Светлая печаль Авы Лавендер
Часть 17 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– З-забудь о них, – сказал Роуи. – Не важно, что они д-думают.
– Для тебя-то не важно, – пробормотала в ответ я.
Мгновение он удерживал мой взгляд. Я залилась густым розовым румянцем, вспомнив, какой мягкой казалась его шерстяная куртка на моей щеке в тот первый вечер на водохранилище. На долю секунды я сравнила то ощущение с чувствами, которые у меня вызывали мысли о Натаниэле Сорроузе. Я подумала о жизни, которую создала для нас: коктейли, собака Нудл. Но то – иллюзия, мнимая мечта, а Роуи был рядом. Я могла дотронуться до него, а он – до меня. Стоило мне только подумать о том, как бы я хотела почувствовать тепло его ладони, наши сплетенные пальцы, – и мурашки бежали по спине. В этом была разница между слепой страстью и?..
– В каком смысле? – спросил Роуи.
– На тебя никто не смотрит, словно ты…
– Чудовище? – предположил Роуи.
– Да.
– Посмотри на мою сестру. – Роуи показал на смеющуюся Кардиген, она стояла с группой людей. – Стоит ей р-рот открыть, все т-тут же в нее влюбляются. Когда я открываю р-рот, меня сразу ж-жалеют.
Я вздрогнула.
– Прости.
Роуи пожал плечами.
– Если бы я все время переживал о том, что обо мне д-думают другие, я считал бы себя н-несчастным, но это не так. – Он улыбнулся. – По-моему, я классный.
Я рассмеялась.
– Не позволяй никому вешать на тебя ярлыки, – быстро заключил Роуи. – Ты можешь быть кем хочешь.
Лишь с несколькими людьми у меня появлялось чувство, что они видят во мне меня, а не какое-то крылатое отклонение от нормы. С мамой, например. С Генри – правда, не стоит хвастаться, что тебя считает «нормальной» кто-то вроде Генри. И теперь – с Роуи.
– Спасибо, – тихо сказала я.
Мы медленно шли по краю водохранилища. Я балансировала на парапете, иногда окуная ступню в воду по пути. Чувствовала на себе взгляд Роуи. Повернувшись к нему, я состроила рожицу.
– Что? – спросила я.
– Ты. Просто ты, – пожал плечами Роуи.
В тот вечер, проходя мимо дома вдовы Пай, я забыла представить, что за кустами рододендрона меня ждет Натаниэль. Я пробовала произнести его имя вслух и удивилась тому, каким чужим оно казалось на языке. То, что я считала любовью к племяннику Мэриголд Пай, стекло с меня, как вода с тающего льда. Натаниэля Сорроуза интересовали только мои крылья, как и всех остальных. «С Роуи не так», – вдумчиво отметила я.
Потянувшись, я резким движением решительно задернула занавески и пошла спать.
В ту ночь мне снилось, что я умею летать.
Время от времени Эмильен позволяла себе задуматься, какой стала бы ее жизнь, не выйди она замуж, а состарься в Борегардовой квартире в «Манхэтине»; не полюби она то, как потенциальные ухажеры восхваляли лунки на ее ногтях; не позволь она им карабкаться по шаткой пожарной лестнице, где отрывала их пальцы от перекладин и покатывалась со смеху, пока мальчишки падали.
Она подняла руку и коснулась кромки старой шляпки-клош в форме колокола – той, что была расписана красными маками, – и дом в Вершинном переулке улетучился; его сменили стены с осыпающейся штукатуркой в ее старой запущенной квартире: кухонная мойка из треснувшего фарфора с ржавыми кругами возле слива; старомодный холодильник с металлическими петлями и кубом льда, благодаря которому они чувствовали себя богачами, даже когда в шкафах было пусто; комод с ящиками, где спала Пьерет, и углы, где пылились перья; диван, на котором Рене делал планку на предплечьях.
И хотя Эмильен все еще отказывалась разговаривать с братом и сестрами-призраками, в некотором роде она могла общаться с ними, а они ей отвечали.
Начала она с вопросов о ребенке Марго. Когда та показала ей младенца, Эмильен сначала улыбнулась, но потом резко отпрянула, увидев его глаза: один зеленый, другой голубой. Марго заботливо прижимала сына к дыре, где раньше билось сердце. Она безмерно гордилась своим отпрыском: он был самым большим ее достижением в жизни. И в смерти.
Где Маман? Где Борегард? Они не знали. Все это время были только они трое и дитя, иногда появлялась черноглазая девочка. «Каково это – умирать?» – интересовалась она. Ответить на этот вопрос они не могли, как и не могли сказать ей, почему даже в загробной жизни они выставляли напоказ свидетельства своих грехов.
– Возможно, вы в чистилище, – предположила Эмильен.
Рене пожал плечами. Возможно.
Иногда Марго указывала на клавесин в углу гостиной – просьба к Эмильен поиграть. Вот тогда стены «манхэтинской» квартиры исчезали – вместе с журчащими голосами брата и сестер, – и стены дома в конце Вершинного переулка выстраивались вокруг нее вместе с нетронутым пожелтевшим клавесином.
Из личного дневника Натаниэля Сорроуза:
26 мая 1959 года
Кажется, Ангел передала пламя мне – изо рта через горящую облатку прямо в пальцы. Сначала жар проявился в виде розового румянца на щеках и шее. На лбу шипели капельки пота. Я проснулся посреди ночи, весь покрытый зудящей потницей, и просидел в ванне со льдом до тех пор, пока лед не растаял и от тела не пошел пар. Я пытался унять сыпь путем голодания, плетей и истовой молитвы, путем недельного коленопреклонения на щетке для волос, на доске с гвоздями, на булавочной подушечке. Я пытался побороть жар при помощи бокала вина и небольшого количества еды, но всем, что было съедобного в кухне у Мэриголд, я давился.
Возможно, жар дан мне в наказание за нечистые мысли. И все же я каждую ночь слежу за ней. Стою в темном дворе тети Мэриголд, утирая пот с лица и подмышек красным носовым платком, и жду. Я тщательно готовлюсь к тому, чтобы с ней заговорить, но каждый раз, когда она идет в сопровождении двух других – девочки в нескромной коротенькой маечке и мальчика в морском шерстяном бушлате, – я замираю при виде того, как ветер ерошит ее перья, и все придуманные слова остаются невысказанными.
Не могу сосредоточиться. Вот я обновляю план мероприятий в церковном дворе – проверяю, чтобы все буквы стояли ровно и на своих местах и чтобы все слова были написаны верно, – и в следующее мгновение уже лежу на воображаемой постели из перьев.
Что касается тети Мэриголд, то, признаться, здесь у меня абсолютно ничего не получается. Она выросла (это надо отметить отдельно) до габаритов своего матраса. Теперь я уверен, что причина того, что я оказался здесь, в Вершинном переулке, не имеет ничего общего с тетей, а связана только с Ангелом. Я украдкой кладу снотворное в эклеры, что она уплетает фунтами. Только так мне удается поддерживать число явлений Ангела, посланного мне Господом. Часы, что я раньше проводил в молитвах, я провожу, вспоминая ее влажный рот. Теперь это моя молитва.
Может быть, жар вовсе не кара, которую мне суждено вынести. Может быть, это дарование, и капли пота – это сладостно бегущие по спине поцелуи Ангела.
Глава восемнадцатая
На третьей неделе июня метеорологи достали свои хитроумные измерительные датчики дождя и подтвердили то, что мы сами уже знали: осадков не было. Клумбы с плодородной сиэтлской почвой пересохли, и порывистый ветер в Вершинном переулке задувал песок пешеходам в глаза. Досталось даже розовым садам Портленда. Свежие цветы вот уже три месяца не украшали алтарь лютеранской церкви. На праздновании летнего солнцестояния у девушек не будет возможности приколоть что-нибудь к волосами – при мысли об этом они буквально обливались слезами. А может, это просто ветер задувал пылинки им в глаза.
С того самого вечера, когда Гейб попытался взлететь с помощью крыльев, вдохновленных летучей мышью (эта попытка оказалась последней), чем дальше он оказывался от дома в конце Вершинного переулка, тем легче, видимо, становилось у него на душе. До этого он старался не брать работу за пределами округи. Теперь же бὀльшую часть времени проводил вне нашего района: Мерсер Айленд, Сильвердейл, Беллтаун. Выходил из дома до рассвета, а возвращался затемно и видел Генри, маму и меня, только когда мы уже спали. Генри спал на спине, пальцами сжимая атласную кайму одеяла, а Труве – свернувшись в большой пушистый клубок в его ногах. Я всегда спала, прикрывая нос кончиком крыла. В те ночи, когда Вивиан удавалось заснуть, она поворачивалась на бок, прикрывая грудь руками, будто пыталась удержать свое сердце.
Когда Гейб смотрел на спящую Вивиан, внутри у него все трепетало – так же, как когда она вешала простыни во дворе или поднималась по лестнице. Но потом он напоминал себе, как глупо любить того, кто не любит тебя в ответ. И тогда он шел в свою комнату, забирался в постель и принимался с закрытыми глазами считать темные точки, пока не впадал в тревожный сон, ежечасно просыпаясь, чтобы избегать грез о волосах Вивиан Лавендер.
Разлюбить оказалось намного сложнее, чем рассчитывал Гейб. Обычно он шел по жизни, не скрывая своих чувств, однако найти логику в любви оказалось сродни прививке от какой-то страшной болезни: оно в конце концов того стоит, но поначалу боль такая, что ой-ой-ой. Постепенно он понял, что бывает жизнь потяжелее, чем жизнь без любви. Например, не было бы у него рук – и Гейб не смог бы находить утешение в работе. Действительно, жизнь без рук была бы настоящей трагедией.
По мнению Гейба, мир давно отказался от любви и верил лишь в ее сестер-дурнушек: похоть, самовлюбленность, корысть. Только его глупое сердце посылало сигналы бедствия, когда он думал о другой женщине, а не о Вивиан Лавендер.
Когда наступил июнь, Гейб заставил себя пригласить на свидание одинокую официантку из Бремена, штат Мэн, которая жила в одноэтажном доме с верандой за начальной школой. По пятницам они отдыхали у камина и угощались крекерами «Ритц» со спредом из омара «по-ньюбергски», рулетиками с беконом и горячими сырными шариками. Гейб смотрел, как ее колени, открытые из-за короткой по моде юбки, краснеют от пламени огня.
Гейб был уверен, что постепенно его сердце привыкнет к мысли о ней и позволит ему наконец коснуться ее тела. Ведь именно так поступают люди, которым не суждено быть с теми, кого они любят.
Разве нет?
Генри продолжал изображать карты окрестностей. Рисовал он их на оборотной стороне старых писем, на титульных листах книг, на земле с помощью палки или садового совка с заостренным краем. И так же, как немоту, а потом и неосмысленную речь, навязчивое рисование карт посчитали еще одной не подвластной пониманию особенностью Генри. Нам никогда не приходило в голову, что у этих карт может быть причина или цель. Но это было не важно – Генри-то знал, для чего они. И этого хватало – по крайней мере, пока.
До появления Труве мы думали, что Генри не умеет говорить. Оказалось, умеет, просто не любит это делать. Он взял себе за правило говорить только важное. Ни один человек – даже среди самых близких – об этом правиле не знал. Да никому и не нужно было знать.
Утром в день летнего солнцестояния Генри проснулся и потянулся пальцами ног в сторону свернувшегося клубочком Труве. Генри нравилось трогать ногами шерсть, и он с удовольствием шевелил пальцами, пока пес, вздохнув, не спрыгнул на пол. Шерсть Труве была среди тех немногих материй, до которых Генри нравилось дотрагиваться. Ему нравилось щупать мои перья и мягкую истрепанную кайму одеяла на кровати. Ему нравился теплый капот пикапа, двигатель которого еще долго после возвращения Гейба из города издавал звуки «тик-тик-тик». Это ему тоже нравилось – двигатель, делающий «тик-тик-тик». Ему нравилось, что стволы у некоторых деревьев, вроде вишни у нас во дворе, шершавые, у других – гладкие, а у остальных – ни то ни се, как у березы возле бабушкиной пекарни. Возможно, были и другие предметы, которые ему хотелось трогать, но точно он не знал. Он пока успел потрогать всего ничего.
Генри встал с кровати и натянул через голову красно-синюю полосатую футболку – полоски выцвели в результате многочисленных стирок. Труве потянулся и стал лизать себе неприличные места. Генри не любил это слово. Всякий раз, когда он слышал нелюбимое слово, ему приходилось ложиться на пол лицом вниз и ждать, когда пройдет противное чувство. Иногда он мурлыкал себе под нос.
На завтрак Генри с Труве съели пополам тост с апельсиновым джемом. В любой другой день Генри затем отправился бы во двор считать жуков. Ему больше не надо было их ловить, чтобы кормить летучую мышь, но Генри любил пересчитывать предметы и поэтому всегда хотел знать, сколько там жуков. Ему нравилось знать, что до его комнаты шестнадцать ступенек, а в кухонном шкафу над раковиной восемь тарелок. Ему нравилось хлопать в ладоши пять раз подряд или даже девять, если нужно, но он знал, что, если хлопков будет десять, мама своим громким «маминым» голосом попросит его прекратить. В любой другой день Генри отправился бы наверх в свою комнату за тетрадью, куда записывал любимые слова, изо всех сил стараясь, чтобы буквы не вылезали за голубые линейки. Но то не был обычный день.
Генри все-таки отправился в спальню, но, вместо того чтобы взять тетрадь, он высыпал на пол содержимое ящика с игрушками. Мягкие игрушки он расставил вдоль стены по размеру, а кубики и машинки расположил вдоль щелей на полу.
Когда ящик опустел, Генри забрался внутрь. Хотя ящик для игрушек был довольно большой, а Генри – весьма мелкий для пятнадцатилетнего мальчика, поместился он туда, лишь свесив ноги через край. В ящике он чувствовал себя в безопасности. А сейчас чувство защищенности нужно было ему как никогда. Прижав колени к подбородку, Генри мог разговаривать с Печальным дядей о картах, и о кошке на стене, и об уголке в кустах.
Люди бывают хорошие и плохие – вот что Генри точно знал. Мама хорошая. И я, конечно, тоже. И Гейб. Труве, хоть и не человек, все равно хороший. Полисмены тоже хорошие люди. Он это выяснил несколько дней назад, когда один такой полисмен зашел в булочную. Стоявшая за стойкой симпатичная блондинка подала полисмену чашку кофе и свежеиспеченный круассан. Полисмен собирался заплатить, но Пенелопа сказала: «За счет заведения». Когда он вышел, женщина, повернувшись к Генри, объяснила: «Это очень почетная работа. Хороший человек, раз ею занимается».
Из плохих людей Генри знал только одного. Генри знал, что это плохой человек, потому что так ему сказал Печальный дядя. Еще он знал, что, как бы он ни старался рассказать об этом, никто так ничего и не понял. Ни бабушка, ни мама, ни я, ни Гейб. Труве, наверное, понял, но он не человек. Труве – собака, и даже если бы понял, что толку?
Генри должен найти способ уйти из дома на холме до того, как начнется дождь. Потому что дождь приближается, а все случится после дождя. Так сказал Печальный дядя.
Из личного дневника Натаниэля Сорроуза:
21 июня 1959 года
С 18 июня я не выхожу из тетиной комнаты. Целых три дня. Я ничего не ем и не сплю, только стою у окна, смотрю и жду. Иногда пишу. Иногда расхаживаю по комнате. Когда мне нужно справить малую нужду, я открываю окно и мочусь на засохшую клумбу.
Свое бдение я начал в тот день, когда почтальон принес письмо от пастора Грейвза. Отпечатанное секретарем церкви на вызывающей почтение пергаментной бумаге, письмо сообщало, что в моей помощи больше не нуждаются. Кроме того, там содержалась просьба не переступать границ территории церкви. Порицание пастора едва ли оскорбило мои воспаленные чувства.
Перемена случилась четыре дня назад во время проповеди. Я понял, что церковь, святые вероучения, религиозная бредятина, которым я когда-то так усердно пытался следовать, – просто часть лжи, созданной людьми настолько слепыми и настолько ущербными, что они не могут отличить божественное существо от самих себя, убогих.
Соседи готовы петь никому не нужные гимны о реках, фонтанах и скалах, но их молитвы пусты.
Ни один из них ничего не знает о молитве! Я протиснулся сквозь толпу прихожан и прошел в переднюю часть церкви. Яростно стуча кулаком по деревянной кафедре, я все им объяснил. Закрыв глаза, они вымаливали себе продвижения по службе и новейшие приспособления для кухни. Что с них возьмешь, с их никудышной человеческой любовью? С самого начала я знал, кто она. Ангел – одна из верных гонцов Бога – живет в конце нашего переулка. Я касался распростертыми пальцами ее перьев и заработал лихорадку, просто дотронувшись до бутона ее языка.
Могу представить, что они только увидели, когда я предстал пред ними: мятая одежда, темные круги под глазами, водянистыми и красными от множества бессонных ночей, спутанные, давно не мытые волосы. Ко мне подошел пастор Грейвз. Он положил свою ладонь на мою. В его глазах читался страх, черные зрачки расширились, почти полностью поглотив коричневую радужную оболочку.
– О ком ты ведешь речь? – тихо спросил он.
Я расхохотался в ответ.
И убрал руку из некрепко сжатой ладони пастора Грейвза. Как же мне было жаль его преподобие, что тратит жизнь на эту чудовищную груду лживых уловок! И я покинул церковь, зная, даже до прихода письма, что никогда туда не вернусь.
Глава девятнадцатая