Стамбульский бастард
Часть 34 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она с утра оставалась у себя в комнате, наслаждалась одиночеством, что в их доме было редкой удачей. При отце им вообще не разрешалось закрывать двери комнат. Уединение вызывало подозрения. Все должно было быть на виду, открыто. Запереться можно было только в ванной, но и там, если задержишься, сразу начинали стучать. Только после смерти отца она смогла наконец закрывать дверь и оставаться наедине с собой. Мать и сестры, впрочем, не признавали ее потребности в уединении. Зелиха часто мечтала о том, как здорово было бы съехать и жить одной, в собственной квартире.
Женщины с утра пошли на кладбище навестить могилу Левента Казанчи, но Зелиха сослалась на недомогание. Она не хотела идти туда вместе со всеми. Уж лучше пойти одной, присесть на пыльную землю и задать отцу пару вопросов, на которые он так и не ответил при жизни. Почему он был так холоден и жесток к собственной плоти и крови? Зелиха хотела бы знать. Еще она хотела спросить: знает ли он, что его призрак до сих пор не дает им покоя? Они по сей день порой боятся говорить в полный голос, чтобы не побеспокоить папу. Левент Казанчи не переносил шум, а детский гомон – особенно. Они, даже еще совсем малышами, должны были разговаривать только шепотом. Каждый ребенок в семье Казанчи первым делом был обязан уяснить принцип «4 П»: Плакать При Папе Плохо. Этот принцип неумолимо действовал в любой момент их жизни. Если ты, например, споткнулся и разбил нос или коленку, то надо сдержать слезы, крепко зажать рану, на цыпочках прокрасться вниз на кухню или еще дальше, в сад, удостовериться, что тут никто не услышит, и только тогда разреветься от боли. Они надеялись, что если все сделать правильно, то отец, может быть, не будет сердиться, только расчет этот, увы, никогда не оправдывался.
Когда отец возвращался с работы, перед ужином дети собирались у стола в ожидании ежевечерней инспекции. Он никогда не спрашивал напрямую, как они вели себя в течение дня. Вместо этого выстраивал их перед собой, как маленькую роту солдат, и пристально всматривался в каждого, на кого-то он мог взирать дольше, на кого-то не так долго, это уж как повезет. Вот Бану, заботливая старшая сестра, защитница малышей, всегда за них переживает куда больше, чем за себя. Вот Севрие, кусает губы, чтобы не расплакаться. Вот Фериде, нервно вращает глазами. Мустафа, единственный сын, надеется, что его, папиного любимчика, как-нибудь пронесет, он все-таки не чета этим несчастным девчонкам. Наконец, самая младшая, Зелиха, уже начинает чувствовать закипающую в глубине души злость. Они стояли и ждали, пока отец доест суп, а потом, может быть, пригласит за стол кого-нибудь одного, или двоих, или троих… или, если повезет, всех одновременно.
Зелиху не так смущало то, что отец постоянно бранил их и время от времени колотил, как вот эти инспекции перед ужином. Ей было так мучительно стоять у стола под его пристальным взглядом, словно все ее проступки были написаны у нее на лбу невидимыми чернилами, которые только отец мог прочитать.
«Ну почему вы никогда ничего не можете сделать как надо?» – вопрошал обычно Левент Казанчи, разглядев на чьем-нибудь лбу улики дурного поведения и решив, что наказать надо сразу всех.
Почти невозможно было совместить этого Левента Казанчи с человеком, в которого он превращался, выйдя за порог особняка. Всякий, кто встречал его вне дома, видел в нем не иначе как образец надежности, внимательности, сплоченности, добродетели, в общем, идеального мужчину, за такого все как одна мечтали выйти замуж подружки его дочерей. Но дома он бывал добр лишь к посторонним. Приходя в особняк, он первым делом снимал туфли и надевал тапочки – и сразу, самым естественным образом, из мягкого чиновника превращался в деспотичного отца. Петит-Ma обмолвилась как-то, что Левент был так суров к своим детям из-за того, что сам очень страдал в детстве, брошенный матерью.
Зелихе нет-нет да и приходило в голову, что им очень повезло, когда отец, подобно всем мужчинам в роду, умер так рано. Старость стала бы тяжелым испытанием для такого властного человека, как Левент Казанчи. Он вынужден был бы смириться с тем, что теперь больной, слабый и полностью зависит от жалости собственных детей.
Зелиха знала, что если она пойдет на могилу отца, то захочет поговорить с ним, а поговорив с отцом, может заплакать, дать трещину, как чайный стаканчик под действием дурного глаза. Но ей была отвратительна даже мысль о том, чтобы прилюдно расплакаться. Она недавно поклялась, что никогда не уподобится этим плаксивым бабам и, если уж припрет, будет лить слезы в гордом одиночестве. Вот почему в этот ясный день двадцать лет тому назад Зелиха решила остаться дома.
Она почти весь день провалялась в постели, листала журналы и о чем-то грезила. У кровати стояли бритва и бутылочка лосьона на розовой воде: она только что побрила ноги и смазала раздраженную кожу. Мама была бы в ужасе от этого зрелища. Она считала, что женщины должны удалять все волосы с тела с помощью воска, но ни в коем случае не бриться. Брились только мужчины. А вот сводить волосы воском – это такой общий женский ритуал. Два раза в месяц все женщины семейства Казанчи собирались в гостиной и сводили волосы с ног. Сначала они на плите топили кусок воска, он плавился, наполняя все вокруг сладким, конфетным запахом. Потом они рассаживались на ковре и, без умолку болтая, наносили на ноги горячую клейкую массу, а когда воск застывал, его сдирали. А бывало, они все шли в ближайший хаммам и там проделывали то же самое под паром, на огромной мраморной плите. Зелиха ненавидела хаммам, это женское царство, и ритуал депиляции воском она тоже ненавидела. Ей больше нравилось бриться: быстро, просто и вдали от посторонних глаз.
Зелиха помахала ногами и посмотрелась в зеркало. Налила в ладонь еще немного лосьона и, медленно втирая его в кожу, принялась внимательно и восхищенно разглядывать свое тело. Она прекрасно знала, что красива, и не пыталась это скрыть. Мать говорила, что красивым женщинам надлежит удвоить скромность и вдвое больше остерегаться мужчин. Но Зелиха считала, что это дешевый треп женщины, которая сама никогда не была хороша собой. Зелиха неспешно поднялась, лениво прошлась по комнате и вставила в магнитофон кассету. Это был записанный в национальном стиле альбом ее любимого исполнителя, транссексуала с абсолютно божественным голосом. Он начинал карьеру как мужчина, играл героя-любовника в мелодраматических фильмах, а потом сделал операцию и стал женщиной. Теперь это была певица, выступавшая в ярких костюмах, со сверкающими аксессуарами и множеством драгоценных украшений. Зелиха бы тоже так ходила, будь у нее деньги. Зелиха ее обожала, скупила все альбомы. Певица должна была уже выпустить очередной диск, но ей недавно запретили выступать военные, которые все еще оставались у власти, хотя государственный переворот случился три года назад. У Зелихи была целая теория, объяснявшая, почему генералы не желали выпускать трансгендерную певицу на сцену.
– Они видят в ней угрозу, – подмигнула она Паше Третьему, который белоснежной меховой подушкой свернулся на кровати и глядел на нее узкими щелочками изумрудных глаз. – У нее ведь такой божественный голос и такие броские наряды. Уверена, эти генералы просто боятся, что, когда она появится на экране, никто не захочет больше слушать их хриплые голоса и смотреть на их лягушачьи мундиры. Что может быть хуже военного путча? Военный путч, который никто даже не заметил!
И тут в дверь постучали.
– Дурочка, ты что, сама с собой разговариваешь? – воскликнул Мустафа и просунул голову в дверь. – Сделай потише!
Карие глаза Мустафы горели юношеским пылом, темные волосы были густо намазаны бриолином и зачесаны назад. В целом его можно было бы назвать красавцем, если бы не появившийся бог знает когда тик. Когда Мустафа что-то говорил, он всегда наклонял голову к правому плечу резким механическим движением. Особенно заметно он дергался при посторонних или если сильно волновался. Люди иногда думали, что это от смущения, но Зелиха считала, что это признак неуверенности.
Опершись на локоть, она пожала плечами:
– Я могу слушать то, что хочу, и так, как хочу.
Но вместо того, чтобы поругаться с ней и уйти, хлопнув дверью, Мустафа замер. Кажется, ему что-то пришло в голову.
– Зачем ты носишь такие короткие юбки?
Оторопев от столь неожиданного вопроса, Зелиха уставилась на брата и впервые заметила, какой мутный у него взгляд. Похоже, в этом году он окончательно стал задротом.
Она так вслух и сказала:
– Задрот.
Мустафа притворился, что не слышал, обвел глазами комнату и спросил:
– Это что, моя бритва?
– Да, – призналась Зелиха, – я собиралась поставить ее на место.
– И что ты делала моей бритвой?
– Тебя не касается, – ответила она несколько неуверенно.
– Не касается? – нахмурился Мустафа. – Ты пробираешься в мою комнату, воруешь мою бритву, бреешь ноги, чтобы потом демонстрировать их мужикам в округе, и еще говоришь, что это не мое дело? Послушай, что я тебе скажу. Ты, черт возьми, ошибаешься, милочка! Мое дело следить за тем, чтобы ты вела себя прилично.
Зелиха сверкнула глазами:
– Ты бы нашел себе другое занятие. Пойди подрочи лучше!
Мустафа стал пунцовым. Он с ненавистью посмотрел на сестру. В последнее время стало очевидно, что у него проблемы с женщинами. Несмотря на то что Мустафа вырос, окруженный множеством женщин, как старых, так и молодых, и привык быть в центре их внимания, он фатально отставал от сверстников во всем, что касалось взаимодействия с противоположным полом. В свои двадцать лет он словно застрял на опасном пороге между мальчиком и мужчиной. Он не мог ни вернуться назад, ни перескочить вперед. Он только чувствовал, что в его нынешнем положении было тревожно и небезопасно, и это ему не нравилось. Мустафе внушали отвращение пробудившиеся в его теле плотские желания, но они же были для него постоянным соблазном. Прежде ему удавалось сдерживать свои порывы, не в пример одноклассникам, которые только и делали, что мастурбировали. С тринадцати до девятнадцати лет он успешно подавлял «ЭТО», как он называл мастурбацию.
Но в прошлом году он завалил вступительные экзамены в университет, и, словно в отместку за многолетнее самобичевание и самоуничижение, желания проснулись с новой силой, и «ЭТО» завладело Мустафой. Оно настигало его повсюду, в любое время дня и ночи. В ванной, в подвале, в туалете, в постели, в гостиной, а порой, когда он тайно пробирался в комнату младшей сестры, в ее кровати, на ее стуле, у ее стола… «ЭТО» требовало безоговорочного подчинения, как этакий старый самодур. И Мустафа подчинялся, но никогда не делал этого правой рукой. Правая рука была для чистых дел, чистых и священных. Правой рукой он прикасался к Корану, перебирал четки, открывал запертые двери. Правой рукой он почтительно подносил к губам руки стариков. На правой руке лежало благословение, а вот левая была для всякой мерзости. И мастурбировать он мог исключительно левой.
Однажды ему приснилось, что он мастурбирует на глазах у отца. Лицо отца ничего не выражало, он просто сидел за столом и смотрел. Мустафа хорошо помнил этот взгляд: так отец смотрел на него восьмилетнего в день, когда ему сделали обрезание. Он помнил и несчастного мальчика в пышной кровати под атласными покрывалами, почти погребенного под горой всяких подарков, как он лежал там и ждал, что вот сейчас возьмут и отрежут, а вокруг толпились родственники и соседи, болтали, ели, плясали, а иные развлекались тем, что его поддразнивали; семьдесят человек собралось праздновать его превращение из мальчика в мужчину.
В этот самый день, после того как они все сделали, после того как Мустафа страшно и дико закричал, отец подошел к нему, поцеловал в щеку и спросил:
– Сын мой, ты когда-нибудь видел, чтобы я плакал?
Мальчик покачал головой. Нет, никто никогда не видел, чтобы отец плакал.
– Сын мой, ты когда-нибудь видел, чтобы твоя мать плакала?
Мустафа с жаром закивал. Мама постоянно плакала.
Левент Казанчи ласково улыбнулся сыну:
– Ты теперь мужчина, вот и веди себя как мужчина.
Мастурбируя, Мустафа никогда не осмеливался полностью спустить штаны, чтобы не застукали, но еще и потому, что мешал призрак отца, вновь и вновь шептавший ему эти слова. В прошлом году тело как-то умудрилось одержать победу не только над его собственной волей, но и над строгим взглядом отца. Он словно какую-то болезнь подхватил, а Мустафа не сомневался, что это что-то вроде болезни, и теперь мастурбировал в любое время дня и ночи. Прекрати. Не могу. Прекрати. Не могу. Ему снилось, что родители застукали его. Они ломились в дверь, выбивали ее, заставали его с поличным. Поднимался крик и вой, причем мама целовала и гладила его, а отец плевал на него и больно колотил. А мама, словно целебной мазью, смазывала ссадины ашуре. Он просыпался весь в поту, содрогаясь от ужаса и отвращения, и, чтобы немного успокоиться, мастурбировал.
Но Зелиха и не подозревала обо всем этом, когда бросила ему в лицо глумливые слова.
– У тебя стыда нет, – сказал Мустафа. – Ты не умеешь разговаривать со старшими. Тебе нет дела, когда мужчины свистят тебе вслед. Одеваешься, как шлюха, и еще хочешь, чтобы тебя уважали?
Зелиха презрительно усмехнулась:
– А в чем проблема? Ты что, боишься шлюх?
Мустафа молча посмотрел на нее. Он уже месяц как открыл для себя самую злачную улицу в Стамбуле. За этим можно было пойти и в другие места, не такие дешевые, не такие низкопробные, не такие гнусные. Но он нарочно пошел именно туда: чем грубее, чем гаже, тем лучше. Среди жавшихся друг к другу обшарпанных домов, среди вони и грязи ходили мужчины и отпускали сальные шутки, не потому что им было как-то особенно весело, а просто хотелось посмеяться. Во всех комнатах на всех этажах были проститутки. Они всегда были готовы взять твои деньги, но все равно не преминули бы потом опустить тебя, как мужчину. Он вернулся оттуда весь разбитый и словно измазанный грязью.
– Ты что, за мной шпионишь? – спросил он.
– Что? – Зелиха заржала, до нее только что дошло, какое она, сама того не подозревая, совершила открытие. – Ну ты и болван. Ходишь к проституткам – это твоя проблема. Мне по барабану.
Мустафа был оскорблен до глубины души, ему вдруг захотелось ее ударить. До нее должно дойти, что над ним так измываться нельзя.
Зелиха посмотрела на него, прищурившись, словно стараясь понять, что у него на уме, и сказала:
– Тебя вообще не касается, что я ношу и как живу. Кем ты себя возомнил? Отец умер, и я не позволю тебе играть его роль.
Как ни странно, произнеся эту тираду, она вспомнила, что утром не зашла в химчистку за кружевным платьем, и подумала, что надо завтра не забыть.
– Если бы отец был жив, ты бы не посмела так разговаривать, – ответил Мустафа, со злобно блестевшими глазами, от мутного взгляда не осталось и следа. – Его больше нет, но это не значит, что в этом доме теперь нет правил. Есть долг перед родными, милочка. Ты не вправе позорить доброе имя нашей семьи.
– Да заткнись ты! Сколько бы я ни позорила семью, до тебя мне далеко.
Мустафа растерянно молчал. Она что, прознала или снова блефует? Он много играл на тотализаторе, но неизменно лажал и каждый раз проигрывал все бо`льшие суммы. Если бы отец был жив, то избил бы его, как мальчишку. У него был ремень из дубленой кожи, с медной пряжкой. Интересно, есть ли какое-то логическое объяснение тому, что одни ремни бьют больнее, чем другие? Или это все игра воображения и он настолько зациклился на этом ремне, что даже считал большим везением, когда отец порол его другими?
Но отца больше не было, и кое-кому пора напомнить, кто теперь главный.
– После смерти отца я стал главой этой семьи, – заявил Мустафа.
– Да ну? – рассмеялась Зелиха. – Знаешь, в чем твоя проблема? Ты просто самовлюбленный, закомплексованный драгоценный член! Вон из моей комнаты!
Словно во сне, Зелиха увидела, как его рука взметнулась, чтобы хлестнуть ее по лицу. Она тупо уставилась на него, все еще не веря, что он может ее ударить, но в последний момент все-таки отпрянула в сторону. Но он только больше рассвирепел оттого, что она увернулась от пощечины. Второй раз он не промахнулся. Она дала сдачи с не меньшей силой.
Спустя мгновение они катались по кровати, сцепившись, как дерущиеся дети, с той лишь разницей, что в детстве такого никогда не бывало. Отец никогда не позволил бы им устроить такую потасовку. Зелиха почувствовала было себя победительницей, она здорово ему врезала, так ей, по крайней мере, показалось. Она была высокая и сильная и не привыкла считать себя каким-то хрупким существом. Торжествуя, она победно потрясла сцепленными руками и, словно боксер-чемпион, поприветствовала невидимую публику: «Ура! Я его сделала!»
Но вдруг он заломил ей руку за спину и навалился сверху. Теперь все было иначе. Он стал иным. Одной рукой он уперся ей в грудь, прижимая к кровати, другой – задрал юбку.
Поначалу она омертвела от ужаса и отвращения. Чудовищный позор и бесчестие не оставляли места для иных чувств. Она вдруг обессилела, оцепенела от какой-то робкой стыдливости, так неожиданно давало о себе знать строгое воспитание, какой стыд, предстать перед мужчиной в одном белье.
Мгновение спустя ее охватила такая паника, что было уже не до унижения. Она попыталась отпихнуть его, отчаянно натягивала юбку, но он ее снова задрал. Она отбивалась, он не отступал, она дала пощечину, он в ответ, еще сильнее, она укусила, он двинул кулаком по лицу. Она услышала чей-то пронзительный нечеловеческий крик: «Нет!» – словно крик животного под ножом мясника. Она не узнавала собственный голос, как не узнавала собственное тело, будто оно стало чужим после его вторжения. Вот тогда она и увидела тот воздушный шар с рекламой «Кодак». Она закрыла глаза, как в детстве, когда, зажмурившись, надеешься, что и другие тебя тоже не увидят. Остались только звуки, звуки и запахи. Он дышал все тяжелее, все крепче сжимал ее грудь и горло. Казалось, он ее вот-вот задушит, но тут хватка ослабела, он затих и повалился на нее со стоном раненого зверя. Она слышала, как бешено стучит его сердце. А вот своего не слышала. В ней словно иссякла вся жизнь.
Она не открывала глаз, пока он не обмяк и не сполз с нее.
Мустафа поднялся. Он еле стоял на ногах. Шатаясь, добрел до двери, задыхаясь, прислонился к косяку. Втянул в себя воздух. Пахло потом и розовой водой. Он постоял так, спиной к ней, не в силах пошевелиться, а потом, не оборачиваясь, выскочил из комнаты. В коридоре он услышал, как хлопнула входная дверь, – вернулись домашние. Он метнулся в ванную, заперся, включил душ и вдруг скорчился на полу в приступе рвоты.
В холле раздался голос Бану:
– Эй, привет, где вы там? Есть кто-нибудь?
Зелиха встала и попыталась привести в порядок одежду. Все произошло так стремительно. Может быть, она могла убедить себя, что ничего и не было? Но, увы, отражение доказывало обратное. Из зеркала на нее смотрел заплывший, окруженный багровым пятном глаз. Зелиха даже устыдилась своего обычного цинизма: она всегда только хихикала, когда в дешевых боевиках кому-нибудь ставили фингал, ей не верилось, что человеческий глаз может от одного удара превратиться в подобное. Лицо пострадало, а вот тело, кажется, нет. Она ощупывала себя и, странное дело, не ощущала ничего, кроме собственных пальцев. Неужели тело не почувствовало бы, что ей больно или грустно? Неужели она сама бы не почувствовала?
В дверь постучали. Не дожидаясь ответа, Бану заглянула в комнату, чтобы что-то сказать, но так и застыла, в беззвучном оцепенении открывая и закрывая рот.
Уставившись на младшую сестру, она спросила в ужасе:
– Что у тебя с лицом?
Зелиха понимала, что если рассказывать, то сейчас или никогда. Открыться без промедления или скрывать до конца своих дней.
– Да это только выглядит так жутко, – проговорила она медленно.
Все, момент был упущен, выбор сделан.
– Пошла я погулять и вот смотрю: какой-то мужик колотит жену прямо посреди улицы. Я встряла, попыталась вступиться за несчастную и, похоже, в итоге сама получила.
Ей поверили. Это было в ее духе. Такое могло приключиться только с ней.
Женщины с утра пошли на кладбище навестить могилу Левента Казанчи, но Зелиха сослалась на недомогание. Она не хотела идти туда вместе со всеми. Уж лучше пойти одной, присесть на пыльную землю и задать отцу пару вопросов, на которые он так и не ответил при жизни. Почему он был так холоден и жесток к собственной плоти и крови? Зелиха хотела бы знать. Еще она хотела спросить: знает ли он, что его призрак до сих пор не дает им покоя? Они по сей день порой боятся говорить в полный голос, чтобы не побеспокоить папу. Левент Казанчи не переносил шум, а детский гомон – особенно. Они, даже еще совсем малышами, должны были разговаривать только шепотом. Каждый ребенок в семье Казанчи первым делом был обязан уяснить принцип «4 П»: Плакать При Папе Плохо. Этот принцип неумолимо действовал в любой момент их жизни. Если ты, например, споткнулся и разбил нос или коленку, то надо сдержать слезы, крепко зажать рану, на цыпочках прокрасться вниз на кухню или еще дальше, в сад, удостовериться, что тут никто не услышит, и только тогда разреветься от боли. Они надеялись, что если все сделать правильно, то отец, может быть, не будет сердиться, только расчет этот, увы, никогда не оправдывался.
Когда отец возвращался с работы, перед ужином дети собирались у стола в ожидании ежевечерней инспекции. Он никогда не спрашивал напрямую, как они вели себя в течение дня. Вместо этого выстраивал их перед собой, как маленькую роту солдат, и пристально всматривался в каждого, на кого-то он мог взирать дольше, на кого-то не так долго, это уж как повезет. Вот Бану, заботливая старшая сестра, защитница малышей, всегда за них переживает куда больше, чем за себя. Вот Севрие, кусает губы, чтобы не расплакаться. Вот Фериде, нервно вращает глазами. Мустафа, единственный сын, надеется, что его, папиного любимчика, как-нибудь пронесет, он все-таки не чета этим несчастным девчонкам. Наконец, самая младшая, Зелиха, уже начинает чувствовать закипающую в глубине души злость. Они стояли и ждали, пока отец доест суп, а потом, может быть, пригласит за стол кого-нибудь одного, или двоих, или троих… или, если повезет, всех одновременно.
Зелиху не так смущало то, что отец постоянно бранил их и время от времени колотил, как вот эти инспекции перед ужином. Ей было так мучительно стоять у стола под его пристальным взглядом, словно все ее проступки были написаны у нее на лбу невидимыми чернилами, которые только отец мог прочитать.
«Ну почему вы никогда ничего не можете сделать как надо?» – вопрошал обычно Левент Казанчи, разглядев на чьем-нибудь лбу улики дурного поведения и решив, что наказать надо сразу всех.
Почти невозможно было совместить этого Левента Казанчи с человеком, в которого он превращался, выйдя за порог особняка. Всякий, кто встречал его вне дома, видел в нем не иначе как образец надежности, внимательности, сплоченности, добродетели, в общем, идеального мужчину, за такого все как одна мечтали выйти замуж подружки его дочерей. Но дома он бывал добр лишь к посторонним. Приходя в особняк, он первым делом снимал туфли и надевал тапочки – и сразу, самым естественным образом, из мягкого чиновника превращался в деспотичного отца. Петит-Ma обмолвилась как-то, что Левент был так суров к своим детям из-за того, что сам очень страдал в детстве, брошенный матерью.
Зелихе нет-нет да и приходило в голову, что им очень повезло, когда отец, подобно всем мужчинам в роду, умер так рано. Старость стала бы тяжелым испытанием для такого властного человека, как Левент Казанчи. Он вынужден был бы смириться с тем, что теперь больной, слабый и полностью зависит от жалости собственных детей.
Зелиха знала, что если она пойдет на могилу отца, то захочет поговорить с ним, а поговорив с отцом, может заплакать, дать трещину, как чайный стаканчик под действием дурного глаза. Но ей была отвратительна даже мысль о том, чтобы прилюдно расплакаться. Она недавно поклялась, что никогда не уподобится этим плаксивым бабам и, если уж припрет, будет лить слезы в гордом одиночестве. Вот почему в этот ясный день двадцать лет тому назад Зелиха решила остаться дома.
Она почти весь день провалялась в постели, листала журналы и о чем-то грезила. У кровати стояли бритва и бутылочка лосьона на розовой воде: она только что побрила ноги и смазала раздраженную кожу. Мама была бы в ужасе от этого зрелища. Она считала, что женщины должны удалять все волосы с тела с помощью воска, но ни в коем случае не бриться. Брились только мужчины. А вот сводить волосы воском – это такой общий женский ритуал. Два раза в месяц все женщины семейства Казанчи собирались в гостиной и сводили волосы с ног. Сначала они на плите топили кусок воска, он плавился, наполняя все вокруг сладким, конфетным запахом. Потом они рассаживались на ковре и, без умолку болтая, наносили на ноги горячую клейкую массу, а когда воск застывал, его сдирали. А бывало, они все шли в ближайший хаммам и там проделывали то же самое под паром, на огромной мраморной плите. Зелиха ненавидела хаммам, это женское царство, и ритуал депиляции воском она тоже ненавидела. Ей больше нравилось бриться: быстро, просто и вдали от посторонних глаз.
Зелиха помахала ногами и посмотрелась в зеркало. Налила в ладонь еще немного лосьона и, медленно втирая его в кожу, принялась внимательно и восхищенно разглядывать свое тело. Она прекрасно знала, что красива, и не пыталась это скрыть. Мать говорила, что красивым женщинам надлежит удвоить скромность и вдвое больше остерегаться мужчин. Но Зелиха считала, что это дешевый треп женщины, которая сама никогда не была хороша собой. Зелиха неспешно поднялась, лениво прошлась по комнате и вставила в магнитофон кассету. Это был записанный в национальном стиле альбом ее любимого исполнителя, транссексуала с абсолютно божественным голосом. Он начинал карьеру как мужчина, играл героя-любовника в мелодраматических фильмах, а потом сделал операцию и стал женщиной. Теперь это была певица, выступавшая в ярких костюмах, со сверкающими аксессуарами и множеством драгоценных украшений. Зелиха бы тоже так ходила, будь у нее деньги. Зелиха ее обожала, скупила все альбомы. Певица должна была уже выпустить очередной диск, но ей недавно запретили выступать военные, которые все еще оставались у власти, хотя государственный переворот случился три года назад. У Зелихи была целая теория, объяснявшая, почему генералы не желали выпускать трансгендерную певицу на сцену.
– Они видят в ней угрозу, – подмигнула она Паше Третьему, который белоснежной меховой подушкой свернулся на кровати и глядел на нее узкими щелочками изумрудных глаз. – У нее ведь такой божественный голос и такие броские наряды. Уверена, эти генералы просто боятся, что, когда она появится на экране, никто не захочет больше слушать их хриплые голоса и смотреть на их лягушачьи мундиры. Что может быть хуже военного путча? Военный путч, который никто даже не заметил!
И тут в дверь постучали.
– Дурочка, ты что, сама с собой разговариваешь? – воскликнул Мустафа и просунул голову в дверь. – Сделай потише!
Карие глаза Мустафы горели юношеским пылом, темные волосы были густо намазаны бриолином и зачесаны назад. В целом его можно было бы назвать красавцем, если бы не появившийся бог знает когда тик. Когда Мустафа что-то говорил, он всегда наклонял голову к правому плечу резким механическим движением. Особенно заметно он дергался при посторонних или если сильно волновался. Люди иногда думали, что это от смущения, но Зелиха считала, что это признак неуверенности.
Опершись на локоть, она пожала плечами:
– Я могу слушать то, что хочу, и так, как хочу.
Но вместо того, чтобы поругаться с ней и уйти, хлопнув дверью, Мустафа замер. Кажется, ему что-то пришло в голову.
– Зачем ты носишь такие короткие юбки?
Оторопев от столь неожиданного вопроса, Зелиха уставилась на брата и впервые заметила, какой мутный у него взгляд. Похоже, в этом году он окончательно стал задротом.
Она так вслух и сказала:
– Задрот.
Мустафа притворился, что не слышал, обвел глазами комнату и спросил:
– Это что, моя бритва?
– Да, – призналась Зелиха, – я собиралась поставить ее на место.
– И что ты делала моей бритвой?
– Тебя не касается, – ответила она несколько неуверенно.
– Не касается? – нахмурился Мустафа. – Ты пробираешься в мою комнату, воруешь мою бритву, бреешь ноги, чтобы потом демонстрировать их мужикам в округе, и еще говоришь, что это не мое дело? Послушай, что я тебе скажу. Ты, черт возьми, ошибаешься, милочка! Мое дело следить за тем, чтобы ты вела себя прилично.
Зелиха сверкнула глазами:
– Ты бы нашел себе другое занятие. Пойди подрочи лучше!
Мустафа стал пунцовым. Он с ненавистью посмотрел на сестру. В последнее время стало очевидно, что у него проблемы с женщинами. Несмотря на то что Мустафа вырос, окруженный множеством женщин, как старых, так и молодых, и привык быть в центре их внимания, он фатально отставал от сверстников во всем, что касалось взаимодействия с противоположным полом. В свои двадцать лет он словно застрял на опасном пороге между мальчиком и мужчиной. Он не мог ни вернуться назад, ни перескочить вперед. Он только чувствовал, что в его нынешнем положении было тревожно и небезопасно, и это ему не нравилось. Мустафе внушали отвращение пробудившиеся в его теле плотские желания, но они же были для него постоянным соблазном. Прежде ему удавалось сдерживать свои порывы, не в пример одноклассникам, которые только и делали, что мастурбировали. С тринадцати до девятнадцати лет он успешно подавлял «ЭТО», как он называл мастурбацию.
Но в прошлом году он завалил вступительные экзамены в университет, и, словно в отместку за многолетнее самобичевание и самоуничижение, желания проснулись с новой силой, и «ЭТО» завладело Мустафой. Оно настигало его повсюду, в любое время дня и ночи. В ванной, в подвале, в туалете, в постели, в гостиной, а порой, когда он тайно пробирался в комнату младшей сестры, в ее кровати, на ее стуле, у ее стола… «ЭТО» требовало безоговорочного подчинения, как этакий старый самодур. И Мустафа подчинялся, но никогда не делал этого правой рукой. Правая рука была для чистых дел, чистых и священных. Правой рукой он прикасался к Корану, перебирал четки, открывал запертые двери. Правой рукой он почтительно подносил к губам руки стариков. На правой руке лежало благословение, а вот левая была для всякой мерзости. И мастурбировать он мог исключительно левой.
Однажды ему приснилось, что он мастурбирует на глазах у отца. Лицо отца ничего не выражало, он просто сидел за столом и смотрел. Мустафа хорошо помнил этот взгляд: так отец смотрел на него восьмилетнего в день, когда ему сделали обрезание. Он помнил и несчастного мальчика в пышной кровати под атласными покрывалами, почти погребенного под горой всяких подарков, как он лежал там и ждал, что вот сейчас возьмут и отрежут, а вокруг толпились родственники и соседи, болтали, ели, плясали, а иные развлекались тем, что его поддразнивали; семьдесят человек собралось праздновать его превращение из мальчика в мужчину.
В этот самый день, после того как они все сделали, после того как Мустафа страшно и дико закричал, отец подошел к нему, поцеловал в щеку и спросил:
– Сын мой, ты когда-нибудь видел, чтобы я плакал?
Мальчик покачал головой. Нет, никто никогда не видел, чтобы отец плакал.
– Сын мой, ты когда-нибудь видел, чтобы твоя мать плакала?
Мустафа с жаром закивал. Мама постоянно плакала.
Левент Казанчи ласково улыбнулся сыну:
– Ты теперь мужчина, вот и веди себя как мужчина.
Мастурбируя, Мустафа никогда не осмеливался полностью спустить штаны, чтобы не застукали, но еще и потому, что мешал призрак отца, вновь и вновь шептавший ему эти слова. В прошлом году тело как-то умудрилось одержать победу не только над его собственной волей, но и над строгим взглядом отца. Он словно какую-то болезнь подхватил, а Мустафа не сомневался, что это что-то вроде болезни, и теперь мастурбировал в любое время дня и ночи. Прекрати. Не могу. Прекрати. Не могу. Ему снилось, что родители застукали его. Они ломились в дверь, выбивали ее, заставали его с поличным. Поднимался крик и вой, причем мама целовала и гладила его, а отец плевал на него и больно колотил. А мама, словно целебной мазью, смазывала ссадины ашуре. Он просыпался весь в поту, содрогаясь от ужаса и отвращения, и, чтобы немного успокоиться, мастурбировал.
Но Зелиха и не подозревала обо всем этом, когда бросила ему в лицо глумливые слова.
– У тебя стыда нет, – сказал Мустафа. – Ты не умеешь разговаривать со старшими. Тебе нет дела, когда мужчины свистят тебе вслед. Одеваешься, как шлюха, и еще хочешь, чтобы тебя уважали?
Зелиха презрительно усмехнулась:
– А в чем проблема? Ты что, боишься шлюх?
Мустафа молча посмотрел на нее. Он уже месяц как открыл для себя самую злачную улицу в Стамбуле. За этим можно было пойти и в другие места, не такие дешевые, не такие низкопробные, не такие гнусные. Но он нарочно пошел именно туда: чем грубее, чем гаже, тем лучше. Среди жавшихся друг к другу обшарпанных домов, среди вони и грязи ходили мужчины и отпускали сальные шутки, не потому что им было как-то особенно весело, а просто хотелось посмеяться. Во всех комнатах на всех этажах были проститутки. Они всегда были готовы взять твои деньги, но все равно не преминули бы потом опустить тебя, как мужчину. Он вернулся оттуда весь разбитый и словно измазанный грязью.
– Ты что, за мной шпионишь? – спросил он.
– Что? – Зелиха заржала, до нее только что дошло, какое она, сама того не подозревая, совершила открытие. – Ну ты и болван. Ходишь к проституткам – это твоя проблема. Мне по барабану.
Мустафа был оскорблен до глубины души, ему вдруг захотелось ее ударить. До нее должно дойти, что над ним так измываться нельзя.
Зелиха посмотрела на него, прищурившись, словно стараясь понять, что у него на уме, и сказала:
– Тебя вообще не касается, что я ношу и как живу. Кем ты себя возомнил? Отец умер, и я не позволю тебе играть его роль.
Как ни странно, произнеся эту тираду, она вспомнила, что утром не зашла в химчистку за кружевным платьем, и подумала, что надо завтра не забыть.
– Если бы отец был жив, ты бы не посмела так разговаривать, – ответил Мустафа, со злобно блестевшими глазами, от мутного взгляда не осталось и следа. – Его больше нет, но это не значит, что в этом доме теперь нет правил. Есть долг перед родными, милочка. Ты не вправе позорить доброе имя нашей семьи.
– Да заткнись ты! Сколько бы я ни позорила семью, до тебя мне далеко.
Мустафа растерянно молчал. Она что, прознала или снова блефует? Он много играл на тотализаторе, но неизменно лажал и каждый раз проигрывал все бо`льшие суммы. Если бы отец был жив, то избил бы его, как мальчишку. У него был ремень из дубленой кожи, с медной пряжкой. Интересно, есть ли какое-то логическое объяснение тому, что одни ремни бьют больнее, чем другие? Или это все игра воображения и он настолько зациклился на этом ремне, что даже считал большим везением, когда отец порол его другими?
Но отца больше не было, и кое-кому пора напомнить, кто теперь главный.
– После смерти отца я стал главой этой семьи, – заявил Мустафа.
– Да ну? – рассмеялась Зелиха. – Знаешь, в чем твоя проблема? Ты просто самовлюбленный, закомплексованный драгоценный член! Вон из моей комнаты!
Словно во сне, Зелиха увидела, как его рука взметнулась, чтобы хлестнуть ее по лицу. Она тупо уставилась на него, все еще не веря, что он может ее ударить, но в последний момент все-таки отпрянула в сторону. Но он только больше рассвирепел оттого, что она увернулась от пощечины. Второй раз он не промахнулся. Она дала сдачи с не меньшей силой.
Спустя мгновение они катались по кровати, сцепившись, как дерущиеся дети, с той лишь разницей, что в детстве такого никогда не бывало. Отец никогда не позволил бы им устроить такую потасовку. Зелиха почувствовала было себя победительницей, она здорово ему врезала, так ей, по крайней мере, показалось. Она была высокая и сильная и не привыкла считать себя каким-то хрупким существом. Торжествуя, она победно потрясла сцепленными руками и, словно боксер-чемпион, поприветствовала невидимую публику: «Ура! Я его сделала!»
Но вдруг он заломил ей руку за спину и навалился сверху. Теперь все было иначе. Он стал иным. Одной рукой он уперся ей в грудь, прижимая к кровати, другой – задрал юбку.
Поначалу она омертвела от ужаса и отвращения. Чудовищный позор и бесчестие не оставляли места для иных чувств. Она вдруг обессилела, оцепенела от какой-то робкой стыдливости, так неожиданно давало о себе знать строгое воспитание, какой стыд, предстать перед мужчиной в одном белье.
Мгновение спустя ее охватила такая паника, что было уже не до унижения. Она попыталась отпихнуть его, отчаянно натягивала юбку, но он ее снова задрал. Она отбивалась, он не отступал, она дала пощечину, он в ответ, еще сильнее, она укусила, он двинул кулаком по лицу. Она услышала чей-то пронзительный нечеловеческий крик: «Нет!» – словно крик животного под ножом мясника. Она не узнавала собственный голос, как не узнавала собственное тело, будто оно стало чужим после его вторжения. Вот тогда она и увидела тот воздушный шар с рекламой «Кодак». Она закрыла глаза, как в детстве, когда, зажмурившись, надеешься, что и другие тебя тоже не увидят. Остались только звуки, звуки и запахи. Он дышал все тяжелее, все крепче сжимал ее грудь и горло. Казалось, он ее вот-вот задушит, но тут хватка ослабела, он затих и повалился на нее со стоном раненого зверя. Она слышала, как бешено стучит его сердце. А вот своего не слышала. В ней словно иссякла вся жизнь.
Она не открывала глаз, пока он не обмяк и не сполз с нее.
Мустафа поднялся. Он еле стоял на ногах. Шатаясь, добрел до двери, задыхаясь, прислонился к косяку. Втянул в себя воздух. Пахло потом и розовой водой. Он постоял так, спиной к ней, не в силах пошевелиться, а потом, не оборачиваясь, выскочил из комнаты. В коридоре он услышал, как хлопнула входная дверь, – вернулись домашние. Он метнулся в ванную, заперся, включил душ и вдруг скорчился на полу в приступе рвоты.
В холле раздался голос Бану:
– Эй, привет, где вы там? Есть кто-нибудь?
Зелиха встала и попыталась привести в порядок одежду. Все произошло так стремительно. Может быть, она могла убедить себя, что ничего и не было? Но, увы, отражение доказывало обратное. Из зеркала на нее смотрел заплывший, окруженный багровым пятном глаз. Зелиха даже устыдилась своего обычного цинизма: она всегда только хихикала, когда в дешевых боевиках кому-нибудь ставили фингал, ей не верилось, что человеческий глаз может от одного удара превратиться в подобное. Лицо пострадало, а вот тело, кажется, нет. Она ощупывала себя и, странное дело, не ощущала ничего, кроме собственных пальцев. Неужели тело не почувствовало бы, что ей больно или грустно? Неужели она сама бы не почувствовала?
В дверь постучали. Не дожидаясь ответа, Бану заглянула в комнату, чтобы что-то сказать, но так и застыла, в беззвучном оцепенении открывая и закрывая рот.
Уставившись на младшую сестру, она спросила в ужасе:
– Что у тебя с лицом?
Зелиха понимала, что если рассказывать, то сейчас или никогда. Открыться без промедления или скрывать до конца своих дней.
– Да это только выглядит так жутко, – проговорила она медленно.
Все, момент был упущен, выбор сделан.
– Пошла я погулять и вот смотрю: какой-то мужик колотит жену прямо посреди улицы. Я встряла, попыталась вступиться за несчастную и, похоже, в итоге сама получила.
Ей поверили. Это было в ее духе. Такое могло приключиться только с ней.