько недель. Основываясь на костной системе летучей мыши, Гейб смастерил рамы крыльев из дуба – дерева не легковесного, но гибкого. На рамы он натянул старое полотно. И вновь мамины сны наполняли стук молотка и «вжиканье» пилы.
Когда крылья были готовы, Гейб понес их на крышу мастерской. Он посмотрел вниз: Генри сидел, опираясь спиной на передние лапы Труве, летучая мышь свисала с большого пальца его левой руки. Гейбу показалось, что Генри делает ему знак неодобрения, опустив вниз свой увеличившийся в размерах большой палец.
Гейб просунул руки в длинные «карманы», нашитые на материю крыльев. Шагнул к краю крыши. Вечерело, но ему была видна почти вся округа: свет в домах соседей сиял, как сигнальные огни маяка. У него был порыв прыгнуть, но, трезво рассудив, Гейб распростер руки в стороны и перегнулся через край в идеальном лебедином прыжке. До этого он долго тренировался выполнять взмахи, добиваясь безукоризненного подражания хлопанью крыльев утки, чайки, американского бурого пеликана. В этот раз ему понадобилось взмахнуть лишь раз, ветер подхватил его под крылья – и он полетел.
Он полетел!
На самом деле он не летел. Он планировал, всего лишь планировал, пока, к своему большому разочарованию, его не остановил куст сирени у подножия холма.
Это было суровое приземление, и куст от него потом так и не оправился. К сожалению, крылья тоже погибли. На полотне с одной стороны появился разрез, а рама сломалась. Гейб, что удивительно, не пострадал.
Генри стряхнул летучую мышь с пальца и махал ей, пока та не исчезла в ночи.
Гейб поковылял в дом, волоча за собой обрывки ткани и обломки дуба.
Увидев весь этот хлам на кухонном полу, Вивиан выгнула бровь.
– Какая это по счету неудачная попытка? – поинтересовалась она.
– Четвертая, – признался он. – Все дело в перьях, Виви. Не могу смоделировать перья.
– Да, проблема, ничего не скажешь, – недобро заметила она.
Гейб не обращал внимания.
Вивиан вздохнула.
– Не знаю, что хуже: думать, что сработают твои, или надеяться, что ее.
Гейб пристально посмотрел на Вивиан.
– Почему ты не даешь мне помочь ей?
Тут мама не выдержала.
– Потому что это глупо, Гейб! – рявкнула она. – Глупо и подло уверять ребенка в том, что она может летать! Потому что, когда она поймет, что летать не может… это разобьет ее сердце. Молчу уже о переломанных костях.
– Считаешь, что ей даже не стоит пытаться?
– Да.
– А если у меня другая точка зрения? Виви, я тоже имею слово.
– Что дает тебе право слова в отношении моих детей? – выкрикнула она.
– Издеваешься?! – От гулких шагов мечущегося по кухне Гейба сотрясался весь дом. – Я здесь с самого их рождения. Кормил их, менял пеленки. Ухаживаю, когда болеют. Утешаю, когда грустят. Я делаю больше, чем сделал – и когда-либо сделает – родной отец!
– Так вот почему ты не уезжаешь отсюда? Из-за детей? Тогда это печально, – злобно сказала она. – Печально, что спустя все это время ты все еще здесь.
Гейб схватил Вивиан за плечи. Никто из них, кажется, не знал, собирается ли он ее трясти или целовать.
– Почему ты остался? – тихо спросила она.
Гейб опустил руки и покачал головой.
– Виви, если ты этого до сих пор не поняла, то я не единственный глупец.
Он бросил на нее последний взгляд и вышел через заднюю дверь.
Я слышала весь разговор из своей комнаты наверху. Не веря собственным ушам, я прижала ладони ко рту. У нас в доме никто никогда не кричал. Все еще в шоке от хлопнувшей двери, я стремглав понеслась вниз.
– Ты не собираешься его вернуть? – встревоженно спросила я у мамы.
Ее ответ был не громче шепота:
– Пусть уходит, Ава. Это к лучшему.
Но я не могла дать Гейбу уйти и побежала следом. У подножия холма я беспомощно остановилась, а автомобиль уже уносил его вдаль.
– Прошу, – тихо позвала я, – не оставляй нас здесь одних.
Из личного дневника Натаниэля Сорроуза:
15 мая 1959 года
Дни изучения Библии миновали. С ее затхлых страниц я почерпнул все, что только мог. Часами оставлял тетю Мэриголд без присмотра, пока пролистывал ее личную библиотеку в поисках слов, желанных моему сердцу, слов, написанных из любви: письма Абеляра к Элоизе[53], Наполеона к императрице Жозефине, Роберта Браунинга к начинающей поэтессе Элизабет Барретт[54]. Я все поля измарал своими мыслями о ней, подражая словам любви. Я представляю, как складываю страницы в виде изысканных созданий и оставляю у нее на подоконнике или черчу свои лихорадочные посвящения пальцем на запотевшем от моего горячего дыхания стакане. Я представляю, как влажные слова приветствуют ее при пробуждении. Как она вся дрожит, когда читает и перечитывает их, пока солнце не взойдет и не высушит мое изъявление вечного поклонения и непоколебимой верности.
Она великолепное воплощение каждой когда-либо любимой женщины. Это из-за ее лица разразилась Троянская война, ее безвременная кончина вдохновила строительство индийского Тадж-Махала. Это она живет в каждом ангеле Сикстинской капеллы Микеланджело.
В моем сознании в ее голосе звучит итальянский акцент или провансальский диалект. В моем сознании она одета как женщина эпохи Возрождения. Я представляю, как слой за слоем снимаю с нее одежду, благоговея перед крыльями. В мечтах я наблюдаю, как наши дети – все они птицы – вылетают из ее утробы. Каждому я даю имя апостола: Петром называю журавля, Фомой – сову, Иудой – большого черного ворона.
Когда с неба упало перо и коснулось моего лица, я впервые испытал одухотворенный экстаз. Проснувшись однажды в состоянии сильного возбуждения, я распорол ножом подушку и ублажил себя перьями. Думаю, что с ангелом было бы именно так: будто входишь в целую подушку мягких перьев. Таких нежных, таких легких. Еженощно я наблюдаю, как она чистит перья у открытого окна. За ее спиной источник света, и она сияет, как святое создание, которое распознал лишь я один.
Глава семнадцатая
Майскими вечерами я только и ждала, чтобы в доме все поскорее заснули и я могла ускользнуть к водохранилищу. Пока ждала, я прихорашивалась у себя в комнате и, глядя на свое отражение в оконном стекле, отрабатывала кокетливую улыбку или притворялась, что курю сигарету с тем же отстраненным видом, с каким это делала Кардиген. Я представляла, как мальчишки из округи – те самые, что рьяно избегают меня у водохранилища, – забираются по хрупким вишневым веткам за моим окном и как я отрываю от веток их пальцы, а они падают, пока я покатываюсь со смеху.
Я представляла, что племянник вдовы Пай смотрит на меня и его глаза, будто пальцы, оставляют на моей коже жгучие отпечатки. Каждый вечер я старалась выходить в одно и то же время и вся дрожала и нервничала, когда проходила мимо дома Мэриголд. Я представляла, как он исправно следит в темноте за кустом рододендрона, пока я, украдкой поглядывая в его сторону, шла мимо.
Однажды я оставила на коврике у двери Мэриголд Пай перо, чтобы он обнаружил его. Я ждала за кустом сирени в нашем дворе, пока не увидела, как он открыл дверь. От дуновения ветра перо взметнулось в воздух, а потом медленно опустилось, нежно коснувшись его лица. Я помчалась в горку, чувствуя себя дерзкой и счастливой.
Я представляла себя его суженой; мне виделись белое платье и заправленный за правое ухо цветок, как у гавайских девиц. Я представляла домик вдали от холма в конце Вершинного переулка: ужины с соседями – мужья в гостиной пьют «Том Коллинз», жены на кухне обмениваются кулинарными рецептами. Представляла нашу собаку – спаниеля по кличке Нудл. В своих грезах я всегда отбрасывала крылья, мысленно стирая их с моих лопаток.
В своих грезах я всегда представляла себя обычной девушкой.
Чем сильнее становилась моя страстная влюбленность, тем горше я оплакивала возможную потерю той жизни, о которой мечтала. Она была слишком прекрасной, слишком продуманной и желанной, чтобы ее потерять. Я перестала спать. Перестала есть. С крыльев облетели перья.
Еженощные побеги приостановились в середине мая, когда страсть совсем выбила меня из колеи: у меня началась лихорадка, я заболела. Вставала с постели разве что в туалет и то с чьей-нибудь помощью. Мама всю неделю только и делала, что накрывала мое дрожащее тело одеялами и разогревала куриный суп: он был таким горячим, что лицо у нее краснело, когда она наклонялась над кастрюлей.
Я никогда так сильно не болела. Даже в моменты бодрствования мне являлись кошмары, в которых младенцы превращались в окровавленные останки зверей, и галлюцинации, в которых ночное небо падало в горящий океан.
Однажды ночью – дело было на Троицу – я резко села на постели: волосы прилипли ко лбу, перья влажные от пота.
У окна, спиной ко мне, стояла девочка. Кружева, которыми было отделано ее старомодное белое платье, болтались сзади, грязные и рваные. Черные волосы, спутанные в колтуны, ниспадали на спину. Она повернулась ко мне, и через ее затылок я увидела, как ярко сияют звезды.
Поманив меня за собой, она ступила сквозь стену.
Сбросив одеяла, я доковыляла до окна и выглянула на улицу. Она ждала меня в траве, ее призрачный силуэт отдавал серебром в лунном свете. Недолго думая, я схватила свою зеленую накидку, вылезла в окно и по голым веткам вишневого дерева спустилась во двор.
Дождей по-прежнему не было. Трава была бурая, сухая; она хрустела под ногами. Вода в заливе стояла так низко, что местные подростки переходили его пешком, включая девчонок – у тех даже подолы юбок не намокали.
Следом за призраком я добралась до лютеранской церкви и через тяжелые двойные двери вошла внутрь. К Троице церковь украсили красными занавесками и корзинками хризантем из красного шелка. Свежие цветы не росли уже несколько месяцев. Это была первая полночная служба на день Святой Троицы, когда в дверях не скапливались беспощадные лужицы, готовые сломать бедро или таз. Даже старушки оставили дождевики дома. С потолка мягко струились красные полотнища. Кто-то приготовил сахарное печенье с добавлением пищевого красителя, только оно казалось скорее оранжевым, чем красным. Когда я вошла, прихожане общались в предхрамии, держа тарелки с оранжевым печеньем. Я сбросила накидку на пол, и при виде моих оголенных крыльев все тут же умолкли.
Черноглазое привидение повело меня в святилище, где начальник служителей алтаря, Натаниэль Сорроуз, убирал неосвященные облатки и остатки вина в ризницу.
Он обернулся и, увидев мои обнаженные крылья, побледнел. Не знаю зачем, но я упала на колени, подняла голову и открыла рот. Мгновение он не двигался – возможно, пораженный близостью бутона моих губ. Потом взял тонкую, как бумага, облатку и поднес к моему рту. Я вытянула шею и коснулась ее языком.
Странное розовое пламя, вспыхнув, вырвалось из моих раскрытых губ. Прихожане, стоявшие у дверей в средний храм, ахнули в унисон.
Пламя все еще танцевало у меня на языке, когда Натаниэль, овладев собой, выронил из опаленных пальцев пылающую просвиру. Он затоптал огонь, увековечив это происшествие черным пятном на ковровом покрытии. Я моргнула, будто выходя из транса, поднялась на ноги и поковыляла прочь из церкви.
Следующее мгновение стало у Кардиген Купер самым ярким воспоминанием за всю ее жизнь. Она шла к водохранилищу на встречу с Джеремайей Флэннери, когда проходила мимо церкви и увидела меня, бредущую в зеленой накидке в храм по каменной церковной дорожке. Она знала о моей болезни. Сгорая от любопытства, она последовала за мной и всю сцену наблюдала из задней части церкви. Я промчалась мимо нее, когда убегала из среднего храма. Кардиген схватила накидку, которую я бросила у дверей, и кинулась за мной. Мы добежали до моего дома на холме в Вершинном переулке и там повалились на землю, повернув к небу раскрасневшиеся лица. Наше дыхание клубилось влажными облачками на фоне звезд.
Кардиген повернулась ко мне.
– Черт возьми, подруга, что это было?
Но помимо нас здесь стояло черноволосое видение в изношенном белом платье. Она приложила к губам призрачный палец, улыбнулась мне потусторонней улыбкой и растворилась в ночи.
– Сама не знаю, – прислонившись горящей щекой к траве, выдохнула я.
К июню на ежевечерних сборищах у водохранилища меня уже узнавали. И хотя я всегда была в накидке, мой первый выход и демонстрация крыльев свое дело сделали. А тут еще и появление в церкви в лихорадочном состоянии. На меня глазели и даже показывали пальцем: «Смотри! Вон она!»
Я хмурилась, безуспешно стараясь не обращать внимания на эти перешептывания.
Фотокарточка пожелтела и растрескалась по краям; Вивиан на ней – еще девушка Джека, а Гейбу только предстоит явиться к нам на порог. Собственно, на фото Вивиан и Джек. Ее рот широко раскрыт, она смеется, а Джек смотрит так, что всем очевидно: он по-настоящему любит Вивиан.
Гейб часто сравнивал смеющуюся на фото Вивиан с той Вивиан, что находила утешение в стирке, чашках чая и домашних делах, с Вивиан, что провела последние пятнадцать лет в ожидании Джека. Как так получилось, что боль, которую она несла в себе, не сбила ее с ног, он не понял; а оттого, что не сбила, любил ее лишь неудержимее.
Пришлось Гейбу несколько раз наведаться к библиотекарю начальной школы и сходить в зоопарк на холме, чтобы выяснить, какую именно летучую мышь он поймал. Это была маленькая бурая Myotis[52]. Притом бойкая. Как только Гейб запускал руку в клетку в попытке получше разглядеть ее крылья, летучая мышь кусала его за кончики пальцев. С Генри у нее проблем не было: оказывая ему полное доверие, она ела крошечных кузнечиков и комариков прямо у него из рук. Со временем Генри даже добился, чтобы летучая мышь забиралась на его вытянутый палец. Там она и засыпала кверху ногами, и Гейб наконец мог спокойно расправить ее крылья и рассмотреть плечевую и пястную кости.
На сооружение следующей пары крыльев ушло несколько недель. Основываясь на костной системе летучей мыши, Гейб смастерил рамы крыльев из дуба – дерева не легковесного, но гибкого. На рамы он натянул старое полотно. И вновь мамины сны наполняли стук молотка и «вжиканье» пилы.
Когда крылья были готовы, Гейб понес их на крышу мастерской. Он посмотрел вниз: Генри сидел, опираясь спиной на передние лапы Труве, летучая мышь свисала с большого пальца его левой руки. Гейбу показалось, что Генри делает ему знак неодобрения, опустив вниз свой увеличившийся в размерах большой палец.
Гейб просунул руки в длинные «карманы», нашитые на материю крыльев. Шагнул к краю крыши. Вечерело, но ему была видна почти вся округа: свет в домах соседей сиял, как сигнальные огни маяка. У него был порыв прыгнуть, но, трезво рассудив, Гейб распростер руки в стороны и перегнулся через край в идеальном лебедином прыжке. До этого он долго тренировался выполнять взмахи, добиваясь безукоризненного подражания хлопанью крыльев утки, чайки, американского бурого пеликана. В этот раз ему понадобилось взмахнуть лишь раз, ветер подхватил его под крылья – и он полетел.
Он полетел!
На самом деле он не летел. Он планировал, всего лишь планировал, пока, к своему большому разочарованию, его не остановил куст сирени у подножия холма.
Это было суровое приземление, и куст от него потом так и не оправился. К сожалению, крылья тоже погибли. На полотне с одной стороны появился разрез, а рама сломалась. Гейб, что удивительно, не пострадал.
Генри стряхнул летучую мышь с пальца и махал ей, пока та не исчезла в ночи.
Гейб поковылял в дом, волоча за собой обрывки ткани и обломки дуба.
Увидев весь этот хлам на кухонном полу, Вивиан выгнула бровь.
– Какая это по счету неудачная попытка? – поинтересовалась она.
– Четвертая, – признался он. – Все дело в перьях, Виви. Не могу смоделировать перья.
– Да, проблема, ничего не скажешь, – недобро заметила она.
Гейб не обращал внимания.
Вивиан вздохнула.
– Не знаю, что хуже: думать, что сработают твои, или надеяться, что ее.
Гейб пристально посмотрел на Вивиан.
– Почему ты не даешь мне помочь ей?
Тут мама не выдержала.
– Потому что это глупо, Гейб! – рявкнула она. – Глупо и подло уверять ребенка в том, что она может летать! Потому что, когда она поймет, что летать не может… это разобьет ее сердце. Молчу уже о переломанных костях.
– Считаешь, что ей даже не стоит пытаться?
– Да.
– А если у меня другая точка зрения? Виви, я тоже имею слово.
– Что дает тебе право слова в отношении моих детей? – выкрикнула она.
– Издеваешься?! – От гулких шагов мечущегося по кухне Гейба сотрясался весь дом. – Я здесь с самого их рождения. Кормил их, менял пеленки. Ухаживаю, когда болеют. Утешаю, когда грустят. Я делаю больше, чем сделал – и когда-либо сделает – родной отец!
– Так вот почему ты не уезжаешь отсюда? Из-за детей? Тогда это печально, – злобно сказала она. – Печально, что спустя все это время ты все еще здесь.
Гейб схватил Вивиан за плечи. Никто из них, кажется, не знал, собирается ли он ее трясти или целовать.
– Почему ты остался? – тихо спросила она.
Гейб опустил руки и покачал головой.
– Виви, если ты этого до сих пор не поняла, то я не единственный глупец.
Он бросил на нее последний взгляд и вышел через заднюю дверь.
Я слышала весь разговор из своей комнаты наверху. Не веря собственным ушам, я прижала ладони ко рту. У нас в доме никто никогда не кричал. Все еще в шоке от хлопнувшей двери, я стремглав понеслась вниз.
– Ты не собираешься его вернуть? – встревоженно спросила я у мамы.
Ее ответ был не громче шепота:
– Пусть уходит, Ава. Это к лучшему.
Но я не могла дать Гейбу уйти и побежала следом. У подножия холма я беспомощно остановилась, а автомобиль уже уносил его вдаль.
– Прошу, – тихо позвала я, – не оставляй нас здесь одних.
Из личного дневника Натаниэля Сорроуза:
15 мая 1959 года
Дни изучения Библии миновали. С ее затхлых страниц я почерпнул все, что только мог. Часами оставлял тетю Мэриголд без присмотра, пока пролистывал ее личную библиотеку в поисках слов, желанных моему сердцу, слов, написанных из любви: письма Абеляра к Элоизе[53], Наполеона к императрице Жозефине, Роберта Браунинга к начинающей поэтессе Элизабет Барретт[54]. Я все поля измарал своими мыслями о ней, подражая словам любви. Я представляю, как складываю страницы в виде изысканных созданий и оставляю у нее на подоконнике или черчу свои лихорадочные посвящения пальцем на запотевшем от моего горячего дыхания стакане. Я представляю, как влажные слова приветствуют ее при пробуждении. Как она вся дрожит, когда читает и перечитывает их, пока солнце не взойдет и не высушит мое изъявление вечного поклонения и непоколебимой верности.
Она великолепное воплощение каждой когда-либо любимой женщины. Это из-за ее лица разразилась Троянская война, ее безвременная кончина вдохновила строительство индийского Тадж-Махала. Это она живет в каждом ангеле Сикстинской капеллы Микеланджело.
В моем сознании в ее голосе звучит итальянский акцент или провансальский диалект. В моем сознании она одета как женщина эпохи Возрождения. Я представляю, как слой за слоем снимаю с нее одежду, благоговея перед крыльями. В мечтах я наблюдаю, как наши дети – все они птицы – вылетают из ее утробы. Каждому я даю имя апостола: Петром называю журавля, Фомой – сову, Иудой – большого черного ворона.
Когда с неба упало перо и коснулось моего лица, я впервые испытал одухотворенный экстаз. Проснувшись однажды в состоянии сильного возбуждения, я распорол ножом подушку и ублажил себя перьями. Думаю, что с ангелом было бы именно так: будто входишь в целую подушку мягких перьев. Таких нежных, таких легких. Еженощно я наблюдаю, как она чистит перья у открытого окна. За ее спиной источник света, и она сияет, как святое создание, которое распознал лишь я один.
Глава семнадцатая
Майскими вечерами я только и ждала, чтобы в доме все поскорее заснули и я могла ускользнуть к водохранилищу. Пока ждала, я прихорашивалась у себя в комнате и, глядя на свое отражение в оконном стекле, отрабатывала кокетливую улыбку или притворялась, что курю сигарету с тем же отстраненным видом, с каким это делала Кардиген. Я представляла, как мальчишки из округи – те самые, что рьяно избегают меня у водохранилища, – забираются по хрупким вишневым веткам за моим окном и как я отрываю от веток их пальцы, а они падают, пока я покатываюсь со смеху.
Я представляла, что племянник вдовы Пай смотрит на меня и его глаза, будто пальцы, оставляют на моей коже жгучие отпечатки. Каждый вечер я старалась выходить в одно и то же время и вся дрожала и нервничала, когда проходила мимо дома Мэриголд. Я представляла, как он исправно следит в темноте за кустом рододендрона, пока я, украдкой поглядывая в его сторону, шла мимо.
Однажды я оставила на коврике у двери Мэриголд Пай перо, чтобы он обнаружил его. Я ждала за кустом сирени в нашем дворе, пока не увидела, как он открыл дверь. От дуновения ветра перо взметнулось в воздух, а потом медленно опустилось, нежно коснувшись его лица. Я помчалась в горку, чувствуя себя дерзкой и счастливой.
Я представляла себя его суженой; мне виделись белое платье и заправленный за правое ухо цветок, как у гавайских девиц. Я представляла домик вдали от холма в конце Вершинного переулка: ужины с соседями – мужья в гостиной пьют «Том Коллинз», жены на кухне обмениваются кулинарными рецептами. Представляла нашу собаку – спаниеля по кличке Нудл. В своих грезах я всегда отбрасывала крылья, мысленно стирая их с моих лопаток.
В своих грезах я всегда представляла себя обычной девушкой.
Чем сильнее становилась моя страстная влюбленность, тем горше я оплакивала возможную потерю той жизни, о которой мечтала. Она была слишком прекрасной, слишком продуманной и желанной, чтобы ее потерять. Я перестала спать. Перестала есть. С крыльев облетели перья.
Еженощные побеги приостановились в середине мая, когда страсть совсем выбила меня из колеи: у меня началась лихорадка, я заболела. Вставала с постели разве что в туалет и то с чьей-нибудь помощью. Мама всю неделю только и делала, что накрывала мое дрожащее тело одеялами и разогревала куриный суп: он был таким горячим, что лицо у нее краснело, когда она наклонялась над кастрюлей.
Я никогда так сильно не болела. Даже в моменты бодрствования мне являлись кошмары, в которых младенцы превращались в окровавленные останки зверей, и галлюцинации, в которых ночное небо падало в горящий океан.
Однажды ночью – дело было на Троицу – я резко села на постели: волосы прилипли ко лбу, перья влажные от пота.
У окна, спиной ко мне, стояла девочка. Кружева, которыми было отделано ее старомодное белое платье, болтались сзади, грязные и рваные. Черные волосы, спутанные в колтуны, ниспадали на спину. Она повернулась ко мне, и через ее затылок я увидела, как ярко сияют звезды.
Поманив меня за собой, она ступила сквозь стену.
Сбросив одеяла, я доковыляла до окна и выглянула на улицу. Она ждала меня в траве, ее призрачный силуэт отдавал серебром в лунном свете. Недолго думая, я схватила свою зеленую накидку, вылезла в окно и по голым веткам вишневого дерева спустилась во двор.
Дождей по-прежнему не было. Трава была бурая, сухая; она хрустела под ногами. Вода в заливе стояла так низко, что местные подростки переходили его пешком, включая девчонок – у тех даже подолы юбок не намокали.
Следом за призраком я добралась до лютеранской церкви и через тяжелые двойные двери вошла внутрь. К Троице церковь украсили красными занавесками и корзинками хризантем из красного шелка. Свежие цветы не росли уже несколько месяцев. Это была первая полночная служба на день Святой Троицы, когда в дверях не скапливались беспощадные лужицы, готовые сломать бедро или таз. Даже старушки оставили дождевики дома. С потолка мягко струились красные полотнища. Кто-то приготовил сахарное печенье с добавлением пищевого красителя, только оно казалось скорее оранжевым, чем красным. Когда я вошла, прихожане общались в предхрамии, держа тарелки с оранжевым печеньем. Я сбросила накидку на пол, и при виде моих оголенных крыльев все тут же умолкли.
Черноглазое привидение повело меня в святилище, где начальник служителей алтаря, Натаниэль Сорроуз, убирал неосвященные облатки и остатки вина в ризницу.
Он обернулся и, увидев мои обнаженные крылья, побледнел. Не знаю зачем, но я упала на колени, подняла голову и открыла рот. Мгновение он не двигался – возможно, пораженный близостью бутона моих губ. Потом взял тонкую, как бумага, облатку и поднес к моему рту. Я вытянула шею и коснулась ее языком.
Странное розовое пламя, вспыхнув, вырвалось из моих раскрытых губ. Прихожане, стоявшие у дверей в средний храм, ахнули в унисон.
Пламя все еще танцевало у меня на языке, когда Натаниэль, овладев собой, выронил из опаленных пальцев пылающую просвиру. Он затоптал огонь, увековечив это происшествие черным пятном на ковровом покрытии. Я моргнула, будто выходя из транса, поднялась на ноги и поковыляла прочь из церкви.
Следующее мгновение стало у Кардиген Купер самым ярким воспоминанием за всю ее жизнь. Она шла к водохранилищу на встречу с Джеремайей Флэннери, когда проходила мимо церкви и увидела меня, бредущую в зеленой накидке в храм по каменной церковной дорожке. Она знала о моей болезни. Сгорая от любопытства, она последовала за мной и всю сцену наблюдала из задней части церкви. Я промчалась мимо нее, когда убегала из среднего храма. Кардиген схватила накидку, которую я бросила у дверей, и кинулась за мной. Мы добежали до моего дома на холме в Вершинном переулке и там повалились на землю, повернув к небу раскрасневшиеся лица. Наше дыхание клубилось влажными облачками на фоне звезд.
Кардиген повернулась ко мне.
– Черт возьми, подруга, что это было?
Но помимо нас здесь стояло черноволосое видение в изношенном белом платье. Она приложила к губам призрачный палец, улыбнулась мне потусторонней улыбкой и растворилась в ночи.
– Сама не знаю, – прислонившись горящей щекой к траве, выдохнула я.
К июню на ежевечерних сборищах у водохранилища меня уже узнавали. И хотя я всегда была в накидке, мой первый выход и демонстрация крыльев свое дело сделали. А тут еще и появление в церкви в лихорадочном состоянии. На меня глазели и даже показывали пальцем: «Смотри! Вон она!»
Я хмурилась, безуспешно стараясь не обращать внимания на эти перешептывания.