Светлая печаль Авы Лавендер
Часть 11 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А нарисовал Генри детальную карту окрестностей, вплоть до дорожных знаков и номеров на домах.
Позже, когда все заснули, Гейб вошел в комнату Вивиан и положил рисунок на постель.
Мама, дернув за шнур лампы в изголовье, зажмурилась на свет и невидящим взглядом посмотрела на рисунок.
– Что это такое?
– Это Генри. – Гейб мерил шагами комнату.
Взяв листок, Вивиан вгляделась в него: здания на холме в Вершинном переулке, пекарня, школа, аккуратно выведенные номера домов и названия улиц и, наконец, заново отстроенный полицейский участок на Финни-ридж. Вивиан покачала головой.
– Это он нарисовал, – объяснил Гейб.
– Что? Нет. Не может быть. – Вивиан уронила бумагу на пол.
Гейб подобрал рисунок и уставился на Вивиан, пока та не выдохнула – побежденная и какая-то чужая.
– Виви, это же хорошо. Теперь мы знаем: там что-то происходит. Нам нужно только понять, как туда достучаться.
Вивиан вновь потянулась к лампе и дернула шнур, погрузив Гейба в черную темноту, за исключением пятна от сияния луны на подушке.
– Потрясающий почерк, правда? – наконец произнесла она.
– Да, потрясающий.
– Ты видел «Г»? Великолепно. Я так не могу.
– Я тоже.
Гейб удалился в свою комнату внизу и забрался в постель. Они с Вивиан, предполагая, что другой спит, всю ночь переживали каждый на своем этаже.
Шум урчащей на кухне кофеварки разбудил Гейба на рассвете. Вивиан страдала жуткой бессонницей. Гейб подумал о том, знал ли кто-нибудь еще, что, пока весь дом спит, она часто проводит ночь, глядя в кухонное окно на темное небо? Иногда он хотел составить ей компанию. Может, тогда он сказал бы ей правильные слова. Или развеселил. И может, им удалось бы по-настоящему поговорить, а не просто обменяться фразами, типичными, пожалуй, разве что для сожителей: «Купи еще молока, пожалуйста» или «Нет, пожалуйста, иди в ванную первым». Возможно, все бы так и было, но не сегодня. А потому, быстро приняв душ, он вышел во двор наблюдать восход солнца в одиночестве.
Вначале Гейб подумал, что перед ним низкорастущее белое соцветие на кусте пиона. Пока не заметил розовый нос. Гейб пересек двор, подобрал малютку и занес в дом. Смыв в кухонной раковине грязь с лап, он в замешательстве гладил животное, когда из подвала с корзинкой свежепостиранного белья поднялась Вивиан.
– Кто это? – спросила она, остановившись у раковины.
– Думаю, собака.
– А.
Не более двадцати сантиметров в длину, существо было всего-навсего щенком с непомерно большими лапами и урчащим пузиком. Налив в тарелку сливок, собравшихся на поверхности молока, Вивиан поставила ее на пол. Они стояли вдвоем и смотрели, как собака жадно лакает.
Вивиан еще долго оставалась с собакой на кухне после того, как Гейб ушел ремонтировать сломанную калитку у Мэриголд Пай. Щенок покончил со сливками и заскользил по линолеуму, обнюхивая низ холодильника.
Много лет прошло с момента последнего поцелуя Джека Гриффита, который отпечатался на шее Вивиан в форме клубнично-розовой бабочки. Это место побледнело до темно-бежевого только после бесконечной обработки розовым маслом и теперь зудело, когда Вивиан нервничала. Она как раз почесывала шею, когда услышала приближающиеся к кухне шаркающие шаги.
Вивиан поставила для Генри тост с апельсиновым джемом. Его обычный завтрак – от другой пищи по утрам он отказывался. Когда он сел за стол, она подавила в себе желание потрепать его по волосам.
Генри ел, наблюдая за щенком: тот неуклюже забрался в корзинку с бельем, потерся головой о чистые полотенца Вивиан, удовлетворенно вздохнул и заснул глубоким детским сном. Генри осторожно вылез из-за стола. Потом, нескладно согнув подростковые руки и ноги, сел в корзинку рядом с собакой. Генри протянул руку и провел по щенячьей спинке, обведя пальцем рыже-золотистое пятно на боку. Щенок открыл один глаз. Генри закрыл свой. Щенок почесал себе ухо. Генри почесал свое. Генри зевнул. Пискнув, зевнул и щенок. От этого Генри завалился на пол и стал беззвучно хохотать. Отсмеявшись, он глубоко вздохнул и провозгласил:
– Труве!
Услышав это, Вивиан выронила из рук фарфоровую тарелку, и та упала на пол, разлетевшись на осколки, а Вивиан сказала:
– Ну да.
Неизвестно, предназначались ли эти слова Генри, щенку или, может быть, обоим, но с тех пор собаку называли «Труве», что по-французски означает «найти».
Эмильен была не совсем права, когда утверждала, что Генри понимает один язык лучше другого – скорее, он отдавал предпочтение отдельным словам из обоих языков. Например, предпочитал, когда ему предлагали помочь надеть moufles, а не mittens[32], готовили на ужин petit pois, а не peas[33] и подавали на обед pamplemousse, а не grapefruit[34]. Он любил, когда Эмильен говорила слово «кристальный» вместо «чистый» и обожал чашки и ложки, но не вилки, ножи и тарелки. Ему нравились слова «коряга», «мелочь» и «впалый», но, чуть повзрослев, он возненавидел слово «лобковый», а также предпочитал слово mamelon слову nipple[35].
Генри общался и другими необычными способами. Хорошо – карамель, плохо – курить. Гейба он называл «кедром», что мы относили к запаху его рук после работы в мастерской. Меня он называл pinna, что на латыни означает «перо». Маму – étoile de mer, что на французском значит «морская звезда». Почему он так звал маму, никто объяснить не мог.
Глава двенадцатая
Те, кто родился под тихоокеанским северо-западным небом, похожи на нарциссы: они хорошеют, только напитавшись холодной влагой продолжительного дождя. Такими были Генри, мама и я. С первыми ударами капель по крыше в доме воцарялась уютная грусть. В пасмурные сырые дни мы трое сидели, завернувшись в старые одеяла, и вздыхали, глядя на бесцветное небо.
Вивиан, наделенная тонким нюхом, с закрытыми глазами могла определить время года по запаху дождя. Летний дождь пах свежескошенной травой, ягодным соком на губах: черничным, малиновым, ежевичным. Своим ароматом он напоминал поиски созвездия среди разбросанных горстями звезд, запах выстиранного белья на веревке во дворе, напоминал барбекю и поцелуи украдкой в «Форде Купе» 1932 года.
Первый из многочисленных осенних дождей пах дымом, как залитый водой костер, будто сама земля в жаркие летние месяцы была объята пламенем. Он пах, как сжигаемые кучи прелых листьев, как выхлоп вновь воскресшей печки, как жареные каштаны, как мужские руки после долгих часов в деревообрабатывающем цеху.
Вивиан не очень любила осенний дождь.
Зимой дождь пах льдом, когда холодный воздух обжигает кончики ушей, щеки и ресницы. От зимнего дождя заворачиваешься в шерстяные и стеганые одеяла, наматываешь вязаные шарфы, закрывая нос и рот, и прерывистое дыхание разъедает трещинки на губах.
По весне с первыми теплыми дождями даже благовоспитанные женщины, стянув чулки, прыгали с детишками по грязным лужам. Вивиан не сомневалась: это из-за запаха дождя, который пах землей, луковицами тюльпанов и корнями георгинов. Он пах тиной в русле реки, и если открыть рот пошире, то можно было ощутить вкус микроэлементов. Прижав после грозы ладонь к земле, Вивиан чувствовала тепло дождя.
Но в 1959 году, когда Генри и мне исполнилось по пятнадцать, весенние дожди не пролились. В марте с неба не упало ни капли. Воздух в тот месяц пах сухо и уныло. Вивиан, просыпаясь по утрам, не знала, где находится и что ей нужно делать. Повесить сушить белье? Принести из сарая и сложить на заднем крыльце дрова? Сама природа, кажется, запуталась. Дождя не было, и луковицы нарциссов в земле на клумбах засохли и превратились в труху. На деревьях не распускались листья, и белкам без желудей, которыми они питались, было не построить гнезд, поэтому они в замешательстве бегали кругами среди голых веток. Единственный человек, который в отсутствие дождя, похоже, сохранял спокойствие, это бабушка. Эмильен не родилась под тихоокеанским северо-западным небом и никаким нарциссом не была. Скорее, походила на петунию. Она нуждалась в воде, но спокойно обходилась без луж и мокрых ног. Никакого желания задумчиво смотреть на серое небо у нее не было. А дождь она считала обычным неудобством.
Когда дождь прошел в последний раз – как оказалось, в ничем не примечательный февральский день, – Эмильен, как обычно, встала ровно в четыре утра. Она выглянула в окно и, увидев темное сырое небо, вздохнула. Потом достала из шкафа боты и повязала на голову косынку, чтобы не промокнуть, думая о том, что платок делает ее похожей на старуху. Из-за дождя Эмильен добиралась до пекарни дольше обычного. Когда она вошла, Вильгельмина уже ждала ее. Пенелопа тоже.
После войны Эмильен пришлось соперничать с растущим числом расфасованных лакомств – пудингами быстрого приготовления «Джелло»[36], «Минит-Тапиока»[37], «Реддиуип»[38], – не говоря уже о возвращении в обиход нарезного хлеба. Ей ничего не оставалось, кроме как откопать рецепты француженки Маман и вместо банок с вареньем и шматов соленого мяса, которыми она торговала во время депрессии, предлагать mousse au chocolat[39], feuilletage[40] и poire belle-Hélène[41]. В 1951 году она приобрела старый грузовичок «Дивко», на котором раньше развозили молоко, и велела Гейбу прописными буквами написать краской на бортике «Пекарня Эмильен». Она все так же готовила в старинной кирпичной печи, настаивая на том, что именно кирпичи придают хлебу неповторимый вкус. Слова Вильгельмины о том, что современная печь из металла будет работать ничуть не хуже, она пропускала мимо ушей. Пекарня процветала.
Когда в булочную пришла Пенелопа Купер, она была молодой матерью и ничего не умела, но пекарне требовались руки, а ей – работа. После стольких лет службы на пáру старшие женщины довольно долго привыкали к тому, что теперь их трое. Со временем они приноровились строго следовать утреннему расписанию: знали, что делать, без лишних слов и жестов. Решение нанять Пенелопу Купер пошло бизнесу только на пользу. Ни один мужчина в шаговой доступности от пекарни не отказывал себе в ежедневной порции заразительного смеха этой блондинки. Покупая коробку шоколадных эклеров для жен, они предавались фантазиям, в которых слизывали крем из ложбинки между великолепными грудями Пенелопы, а остатками кормили ее с рук.
В тот последний дождливый февральский день 1959 года, стряхнув воду с сапог, Эмильен прошла вглубь пекарни – ей нужно было раскатать тесто для булочек с сыром, замесить бриоши и сформировать буханки хлеба на закваске и багеты. Пенелопа замешивала тесто для сконов и цельнозернового хлеба. К семи утра все специальные предложения были записаны на доске над прилавком, а оконные стекла до блеска протерты; в формах поднимались первые буханки. Эмильен лезвием бритвы надрезала каждую из них, прислушиваясь к отчетливому «ох» при каждом надрезе, как будто хлеб затаил дыхание. Задвинув буханки в печь, Эмильен побрызгала водой на горячие кирпичи, чтобы создать пар, нужный для образования на каждой буханке безупречной корочки.
Когда на витринные полки постелили бумажные салфетки, а хлеб и выпечку выставили на продажу, Эмильен наказала Пенелопе стоять за кассой, а сама вернулась в заднюю часть, где Вильгельмина занималась приготовлением le dessert de jour[42]. Вильгельмина достала сито для муки, чашу для смешивания и форму для выпечки. Она быстро сделала тесто для шоколадного торта, вылила его в форму и поставила в печь, где оно будет готовиться ровно до того момента, когда погруженный в тесто нож с первого раза выйдет чистым и сухим.
Ключ к хорошему шоколадному торту не имеет ничего общего с самим тортом. Нет, весь секрет в глазури, а Эмильен была мастерицей приготовить карамельную глазировку. Дело было в сливках – именно от них зависело, какой окажется глазурь: густой или жидкой. Если сливок ровно столько, сколько нужно, глазировка получалась такой соблазнительной, такой божественно насыщенной и сладкой, что лизнувший ее заливался счастливым смехом.
В тот последний дождливый день, пока Эмильен пекла шоколадные коржи и готовила карамельную глазурь, одной рукой наливая сливки, а другой – взбивая их, над дверью раздался перезвон колокольчиков. Это Мэриголд Пай нанесла булочной один из своих обычных покаянных визитов.
Истинная лютеранка, Мэриголд Пай всегда первой проявляла должное гостеприимство по отношению к новым соседям. Когда семейство Лавендеров переехало в Вершинный переулок – до того, как произносимое шепотом слово «ведьма» стало преследовать бабушку, куда бы она ни направлялась, – именно практичная Мэриголд Пай помогла молодой жене пекаря избавиться от огненных муравьев, которые завелись в кухонном шкафу, и убрать из карнизов крыльца осиное гнездо. В церкви Мэриголд зачитывала отрывки писания из Библии в красном кожаном переплете и испокон веков была ответственной за уроки для конфирмантов. Толковая, любезная, но едва ли обладающая харизмой, она выступала против межрелигиозных браков, пятен кофе на белых перчатках и аппетита – к еде или в любой другой форме. Остальные прихожане, бывало, шутили, что, когда Мэриголд спит, ее поза немного напоминает распятие. И были правы.
В ночь накануне свадьбы молодая Мэриголд в надежде вызвать Инес дель Кампо, католическую святую, покровительницу обрученных, телесной чистоты и жертв изнасилования, старательно расшила брачные простыни едва различимыми голубками и ягнятами. Только на этой простыне она вступала с мужем в интимные отношения, допуская его лишь до тех частей тела, которые необходимы для этого акта. Детей у них никогда не было.
После смерти мужа Мэриголд жила на сухой овсянке и нежирном молоке, которое пила из высоких стаканов. Она никогда не облизывала ложку, если готовила печенье, и не пробовала пальцем глазурь на детском именинном торте. Весила всего тридцать четыре килограмма. Одежду покупала в детском отделе универмага «Бон Марше» в центре города, и в ветреные дни ей приходилось отягощать обувь камешками.
Эмильен задумалась о своей фигуре. Она всегда была высокой и считала, что с возрастом удачно дозрела до своего роста. Когда-то острый подбородок округлился, а руки стали мягкими – а как же иначе, ведь то булочка с корицей, то сахарное печенье. Эту свою зрелость она ни на что бы не променяла, а особенно не променяла бы на груди Мэриголд размером с кексики.
Бабушка не переставала удивляться тому, насколько соседка озабочена десертами. Возможность чем-то соблазнить Мэриголд Пай лишь подстегивала Эмильен в желании добавить в ассортимент пекарни более интересные лакомства: крем-брюле в карамельном соусе, наполеон, яблочный tarte tatin[43]. В какой-то момент эта привычка превратилась в извращение, хотя ее давным-давно надо было пресечь.
В тот последний дождливый день Мэриголд торопливо зашла в магазин, чтобы, по обыкновению проверяя самоконтроль, понюхать подносы с печеньем «Мадлен» в форме ракушек, глазированные palmiers[44], квадратики чизкейка. Эмильен, все еще размешивая в чаше глазурь, наблюдала, как соседка насупилась при виде груды липких булочек с корицей, с презрением взглянула на волнистый крем на пироге с лимонным безе и сердито зыркнула на тарелку с petits fours glacés[45]. Крохотные пирожные, пользующиеся большим спросом, были завернуты в мягкую помадку нежно-зеленого, розового и желтого цветов и увенчаны сахарной розочкой или каким-нибудь еще лакомым украшением. Они выглядели как яркие и вкусные подарки на день рождения.
Не дав соседке сказать ни слова, Эмильен решительно вышла вперед и всунула Мэриголд в рот вымазанную в глазировке ложку.
Немногим известно чувство, когда поддаешься желанию, в котором долго себе отказывал; когда наконец пробуешь запретное. Проглотив глазурь, Мэриголд задом поковыляла прочь. Зонтик она забыла в углу, но все равно добралась до дома совершенно сухой. Оставляя грязные следы на безупречно чистом линолеуме, Мэриголд в замешательстве прошла на кухню. Она достала запылившиеся поваренные книги и принялась помечать страницы с рецептами сладостей, которых до этого момента себе не позволяла. Затем надела фартук и взялась за готовку кокосового пирога. После, не снимая фартука, который теперь был весь в кокосовой стружке и ванильной эссенции, Мэриголд пирог съела – целиком, не оставив ни в чаше, ни на пальцах даже грамма глазури.
Не прошло и нескольких недель, как Мэриголд Пай стала у Эмильен главным покупателем. По утрам она приходила в магазин одной из первых, иногда даже раньше самих Эмильен и Вильгельмины, облизывая губы в возбужденном ожидании липкого куска mille-feuille. По пути домой она постоянно заглядывала в перевязанную шпагатом белую коробочку со множеством аппетитных лакомств. Больше всего она любила разноцветные macarons[46], нежно-хрустящие снаружи и сочные внутри. Случалось, Мэриголд покупала сразу три. Первый, с еще теплой округлой верхушкой, съедала в булочной, вдыхая аромат поднимающегося в печи хлеба. Второй приберегала на дорожку и ела по пути домой, слизывая с пальцев сладкую начинку. Третий старалась оставить на потом, но чаще всего получалось так, что Мэриголд приходила домой с уже пустой коробочкой и очень полным желудком.
Перемену в Мэриголд Пай заметили все. Щеки ее налились и порозовели. В районе талии и на плечах появились мягкие округлости. Проснувшись однажды утром, она обнаружила, что обручальное кольцо, сорок лет назад надетое на безымянный палец правой руки, стало мало. Стаскивать врезавшийся в палец металл пришлось клещами. Со всем этим весом на заднем месте стало тяжело одеваться. Мягкие бугры грудей торчали даже из платьев с очень высоким воротом. Жившие в округе мужчины теперь оборачивались на Мэриголд, когда та проходила по улице, а некоторые мальчишки стали представлять вдову Пай, удовлетворяя себя по вечерам, хотя никто из них, конечно, в этом не признавался.
Намерения прекратить есть у Мэриголд вроде не было. К концу апреля она не могла ни скрестить ноги, ни застегнуть туфли. Глаза, нос и рот стали едва заметными точечками среди вздымающейся плоти, а плечи – похожими на толстые красноватые сардельки. По воскресеньям никто уже не видел Мэриголд на ее привычном месте, держащей в ручках в белых перчатках Библию в красном кожаном переплете. Все свои дни она проводила в постели, уютно устроившись на подушке с горой macarons и закидывая их по одному в свой ненасытный рот. Соседи забеспокоились.
Настал день, когда в доме Мэриголд по поднятой соседями тревоге появилась сестра Айрис Сорроуз, которая, взглянув на раздутую фигуру, с трудом сдержалась, чтобы не вскрикнуть. Она позвонила сыну и настоятельно попросила его приехать и некоторое время пожить с теткой.
– Не беспокойся, дорогуша, – сказала она, потрепав Мэриголд по пухлой руке. – Кто-кто, а Натаниэль все наладит. – С этими словами она пошла сделать чаю, лишь бы не глядеть на Мэриголд.
Айрис не сомневалась, что если кто-то и может помочь сестре, то только ее сын, в высшей степени добродетельный молодой человек. Услышав от Натаниэля, тогда еще ребенка, простое «здрасьте», соседи выбалтывали давние тайные грехи или отдавали новую одежду в местный приют для бездомных. Лишь увидев, как он с мамой переходит улицу, мужчины-прелюбодеи давали обет безбрачия, а заядлые охотники переходили на исключительно вегетарианскую пищу.
Айрис Сорроуз и ее сын жили в разрушенной части Сиэтла, вдали от великолепной католической церкви на Пайонир-сквер. Так что по воскресеньям Айрис приходилось готовить с собой сэндвичи и пускаться с маленьким Натаниэлем в длинный путь до собора Сент-Джеймс. Они съедали сэндвичи, сидя на ступенях перед входом, а потом шли на полуденную мессу. Айрис не была католичкой, да и латыни, на которой декламировали во время службы, она не знала. Но утверждала, что сполна наслаждается духом святого места.
Она лгала.
Айрис ходила в католическую церковь не для того, чтобы поставить свечку за близких, и не для того, чтобы преклонить колени для молитвы, а только чтобы постоять в уголке возле статуи Девы Марии. Айрис чувствовала глубокое родство с ее скорбной красотой: слезы на глазах, раскрытые ладони, голубоватые складки на юбке. Она вглядывалась в лицо Марии, Божьей Матери, ища сходства со своим отражением в зеркале, которое видела каждый день, и постепенно убеждала себя, что и ее дитя родилось от бессеменного зачатия от Святого Духа, а не в результате путаной страсти и грехопадения с пожилым женатым другом семьи.
Айрис крестила сына в пять лет. Натаниэль тогда принял святую воду за слезы матери. Мальчик рос, и с ним росла вера Айрис в то, что сын – одного поля ягода со святым Антонием Падуанским[47]. Она приложила все силы, чтобы тот получил самое хорошее католическое образование, и записывала в блокнот все чудеса, что происходили в его присутствии, – на тот случай, если сына причислят к лику святых.
К двадцати девяти годам Натаниэлю Сорроузу отказали три семинарии. Он по-прежнему жил с матерью, днем и ночью читая священную книгу, дабы подготовиться к праведной работе, которая, по глубокому убеждению матери, была его призванием. По вечерам он позволял себе делать часовой перерыв, который проводил в местном пабе за тарелкой супа и горсткой сухариков.
Надо заметить, взрослый Натаниэль красивым не был. Тем не менее что-то в нем определенно привлекало. Молоденькие студентки близлежащего колледжа для лиц обоего пола подсаживались к нему за стол не с теми намерениями, которые движут ими при знакомстве с юношами, подходящими в мужья, а скорее, с решительностью ловкого работника ранчо перед обкаткой своего первого скакуна. Но за одним столом с Натаниэлем они надолго не оставались. Будь то любой другой молодой человек, они бы дали ему номера своих телефонов. Однако вместо этого девушки, вернувшись в общежитие, выбрасывали спрятанные в шкафах противозачаточные таблетки и шли звонить с общего телефонного в аппарата в коридоре своим бабушкам.
Прибыв в тетушкин дом в Вершинном переулке с поместившимися в один чемоданчик пожитками, Натаниэль, по мнению многих, являл собою человека, чьи руки никогда не касались гениталий, чтобы направить струю в унитаз, чей взгляд никогда не опускался за ворот блузки кассирши, пока та отсчитывала сдачу, чей гнев не брал над ним верх у светофора и чьи желания никогда не превосходили того, что ему дано.
Прибыв в дом у подножия холма в Вершинном переулке, Натаниэль Сорроуз вылез из такси и оглядел тихий квартал. Что же он заметил, этот добродетельный с виду мужчина? За выжженным кустом сирени в соседнем дворе он разглядел пару белых с коричневым крапчатых крыльев.
И в это мгновение в нем шевельнулось совершенно новое, ранее неизведанное чувство.