Стамбульский бастард
Часть 35 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Зелиху изнасиловали в девятнадцать лет. По турецким законам с этого возраста человек считается совершеннолетним. С этого возраста она могла выйти замуж, получить права или голосовать, когда военная хунта снова разрешит проводить свободные выборы. Также она могла в случае необходимости сама решать, делать ли аборт.
Сколько раз Зелихе снился один и тот же сон. Она шла по улице, а с неба дождем сыпались камни. Булыжники падали с неба, и каждый пробивал дыру. Дыра становилась все шире и глубже, и Зелиху охватывал ужас – вдруг она тоже туда упадет, вдруг и ее без следа заглотит голодная бездна. «Нет!» – кричала она падавшим под ноги камням. «Нет!» – приказывала машинам, но те неслись на нее с бешеной скоростью, и переезжали ее, и неслись дальше. «Нет!» – умоляла она толкавшихся пешеходов. «Нет, пожалуйста». Через месяц у нее случилась задержка. Еще пару недель спустя она сходила в открывшуюся по соседству клинику. «К каждому тесту на сахар – бесплатный тест на беременность» – гласил транспарант перед входом. Когда прислали результаты теста, оказалось, что сахар в норме, а она – беременна.
Было то или не было…
Давным-давно в далекой-далекой стране жили старик со старухой, и было у них четверо детей, две дочери и два сына. Одна дочь была уродина, а другая – красавица. И вот младший брат решил жениться на красивой сестре. Но та не захотела. Она пошла на речку стирать свои шелковые платья. Она полоскала их в холодной воде и плакала. Было холодно. У нее совсем озябли руки и ноги. Она пошла домой и постучалась, но дверь была заперта. Тогда она постучала в окно матери, и мать отвечала:
– Я впущу тебя, если ты назовешь меня свекровью.
Она постучала в отцовское окно, и отец отвечал:
– Я впущу тебя, если ты назовешь меня свекром.
Она постучала в окно к старшему брату, и тот отвечал:
– Я впущу тебя, если назовешь меня деверем.
Она постучала в окно сестры, и та отвечала:
– Я впущу тебя, если ты назовешь меня невесткой.
Она постучала в окно к младшему брату, и тот впустил ее. Он обнял и поцеловал ее, а она сказала:
– Пускай земля разверзнется и поглотит меня.
И земля разверзлась, и она сбежала в подземное царство[16].
Асия стояла в кухне перед окном с поварешкой в руках и тяжело вздохнула, глядя вслед отъезжающей серебристой «альфа-ромео».
– Вот видишь, – обратилась она к Султану Пятому, – тетушка Зелиха не захотела взять меня в аэропорт. Она меня опять обижает.
Какая же это была непростительная глупость так раскрыться перед ней в баре, когда они выпивали. Сбросила панцирь, как последняя дура, понадеялась перекинуть мостик через разделявшую их пропасть. Никогда эта пропасть не исчезнет. И мать, которую она назвала тетей, так и останется недосягаемой. Материнское сострадание, дочерняя любовь, взаимная поддержка… нет уж, тьфу, не надо всего этого… дерьма.
Параграф 12. Не пытайся изменить свою мать, точнее, не пытайся изменить отношения с матерью, это не ведет ни к чему, кроме разочарования. Просто прими и смирись, а если не можешь принять и смириться, см. Параграф 1.
– Ты что, сама с собой разговариваешь? – удивилась вошедшая на кухню тетушка Фериде.
– Вообще-то, да. – Асия мигом очнулась от транса. – Я говорила своему четвероногому другу, что такая вот странная история: дядя Мустафа уехал, когда того его еще и на свете не было, а в доме царил Паша Третий. Уже двадцать лет с тех пор прошло. Правда, удивительно? За все это время он нас ни разу не навестил, и тем не менее я сейчас разливаю ашуре, потому что мы встречаем его с распростертыми объятиями.
– А кот что? – спросила тетушка Фериде.
Асия сардонически усмехнулась:
– Он говорит, что я права. Похоже, у нас тут сумасшедший дом. Мне следует оставить пустые надежды и заняться разработкой моего манифеста.
– Конечно, мы с радостью встречаем твоего дядю. Тебе это может нравиться, может не нравиться, но семья есть семья. Мы ведь не как эти немцы, которые уже в четырнадцать лет детей из дома выпихивают. Мы уважаем семейные ценности, а не собираемся раз в год, чтобы индейку поесть.
– Ты о чем? – озадаченно начала Асия, но не успела толком задать вопрос, как сама угадала ответ. – Ты про американцев сейчас? Про День благодарения?
– Не важно, – отмахнулась тетушка Фериде. – Я хочу сказать, что на Западе семейные узы ослабели. У нас – совсем другое дело. Отец всегда останется отцом. А брат всегда останется братом. К тому же этот мир и без того достаточно странное место, – продолжила тетушка Фериде, – поэтому я так люблю читать третью страницу таблоидов. Я их вырезаю и храню как напоминание о том, в каком безумном и опасном мире мы живем.
Асии еще не доводилось слышать, чтобы тетка подводила рациональное объяснение под свое безумное поведение, и она невольно посмотрела на женщину с явным интересом.
Они сидели на кухне. Вокруг очень вкусно пахло, а в окно светило мартовское солнце. Потом тетушка Фериде ушла смотреть объявленный ее любимым виджеем клип какой-то новой группы, а Асии страшно захотелось курить. Вернее, ей не столько захотелось курить, сколько покурить вместе с Карикатуристом-Пьяницей. И самой стало странно, что она по нему так соскучилась. Гостей привезут из аэропорта самое раннее через два часа. Да и кому какая разница, даже если она опоздает?
Через пять минут Асия бесшумно закрывала за собой входную дверь. Но тетушка Бану все равно услышала, собралась ее окликнуть, но та была уже на улице.
– Что вы теперь хотите делать, госпожа? – прокаркал мсье Стервец.
– Ничего, – прошептала тетушка Бану, вынимая из ящика комода какую-то коробочку.
На бархате лежала брошь в виде граната.
Отец подарил эту брошь Бану, самой старшей из детей, как сам когда-то унаследовал ее от матери – не от мачехи, Петит-Ma, а от родной матери. От матери, о которой он никогда не говорил. От матери, которая оставила его, когда он был совсем маленьким. От матери, которую он так и не простил. Тетушка Бану боялась, что при всей своей совершенной красоте брошь таила в себе глубокую печаль. Никто не знал, что она даже специально вымачивала брошь в соляном растворе, чтобы смыть с золотого граната его горькую повесть.
Под пристальным взором джиннов тетушка Бану дотронулась до броши, ощутила пленительный блеск мерцающих камней. Теперь, узнав историю брошки, она не представляла, что делать дальше. С одной стороны, склонялась к тому, чтобы отдать ее Армануш, ибо считала, что та, как никто другой, могла считаться ее законной хозяйкой. Но вместе с тем колебалась, не зная, как объяснить девушке этот неожиданный дар.
Могла ли она просто сказать Армануш Чахмахчян, что эта брошь когда-то принадлежала ее бабушке, умолчав обо всем остальном? И в какой степени можно было делиться обретенным? Что именно можно было рассказывать людям, чьи истории она узнала благодаря волшебству и силе колдовских чар?
Сорок минут спустя на другой окраине города Асия отворила скрипучую деревянную дверь кафе «Кундера».
– Эй, Асия! – радостно позвал ее Карикатурист-Пьяница. – Давай сюда, я здесь! – Он прижал ее к груди, а когда она высвободилась из его объятий, воскликнул: – У меня для тебя три новости: одна хорошая, одна плохая, а c третьей я еще не определился. С какой начнем?
– Давай с плохой, – ответила Асия.
– Я сяду в тюрьму. Похоже, мои рисунки с изображением премьер-министра в виде пингвина были приняты не слишком благосклонно. Меня приговорили к восьми месяцам тюрьмы.
Асия уставилась на него в изумлении, которое, впрочем, быстро переросло в тревогу.
– Ш-ш-ш, дорогая, – кротко сказал Карикатурист-Пьяница, прижимая палец к ее губам. – А хорошую новость не хочешь услышать? Я решил стать верным моему сердцу и развестись! – объявил он, сияя от гордости.
Эти слова повергли Асию в некоторое замешательство. Но пробежавшая по ее лицу мрачная тень быстро рассеялась, и наконец пришло в голову спросить:
– А третья новость, с которой ты еще не определился?
– Я сегодня уже четвертый день как не пью. Ни капли. И знаешь почему?
– Ну, наверное, ты снова пошел к анонимным алкоголикам, – предположила Асия.
– Нет! – обиженно процедил Карикатурист-Пьяница. – Потому что с нашей последней встречи прошло четыре дня, а я хотел быть трезвым, когда мы увидимся. Ты ведь единственное, что побуждает меня стать лучше. – Он покраснел. – Это все любовь. Я влюблен в тебя, Асия.
Ее карие глаза скользнули по стене и остановились на одной из рамок. Это была фотография изрытой колесами трассы в Монголии, на которой в 1997 году проходили соревнования «Кэмел-трофи». Вот бы там оказаться, пересекать пустыню Гоби на джипе 4 × 4, в тяжелых грязных ботинках и солнечных очках, так, чтобы вместе с пóтом выходили все тревоги, стать легкой, как ничто, стать легкой, как гонимый ветром сухой лист, и таким листом влететь в какой-нибудь затерянный в монгольских степях буддийский монастырь.
– Не бойся, милая птичка, – улыбнулось Гранатовое Дерево и отряхнулось от снега, – я расскажу тебе историю со счастливым концом.
Ованес Стамбулян поджал губы, в голове лихорадочно роились мысли, водоворот слов затягивал все глубже и глубже. В каждой новой строчке отражались уроки прошедших поколений, некоторые из них приводили в уныние, иные – наоборот, наполняли воодушевлением, но все в равной степени доносились отзвуком каких-то иных времен, времен без начала и конца. Детские сказки – самые старые истории на свете, в них доносятся призрачные голоса давно ушедших поколений.
Бессознательная потребность закончить охватила его с неудержимой силой. Он начинал писать, когда вокруг было не очень-то весело, и сейчас, не мешкая, должен был довести работу до конца, как если бы от этого зависела судьба всего мира, как если бы, завершив свой труд, он мог бы сделать его чуть-чуть менее безотрадным.
– Ну, хорошо, – проворковал маленький Голубок-потеряшка. – Расскажи мне про маленького Голубка-потеряшку. Но предупреждаю, я улечу прочь, как только услышу что-то грустное.
После того как солдаты увели Ованеса Стамбуляна, родные много дней не решались зайти в его кабинет. Они ходили по всем остальным комнатам, а эту дверь даже не открывали, словно он сидел там внутри и работал день и ночь. Но в какой-то момент охватившее весь дом уныние стало столь явным и невыносимым, что больше не было смысла притворяться, будто все может вернуться на круги своя. И Армануш решила, что лучше им какое-то время пожить у ее родителей в Сивасе. Только тогда они вошли в кабинет Ованеса Стамбуляна и обнаружили там незавершенную рукопись «Голубка-потеряшки и Блаженной Страны». А между страниц нашли и брошь в виде граната.
Там, на отцовском письменном столе из орехового дерева, Шушан Стамбулян впервые увидела эту брошь. Все прочие события того злополучного дня изгладились из ее памяти, но брошь она помнила. Быть может, ее заворожило мерцание рубинов, быть может, она забыла все остальное от ужаса, когда в один день у нее на глазах весь мир вдруг распался на куски.
В любом случае Шушан никогда не забывала про брошь. Ни когда ее, полумертвую, бросили на дороге в Алеппо. Ни когда две турецкие женщины, мать и дочь, подобрали и выходили ее. Ни когда бандиты забрали ее и отвезли в приют. Ни когда из Шушан Стамбулян она превратилась в Шермин 626. Ни когда много лет спустя Реза Селим Казанчи по счастливой случайности наткнулся на нее в этом самом приюте и, узнав, что это племянница его покойного мастера Левона, решил взять ее в жены. Ни когда она на следующий день должна была стать Шермин Казанчи, ни даже когда она, еще сама будучи ребенком, должна была стать матерью.
Повитуха-черкешенка задолго до родов определила пол ребенка по форме живота и по еде, на которую ее тянуло. Крем-брюле из модных шикарных кондитерских, яблочный штрудель из булочной, которую открыли бежавшие из России белые эмигранты, домашняя пахлава, конфеты и всевозможные сладости… И ни разу за всю беременность ей не захотелось съесть что-нибудь соленое или кислое, как непременно было бы, будь она беременна девочкой.
И действительно, это был мальчик, мальчик, рожденный в тяжелые времена.
– Аллах да благословит моего сына и дарует ему жизнь более долгую, чем всем его предкам, – сказал Реза Селим Казанчи, когда повитуха протянула ему новорожденного.
Он поднес губы к правому уху младенца и возвестил ему имя, которое ему предстояло носить впредь:
– Ты нарекаешься Левоном.
Это имя Реза Селим избрал не только потому, что хотел почтить память мастера, научившего его делать котлы. Назвав сына Левоном, он также надеялся сделать ответный жест и порадовать принявшую ислам жену. Поэтому он избрал для сына имя Левон и, как подобает доброму мусульманину, троекратно повторил его: «Левон! Левон! Левон!»
Между тем Шермин Казанчи хранила каменное молчание.
Три раза прозвучало имя и вскоре откликнулось подозрительным вопросом.
– Левон? Это разве мусульманское имя? Не может быть такого имени у мальчика-мусульманина, – заартачилась повитуха.
– У нашего – может! – отрезал Селим Казанчи и всякий раз отвечал именно так. – Я принял решение. Имя его будет Левон.
Но когда пришло время регистрировать ребенка официально, он пошел на попятный.
– Как звать мальчика? – спросил долговязый раздражительный секретарь, не поднимая головы, склоненной над гигантской тетрадью в матерчатом переплете с бордовым корешком.
– Левон Казанчи.
Сколько раз Зелихе снился один и тот же сон. Она шла по улице, а с неба дождем сыпались камни. Булыжники падали с неба, и каждый пробивал дыру. Дыра становилась все шире и глубже, и Зелиху охватывал ужас – вдруг она тоже туда упадет, вдруг и ее без следа заглотит голодная бездна. «Нет!» – кричала она падавшим под ноги камням. «Нет!» – приказывала машинам, но те неслись на нее с бешеной скоростью, и переезжали ее, и неслись дальше. «Нет!» – умоляла она толкавшихся пешеходов. «Нет, пожалуйста». Через месяц у нее случилась задержка. Еще пару недель спустя она сходила в открывшуюся по соседству клинику. «К каждому тесту на сахар – бесплатный тест на беременность» – гласил транспарант перед входом. Когда прислали результаты теста, оказалось, что сахар в норме, а она – беременна.
Было то или не было…
Давным-давно в далекой-далекой стране жили старик со старухой, и было у них четверо детей, две дочери и два сына. Одна дочь была уродина, а другая – красавица. И вот младший брат решил жениться на красивой сестре. Но та не захотела. Она пошла на речку стирать свои шелковые платья. Она полоскала их в холодной воде и плакала. Было холодно. У нее совсем озябли руки и ноги. Она пошла домой и постучалась, но дверь была заперта. Тогда она постучала в окно матери, и мать отвечала:
– Я впущу тебя, если ты назовешь меня свекровью.
Она постучала в отцовское окно, и отец отвечал:
– Я впущу тебя, если ты назовешь меня свекром.
Она постучала в окно к старшему брату, и тот отвечал:
– Я впущу тебя, если назовешь меня деверем.
Она постучала в окно сестры, и та отвечала:
– Я впущу тебя, если ты назовешь меня невесткой.
Она постучала в окно к младшему брату, и тот впустил ее. Он обнял и поцеловал ее, а она сказала:
– Пускай земля разверзнется и поглотит меня.
И земля разверзлась, и она сбежала в подземное царство[16].
Асия стояла в кухне перед окном с поварешкой в руках и тяжело вздохнула, глядя вслед отъезжающей серебристой «альфа-ромео».
– Вот видишь, – обратилась она к Султану Пятому, – тетушка Зелиха не захотела взять меня в аэропорт. Она меня опять обижает.
Какая же это была непростительная глупость так раскрыться перед ней в баре, когда они выпивали. Сбросила панцирь, как последняя дура, понадеялась перекинуть мостик через разделявшую их пропасть. Никогда эта пропасть не исчезнет. И мать, которую она назвала тетей, так и останется недосягаемой. Материнское сострадание, дочерняя любовь, взаимная поддержка… нет уж, тьфу, не надо всего этого… дерьма.
Параграф 12. Не пытайся изменить свою мать, точнее, не пытайся изменить отношения с матерью, это не ведет ни к чему, кроме разочарования. Просто прими и смирись, а если не можешь принять и смириться, см. Параграф 1.
– Ты что, сама с собой разговариваешь? – удивилась вошедшая на кухню тетушка Фериде.
– Вообще-то, да. – Асия мигом очнулась от транса. – Я говорила своему четвероногому другу, что такая вот странная история: дядя Мустафа уехал, когда того его еще и на свете не было, а в доме царил Паша Третий. Уже двадцать лет с тех пор прошло. Правда, удивительно? За все это время он нас ни разу не навестил, и тем не менее я сейчас разливаю ашуре, потому что мы встречаем его с распростертыми объятиями.
– А кот что? – спросила тетушка Фериде.
Асия сардонически усмехнулась:
– Он говорит, что я права. Похоже, у нас тут сумасшедший дом. Мне следует оставить пустые надежды и заняться разработкой моего манифеста.
– Конечно, мы с радостью встречаем твоего дядю. Тебе это может нравиться, может не нравиться, но семья есть семья. Мы ведь не как эти немцы, которые уже в четырнадцать лет детей из дома выпихивают. Мы уважаем семейные ценности, а не собираемся раз в год, чтобы индейку поесть.
– Ты о чем? – озадаченно начала Асия, но не успела толком задать вопрос, как сама угадала ответ. – Ты про американцев сейчас? Про День благодарения?
– Не важно, – отмахнулась тетушка Фериде. – Я хочу сказать, что на Западе семейные узы ослабели. У нас – совсем другое дело. Отец всегда останется отцом. А брат всегда останется братом. К тому же этот мир и без того достаточно странное место, – продолжила тетушка Фериде, – поэтому я так люблю читать третью страницу таблоидов. Я их вырезаю и храню как напоминание о том, в каком безумном и опасном мире мы живем.
Асии еще не доводилось слышать, чтобы тетка подводила рациональное объяснение под свое безумное поведение, и она невольно посмотрела на женщину с явным интересом.
Они сидели на кухне. Вокруг очень вкусно пахло, а в окно светило мартовское солнце. Потом тетушка Фериде ушла смотреть объявленный ее любимым виджеем клип какой-то новой группы, а Асии страшно захотелось курить. Вернее, ей не столько захотелось курить, сколько покурить вместе с Карикатуристом-Пьяницей. И самой стало странно, что она по нему так соскучилась. Гостей привезут из аэропорта самое раннее через два часа. Да и кому какая разница, даже если она опоздает?
Через пять минут Асия бесшумно закрывала за собой входную дверь. Но тетушка Бану все равно услышала, собралась ее окликнуть, но та была уже на улице.
– Что вы теперь хотите делать, госпожа? – прокаркал мсье Стервец.
– Ничего, – прошептала тетушка Бану, вынимая из ящика комода какую-то коробочку.
На бархате лежала брошь в виде граната.
Отец подарил эту брошь Бану, самой старшей из детей, как сам когда-то унаследовал ее от матери – не от мачехи, Петит-Ma, а от родной матери. От матери, о которой он никогда не говорил. От матери, которая оставила его, когда он был совсем маленьким. От матери, которую он так и не простил. Тетушка Бану боялась, что при всей своей совершенной красоте брошь таила в себе глубокую печаль. Никто не знал, что она даже специально вымачивала брошь в соляном растворе, чтобы смыть с золотого граната его горькую повесть.
Под пристальным взором джиннов тетушка Бану дотронулась до броши, ощутила пленительный блеск мерцающих камней. Теперь, узнав историю брошки, она не представляла, что делать дальше. С одной стороны, склонялась к тому, чтобы отдать ее Армануш, ибо считала, что та, как никто другой, могла считаться ее законной хозяйкой. Но вместе с тем колебалась, не зная, как объяснить девушке этот неожиданный дар.
Могла ли она просто сказать Армануш Чахмахчян, что эта брошь когда-то принадлежала ее бабушке, умолчав обо всем остальном? И в какой степени можно было делиться обретенным? Что именно можно было рассказывать людям, чьи истории она узнала благодаря волшебству и силе колдовских чар?
Сорок минут спустя на другой окраине города Асия отворила скрипучую деревянную дверь кафе «Кундера».
– Эй, Асия! – радостно позвал ее Карикатурист-Пьяница. – Давай сюда, я здесь! – Он прижал ее к груди, а когда она высвободилась из его объятий, воскликнул: – У меня для тебя три новости: одна хорошая, одна плохая, а c третьей я еще не определился. С какой начнем?
– Давай с плохой, – ответила Асия.
– Я сяду в тюрьму. Похоже, мои рисунки с изображением премьер-министра в виде пингвина были приняты не слишком благосклонно. Меня приговорили к восьми месяцам тюрьмы.
Асия уставилась на него в изумлении, которое, впрочем, быстро переросло в тревогу.
– Ш-ш-ш, дорогая, – кротко сказал Карикатурист-Пьяница, прижимая палец к ее губам. – А хорошую новость не хочешь услышать? Я решил стать верным моему сердцу и развестись! – объявил он, сияя от гордости.
Эти слова повергли Асию в некоторое замешательство. Но пробежавшая по ее лицу мрачная тень быстро рассеялась, и наконец пришло в голову спросить:
– А третья новость, с которой ты еще не определился?
– Я сегодня уже четвертый день как не пью. Ни капли. И знаешь почему?
– Ну, наверное, ты снова пошел к анонимным алкоголикам, – предположила Асия.
– Нет! – обиженно процедил Карикатурист-Пьяница. – Потому что с нашей последней встречи прошло четыре дня, а я хотел быть трезвым, когда мы увидимся. Ты ведь единственное, что побуждает меня стать лучше. – Он покраснел. – Это все любовь. Я влюблен в тебя, Асия.
Ее карие глаза скользнули по стене и остановились на одной из рамок. Это была фотография изрытой колесами трассы в Монголии, на которой в 1997 году проходили соревнования «Кэмел-трофи». Вот бы там оказаться, пересекать пустыню Гоби на джипе 4 × 4, в тяжелых грязных ботинках и солнечных очках, так, чтобы вместе с пóтом выходили все тревоги, стать легкой, как ничто, стать легкой, как гонимый ветром сухой лист, и таким листом влететь в какой-нибудь затерянный в монгольских степях буддийский монастырь.
– Не бойся, милая птичка, – улыбнулось Гранатовое Дерево и отряхнулось от снега, – я расскажу тебе историю со счастливым концом.
Ованес Стамбулян поджал губы, в голове лихорадочно роились мысли, водоворот слов затягивал все глубже и глубже. В каждой новой строчке отражались уроки прошедших поколений, некоторые из них приводили в уныние, иные – наоборот, наполняли воодушевлением, но все в равной степени доносились отзвуком каких-то иных времен, времен без начала и конца. Детские сказки – самые старые истории на свете, в них доносятся призрачные голоса давно ушедших поколений.
Бессознательная потребность закончить охватила его с неудержимой силой. Он начинал писать, когда вокруг было не очень-то весело, и сейчас, не мешкая, должен был довести работу до конца, как если бы от этого зависела судьба всего мира, как если бы, завершив свой труд, он мог бы сделать его чуть-чуть менее безотрадным.
– Ну, хорошо, – проворковал маленький Голубок-потеряшка. – Расскажи мне про маленького Голубка-потеряшку. Но предупреждаю, я улечу прочь, как только услышу что-то грустное.
После того как солдаты увели Ованеса Стамбуляна, родные много дней не решались зайти в его кабинет. Они ходили по всем остальным комнатам, а эту дверь даже не открывали, словно он сидел там внутри и работал день и ночь. Но в какой-то момент охватившее весь дом уныние стало столь явным и невыносимым, что больше не было смысла притворяться, будто все может вернуться на круги своя. И Армануш решила, что лучше им какое-то время пожить у ее родителей в Сивасе. Только тогда они вошли в кабинет Ованеса Стамбуляна и обнаружили там незавершенную рукопись «Голубка-потеряшки и Блаженной Страны». А между страниц нашли и брошь в виде граната.
Там, на отцовском письменном столе из орехового дерева, Шушан Стамбулян впервые увидела эту брошь. Все прочие события того злополучного дня изгладились из ее памяти, но брошь она помнила. Быть может, ее заворожило мерцание рубинов, быть может, она забыла все остальное от ужаса, когда в один день у нее на глазах весь мир вдруг распался на куски.
В любом случае Шушан никогда не забывала про брошь. Ни когда ее, полумертвую, бросили на дороге в Алеппо. Ни когда две турецкие женщины, мать и дочь, подобрали и выходили ее. Ни когда бандиты забрали ее и отвезли в приют. Ни когда из Шушан Стамбулян она превратилась в Шермин 626. Ни когда много лет спустя Реза Селим Казанчи по счастливой случайности наткнулся на нее в этом самом приюте и, узнав, что это племянница его покойного мастера Левона, решил взять ее в жены. Ни когда она на следующий день должна была стать Шермин Казанчи, ни даже когда она, еще сама будучи ребенком, должна была стать матерью.
Повитуха-черкешенка задолго до родов определила пол ребенка по форме живота и по еде, на которую ее тянуло. Крем-брюле из модных шикарных кондитерских, яблочный штрудель из булочной, которую открыли бежавшие из России белые эмигранты, домашняя пахлава, конфеты и всевозможные сладости… И ни разу за всю беременность ей не захотелось съесть что-нибудь соленое или кислое, как непременно было бы, будь она беременна девочкой.
И действительно, это был мальчик, мальчик, рожденный в тяжелые времена.
– Аллах да благословит моего сына и дарует ему жизнь более долгую, чем всем его предкам, – сказал Реза Селим Казанчи, когда повитуха протянула ему новорожденного.
Он поднес губы к правому уху младенца и возвестил ему имя, которое ему предстояло носить впредь:
– Ты нарекаешься Левоном.
Это имя Реза Селим избрал не только потому, что хотел почтить память мастера, научившего его делать котлы. Назвав сына Левоном, он также надеялся сделать ответный жест и порадовать принявшую ислам жену. Поэтому он избрал для сына имя Левон и, как подобает доброму мусульманину, троекратно повторил его: «Левон! Левон! Левон!»
Между тем Шермин Казанчи хранила каменное молчание.
Три раза прозвучало имя и вскоре откликнулось подозрительным вопросом.
– Левон? Это разве мусульманское имя? Не может быть такого имени у мальчика-мусульманина, – заартачилась повитуха.
– У нашего – может! – отрезал Селим Казанчи и всякий раз отвечал именно так. – Я принял решение. Имя его будет Левон.
Но когда пришло время регистрировать ребенка официально, он пошел на попятный.
– Как звать мальчика? – спросил долговязый раздражительный секретарь, не поднимая головы, склоненной над гигантской тетрадью в матерчатом переплете с бордовым корешком.
– Левон Казанчи.