Стамбульский бастард
Часть 24 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ованес Стамбулян уже знал и ответ Гранатового Дерева, и начало следующей истории, но не успел записать – там внизу что-то упало и разбилось вдребезги. Сквозь грохот он услышал что-то вроде всхлипа, совсем короткий, сдавленный звук, но Ованес сразу узнал жену. Его тотчас вышвырнуло на поверхность, и он всплыл, как дохлая рыбина.
Он вскочил и бросился к лестнице. В голове промелькнул утренний спор с Киркором Агопяном, известным адвокатом и членом Османского парламента.
– Настали плохие времена. Очень плохие. Готовься к худшему, – пробормотал вместо приветствия Киркор, когда они столкнулись нынче утром у цирюльника.
– Сначала они призывают армянских мужчин в армию. Да, заявляют они, мы же все равны, разве мы все не османы, мусульмане и иноверцы? Мы все будем бок о бок сражаться с врагом. Но затем они разоружают всех армянских солдат, словно они из армии неприятеля, и сгоняют армянских мужчин в трудовые батальоны. А сейчас, мой друг, ходят слухи… Говорят, грядет самое страшное.
Известия серьезно обеспокоили, но не слишком потрясли Ованеса Стамбуляна. Он сам уже вышел из призывного возраста, сыновья его еще не достигли. Под призыв попадал только младший брат жены Левон. Но он еще во время Балканских войн был освобожден от военной службы, в ходе особого отбора признан единственным кормильцем семьи, получил статус «непризывного» и носил соответствующий значок. Таков был старый османский эакон, но теперь его могли изменить. В наши дни ничего не знаешь наверняка. В начале Первой мировой они объявили, что будут брать только двадцатилетних, но война разгоралась, и стали призывать тридцатилетних и даже сорокалетних.
Ованес Стамбулян не был создан ни для битвы, ни для тяжелого физического труда. Он любил поэзию. Он любил слова, знал губами и языком каждую букву армянского алфавита. Он долго думал и заключил, что армянской общине нужно вовсе не оружие, как утверждали иные революционеры, а книги, книги и еще раз книги. После Танзимата[14] открыли новые школы, но в них катастрофически не хватало прогрессивных учителей и приличных книг. С революцией 1908 года настали некоторые улучшения. Армянское население поддержало младотурок, надеясь, что те достойно и по справедливости обойдутся с немусульманами.
Так значилось в их манифесте: «Все граждане, независимо от национальной или религиозной принадлежности, обладают правом на свободу и равенство, и на всех распространяются одинаковые обязательства. Все подданные Османской империи, будучи равны перед законом в том, что касается прав или обязанностей по отношению к государству, могут занимать государственные посты в соответствии с их способностями и образованием».
Правда, они не сдержали обещания и со временем предпочли националистическую идеологию тюркизма интернационалистическому османизму, но европейские державы внимательно следили за тем, что происходило в империи, и наверняка вмешаются, если начнется что-то нехорошее. Ованес Стамбулян полагал, что при нынешнем положении османизм для армян предпочтительнее разных радикальных идей. Турки, греки, армяне и евреи жили вместе веками и теперь тоже смогут ужиться под одной крышей.
– Да ты ни черта не понимаешь! – яростно отрезал Киркор Агопян. – Живешь в своих сказках.
Ованес впервые видел его таким агрессивным и взвинченным. И все же он не поддался.
– Я не думаю, что нам поможет такое фанатичное остервенение, – сказал он почти шепотом.
Он был твердо убежден, что истовый национализм только приведет из огня да в полымя и неизбежно усугубит положение угнетенных и обездоленных. В результате меньшинства добивались автономности дорогой ценой лишь для того, чтобы внутри себя создать своих угнетателей. Национализм пополняет ряды угнетателей. Раньше тебя притесняли иностранные захватчики, а теперь – угнетают собственные соплеменники.
– Фанатизм? – Киркор Агопян скривил мрачную мину. – Да нас захлестнули известия из всех этих анатолийских городов. Ты что, не слышал о столкновениях в Адане? Они врываются к армянам в дома якобы в поисках оружия, а сами грабят и громят. Ты что, не понимаешь? Всех армян выгонят. Всех нас, до единого. А ты что делаешь? Предаешь собственный народ!
Ованес Стамбулян молча пожевывал кончики усов.
– Мы должны делать общее дело, – сказал он тихо, но твердо, – мы, евреи, христиане и мусульмане. Столько веков мы жили вместе под одной большой имперской крышей, пускай в неравных условиях, но вместе. А сейчас мы можем все изменить, мы можем перестроить эту империю, сделать так, чтобы для всех здесь было честно и по справедливости.
И вот тогда Агопян придвинулся к нему совсем близко и сказал эти горькие слова:
– Проснись, друг мой, нет больше никакого «вместе». Коли гранат лопнул и семена разлетелись во все стороны, их уж не собрать.
Стоя над лестницей, Ованес Стамбулян вслушивался в воцарившуюся в доме зловещую тишину, а перед глазами стояла грустная картинка: ярко-красный расколотый гранат.
– Армануш! Армануш! – позвал он в смятении жену. – Армануш, ты где?
«Они, наверное, на кухне», – подумал он и бросился на первый этаж.
После начала Первой мировой войны была объявлена всеобщая мобилизация. Об этом говорил весь Стамбул, но ощущали в основном люди в маленьких городках. Там по улицам ходили с барабанным боем, и эхом звучало: «Мобилизация! Мобилизация!» Молодых армян стали призывать в армию. Более трехсот тысяч. Сначала солдатам дали ружья, так же как их однополчанам-мусульманам. Но в скором времени им приказали сдать оружие. Армянских солдат забрали в особые трудовые батальоны. Поползли слухи, что за этим приказом стоит военный министр Энвер-паша, заявивший: «Нам нужны рабочие руки, чтобы строить дороги для наших солдат».
А потом стали рассказывать всякие ужасы про сами батальоны. Говорили, что всех армян погнали на непосильные работы по дорожному строительству, даже тех, кто вроде был освобожден, заплатив свою цену. Еще говорили, что батальоны только на словах отправляли строить дороги, а на самом деле их заставляли копать ямы соответствующей глубины и ширины… а потом хоронили в собственноручно выкопанных могилах.
– Турецкие власти заявили, что армяне будут красить пасхальные яйца своей кровью, – бросил Киркор Агопян на выходе из цирюльни.
Ованес Стамбулян не слишком доверял всем этим слухам. Но он не спорил, что настали тяжелые времена.
Внизу он снова позвал жену, но никто не откликнулся. Ованес вздохнул и вышел во внутренний дворик. Прошел мимо длинного стола из вишневого дерева, за которым они обычно завтракали в хорошую погоду. В голове вдруг возникла сцена из книжки о Голубке-потеряшке.
– Тогда слушай свою историю, – сказало Гранатовое Дерево и пошелестело ветками, снова отряхиваясь от снега. – Было то или не было… Когда-то давным-давно Божьим созданиям не было числа, как зернам пшеницы, а говорить слишком много считалось грехом…
– Но почему же? – проворковал Голубок-потеряшка. – Почему слишком много болтать – грех?
Дверь на кухню была закрыта. Странно, в этот час Армануш обычно хлопотала там вместе со служившей у них последние пять лет Мари, вокруг них толкались дети. Дверь не закрывали никогда.
Ованес Стамбулян протянул руку, но так и не успел повернуть ручку, тяжелая деревянная дверь открылась изнутри. Перед ним был турецкий солдат, сержант. От неожиданности они тупо уставились друг на друга и простояли так добрую минуту. Сержант первый вышел из ступора. Со смуглого гладкого и почти мальчишеского лица сурово смотрели колючие глаза.
– Что здесь происходит?! – воскликнул Ованес Стамбулян.
Он увидел, что жена, дети и Мари выстроились вдоль задней стены, словно наказанные школьники.
– Нам приказано обыскать дом, – ответил сержант.
Он говорил без враждебности, но и сочувствия в его голосе тоже не было, только усталость. Каковы бы ни были причины его прихода, чувствовалось, что хочет он одного: поскорее покончить со всем и уйти отсюда.
– Проведите нас, пожалуйста, в кабинет.
Они прошли в заднюю часть дома и поднялись по изгибающемуся маршу лестницы, Ованес Стамбулян впереди, следом – сержант и солдаты.
В кабинете солдаты разделились, каждый брал на себя какой-то предмет мебели и тщательно его осматривал, прямо как разлетевшиеся по цветущему лугу шмели, самозабвенно пьющие нектар, каждый из своего цветка. Они обыскивали буфеты, ящики, каждую полку в огромном, во всю стену, книжном шкафу. Пролистывали сотни томов, искали спрятанные между страницами бумаги; перебрали все его любимые книги, от «Цветов зла» Бодлера до «Химер» Жерара де Нерваля, от «Ночей» Мюссе до «Отверженных» и «Собора Парижской Богоматери» Гюго.
Глядя, как дюжий солдат просматривает «Общественный договор» Руссо, Ованес Стамбулян невольно задумался над строками, в которые тот уставился тупым, невидящим, но очень подозрительным взглядом похожих на две бусины глаз.
Человек рождается свободным, но повсюду он в цепях. Дикарь живет в себе самом, а человек, привыкший к жизни в обществе, всегда – вне самого себя; он может жить только во мнении других.
Покончив с книгами, они принялись прочесывать многочисленные ящики орехового письменного стола. Тогда один из солдат и заметил лежавшую там золотую брошку. Он вручил ее сержанту, тот взял миниатюрный гранат, взвесил его на ладони, повертел, чтобы получше разглядеть рубиновую сердцевину, и с улыбкой отдал Ованесу Стамбуляну.
– Не стоит оставлять на виду такую драгоценность. Вот, возьмите, – сказал он с какой-то спокойной любезностью.
– Да, спасибо. Это подарок для жены, – тихо поблагодарил Ованес Стамбулян.
Сержант улыбнулся, как мужчина мужчине, с понимающим видом.
Но угрюмая злость мгновенно сменила осветившее было его лицо сердечное выражение, и сержант заговорил уже без прежней мягкости в голосе.
– Скажите, что тут написано, – показал он на найденную в ящике армянскую рукопись.
Ованес Стамбулян сразу узнал стихотворение, написанное им во время болезни, когда у него был сильный жар. Это было прошлой осенью. Он три дня пролежал в постели, не в силах пошевелиться, дрожа от страшного озноба и обливаясь потом, словно его тело превратилось в дырявую бочку с водой. Все это время Армануш не отходила от его постели, прикладывала ко лбу вымоченные в уксусе холодные полотенца и протирала грудь кубиками льда. Когда к вечеру третьего дня жар начал спадать, к Ованесу и пришло это стихотворение, и он приветствовал его с радостью, как награду за перенесенные страдания. Он не отличался особой религиозностью, но твердо верил в божественное вознаграждение, проявляющееся не в каких-то значительных событиях, а, скорее, в виде таких вот маленьких знамений и даров.
– Читайте! – Сержант придвинул к нему бумаги.
Ованес Стамбулян надел очки и дрожащим голосом прочитал первые строки.
Ребенок плачет во сне, он сам не знает почему.
Тихие, но непрестанные слезы безутешного томления…
Так и я томлюсь по тебе.
– Поэзия, – перебил сержант как-то разочарованно.
– Да, – кивнул Ованес Стамбулян, хотя не знал, хорошо это или плохо.
Он заметил, в глазах сержанта что-то блеснуло, кажется, не вражда. Может, ему понравилось? Может, он теперь заберет солдат и уйдет?
– О-ва-нес Стам-бу-лян, – процедил сержант, глотая звуки, – вы образованный человек, эрудит. Вас знают и уважают. И зачем утонченному человеку вроде вас вступать в сговор с кучкой подлых мятежников?
Ованес Стамбулян поднял на него темные глаза и непроизвольно заморгал. Он не знал, что и сказать в свою защиту, так как понятия не имел о том, в чем его обвиняли.
– Начитавшись ваших стихов, армянские повстанцы бунтуют против Османского султаната, – глубокомысленно наморщив лоб, заявил сержант. – Вы подстрекаете их к мятежу.
И до Ованеса Стамбуляна вдруг дошло, в чем его обвиняют и что обвинения эти не шуточные.
– Сержант, – начал он, в упор глядя в глаза собеседнику, так как боялся, что, если сейчас отведет взгляд, рухнет мостик между ними, – вы сами просвещенный человек и, конечно, поймете, в каком я непростом положении. Мои стихи – плод моего воображения. Я их пишу и печатаю, но никак не властен над тем, кто их читает и какими соображениями при этом руководствуется.
Сержант задумчиво хрустел костяшками пальцев, а помолчав, сказал:
– Я прекрасно понимаю, какое это затруднительное положение. И все ж над собственными словами вы властны. Вы же сами их пишете. Вы – поэт…
В отчаянной попытке совладать с подступавшей паникой Ованес Стамбулян обвел глазами кабинет и вдруг встретился взглядом со старшим сыном. Мальчик стоял за дверью и заглядывал в комнату. И как он сюда прокрался из кухни? Давно ли наблюдает за ними? Щеки ребенка пылали от ярости, но на его юном лице читалось еще что-то, нечто большее, чем гнев на солдат, – какое-то странное спокойствие, какая-то мудрая непоколебимость. Ованес Стамбулян улыбнулся сыну, все, мол, в порядке, и жестом велел ему возвращаться к матери. Но Ервант не сдвинулся места.
– Боюсь, вам придется пройти с нами, – сказал сержант.
– Не могу, – ответил Ованес даже не раздумывая и вдруг понял, какая жалкая у него отговорка.
Я сегодня должен дописать свою книгу… последнюю главу…
Он попросил, чтобы дали поговорить с женой.
Последнее, что отпечаталось в памяти, перед тем как его увели, – лицо жены, ее расширенные зрачки и побелевшие губы. Армануш не плакала, даже не казалась как-то особо потрясенной. Она, скорее, выглядела безумно уставшей, словно все свои последние силы положила на то, чтобы так вот стоять в дверном проеме. Как бы ему хотелось взять ее руки в свои, обнять крепко-крепко и прошептать последнюю просьбу: быть сильной ради всех их детей и того, кто был еще на подходе. Армануш была на пятом месяце.
И только когда солдаты вытолкнули его на темную улицу, Ованес Стамбулян вспомнил, что забыл подарить жене подарок. Он сунул руки в карманы и вздохнул с облегчением, не нащупав там золотого граната. Брошь осталась дома, в ящике стола. Он тихо улыбнулся, представив, как обрадуется Армануш, когда ее найдет.
Как только солдаты ушли, на крыльце послышались торопливые шаги – прибежала турецкая соседка из дома напротив. Такая милая, добрая, развеселая толстушка, только вот сейчас ей было совсем не до веселья. Выражение полного ужаса на ее лице как-то привело Армануш в чувство. Женщина вышла из оцепенения и действительно испугалась.
Она привлекла к себе Ерванта и прошептала дрожащими губами:
Он вскочил и бросился к лестнице. В голове промелькнул утренний спор с Киркором Агопяном, известным адвокатом и членом Османского парламента.
– Настали плохие времена. Очень плохие. Готовься к худшему, – пробормотал вместо приветствия Киркор, когда они столкнулись нынче утром у цирюльника.
– Сначала они призывают армянских мужчин в армию. Да, заявляют они, мы же все равны, разве мы все не османы, мусульмане и иноверцы? Мы все будем бок о бок сражаться с врагом. Но затем они разоружают всех армянских солдат, словно они из армии неприятеля, и сгоняют армянских мужчин в трудовые батальоны. А сейчас, мой друг, ходят слухи… Говорят, грядет самое страшное.
Известия серьезно обеспокоили, но не слишком потрясли Ованеса Стамбуляна. Он сам уже вышел из призывного возраста, сыновья его еще не достигли. Под призыв попадал только младший брат жены Левон. Но он еще во время Балканских войн был освобожден от военной службы, в ходе особого отбора признан единственным кормильцем семьи, получил статус «непризывного» и носил соответствующий значок. Таков был старый османский эакон, но теперь его могли изменить. В наши дни ничего не знаешь наверняка. В начале Первой мировой они объявили, что будут брать только двадцатилетних, но война разгоралась, и стали призывать тридцатилетних и даже сорокалетних.
Ованес Стамбулян не был создан ни для битвы, ни для тяжелого физического труда. Он любил поэзию. Он любил слова, знал губами и языком каждую букву армянского алфавита. Он долго думал и заключил, что армянской общине нужно вовсе не оружие, как утверждали иные революционеры, а книги, книги и еще раз книги. После Танзимата[14] открыли новые школы, но в них катастрофически не хватало прогрессивных учителей и приличных книг. С революцией 1908 года настали некоторые улучшения. Армянское население поддержало младотурок, надеясь, что те достойно и по справедливости обойдутся с немусульманами.
Так значилось в их манифесте: «Все граждане, независимо от национальной или религиозной принадлежности, обладают правом на свободу и равенство, и на всех распространяются одинаковые обязательства. Все подданные Османской империи, будучи равны перед законом в том, что касается прав или обязанностей по отношению к государству, могут занимать государственные посты в соответствии с их способностями и образованием».
Правда, они не сдержали обещания и со временем предпочли националистическую идеологию тюркизма интернационалистическому османизму, но европейские державы внимательно следили за тем, что происходило в империи, и наверняка вмешаются, если начнется что-то нехорошее. Ованес Стамбулян полагал, что при нынешнем положении османизм для армян предпочтительнее разных радикальных идей. Турки, греки, армяне и евреи жили вместе веками и теперь тоже смогут ужиться под одной крышей.
– Да ты ни черта не понимаешь! – яростно отрезал Киркор Агопян. – Живешь в своих сказках.
Ованес впервые видел его таким агрессивным и взвинченным. И все же он не поддался.
– Я не думаю, что нам поможет такое фанатичное остервенение, – сказал он почти шепотом.
Он был твердо убежден, что истовый национализм только приведет из огня да в полымя и неизбежно усугубит положение угнетенных и обездоленных. В результате меньшинства добивались автономности дорогой ценой лишь для того, чтобы внутри себя создать своих угнетателей. Национализм пополняет ряды угнетателей. Раньше тебя притесняли иностранные захватчики, а теперь – угнетают собственные соплеменники.
– Фанатизм? – Киркор Агопян скривил мрачную мину. – Да нас захлестнули известия из всех этих анатолийских городов. Ты что, не слышал о столкновениях в Адане? Они врываются к армянам в дома якобы в поисках оружия, а сами грабят и громят. Ты что, не понимаешь? Всех армян выгонят. Всех нас, до единого. А ты что делаешь? Предаешь собственный народ!
Ованес Стамбулян молча пожевывал кончики усов.
– Мы должны делать общее дело, – сказал он тихо, но твердо, – мы, евреи, христиане и мусульмане. Столько веков мы жили вместе под одной большой имперской крышей, пускай в неравных условиях, но вместе. А сейчас мы можем все изменить, мы можем перестроить эту империю, сделать так, чтобы для всех здесь было честно и по справедливости.
И вот тогда Агопян придвинулся к нему совсем близко и сказал эти горькие слова:
– Проснись, друг мой, нет больше никакого «вместе». Коли гранат лопнул и семена разлетелись во все стороны, их уж не собрать.
Стоя над лестницей, Ованес Стамбулян вслушивался в воцарившуюся в доме зловещую тишину, а перед глазами стояла грустная картинка: ярко-красный расколотый гранат.
– Армануш! Армануш! – позвал он в смятении жену. – Армануш, ты где?
«Они, наверное, на кухне», – подумал он и бросился на первый этаж.
После начала Первой мировой войны была объявлена всеобщая мобилизация. Об этом говорил весь Стамбул, но ощущали в основном люди в маленьких городках. Там по улицам ходили с барабанным боем, и эхом звучало: «Мобилизация! Мобилизация!» Молодых армян стали призывать в армию. Более трехсот тысяч. Сначала солдатам дали ружья, так же как их однополчанам-мусульманам. Но в скором времени им приказали сдать оружие. Армянских солдат забрали в особые трудовые батальоны. Поползли слухи, что за этим приказом стоит военный министр Энвер-паша, заявивший: «Нам нужны рабочие руки, чтобы строить дороги для наших солдат».
А потом стали рассказывать всякие ужасы про сами батальоны. Говорили, что всех армян погнали на непосильные работы по дорожному строительству, даже тех, кто вроде был освобожден, заплатив свою цену. Еще говорили, что батальоны только на словах отправляли строить дороги, а на самом деле их заставляли копать ямы соответствующей глубины и ширины… а потом хоронили в собственноручно выкопанных могилах.
– Турецкие власти заявили, что армяне будут красить пасхальные яйца своей кровью, – бросил Киркор Агопян на выходе из цирюльни.
Ованес Стамбулян не слишком доверял всем этим слухам. Но он не спорил, что настали тяжелые времена.
Внизу он снова позвал жену, но никто не откликнулся. Ованес вздохнул и вышел во внутренний дворик. Прошел мимо длинного стола из вишневого дерева, за которым они обычно завтракали в хорошую погоду. В голове вдруг возникла сцена из книжки о Голубке-потеряшке.
– Тогда слушай свою историю, – сказало Гранатовое Дерево и пошелестело ветками, снова отряхиваясь от снега. – Было то или не было… Когда-то давным-давно Божьим созданиям не было числа, как зернам пшеницы, а говорить слишком много считалось грехом…
– Но почему же? – проворковал Голубок-потеряшка. – Почему слишком много болтать – грех?
Дверь на кухню была закрыта. Странно, в этот час Армануш обычно хлопотала там вместе со служившей у них последние пять лет Мари, вокруг них толкались дети. Дверь не закрывали никогда.
Ованес Стамбулян протянул руку, но так и не успел повернуть ручку, тяжелая деревянная дверь открылась изнутри. Перед ним был турецкий солдат, сержант. От неожиданности они тупо уставились друг на друга и простояли так добрую минуту. Сержант первый вышел из ступора. Со смуглого гладкого и почти мальчишеского лица сурово смотрели колючие глаза.
– Что здесь происходит?! – воскликнул Ованес Стамбулян.
Он увидел, что жена, дети и Мари выстроились вдоль задней стены, словно наказанные школьники.
– Нам приказано обыскать дом, – ответил сержант.
Он говорил без враждебности, но и сочувствия в его голосе тоже не было, только усталость. Каковы бы ни были причины его прихода, чувствовалось, что хочет он одного: поскорее покончить со всем и уйти отсюда.
– Проведите нас, пожалуйста, в кабинет.
Они прошли в заднюю часть дома и поднялись по изгибающемуся маршу лестницы, Ованес Стамбулян впереди, следом – сержант и солдаты.
В кабинете солдаты разделились, каждый брал на себя какой-то предмет мебели и тщательно его осматривал, прямо как разлетевшиеся по цветущему лугу шмели, самозабвенно пьющие нектар, каждый из своего цветка. Они обыскивали буфеты, ящики, каждую полку в огромном, во всю стену, книжном шкафу. Пролистывали сотни томов, искали спрятанные между страницами бумаги; перебрали все его любимые книги, от «Цветов зла» Бодлера до «Химер» Жерара де Нерваля, от «Ночей» Мюссе до «Отверженных» и «Собора Парижской Богоматери» Гюго.
Глядя, как дюжий солдат просматривает «Общественный договор» Руссо, Ованес Стамбулян невольно задумался над строками, в которые тот уставился тупым, невидящим, но очень подозрительным взглядом похожих на две бусины глаз.
Человек рождается свободным, но повсюду он в цепях. Дикарь живет в себе самом, а человек, привыкший к жизни в обществе, всегда – вне самого себя; он может жить только во мнении других.
Покончив с книгами, они принялись прочесывать многочисленные ящики орехового письменного стола. Тогда один из солдат и заметил лежавшую там золотую брошку. Он вручил ее сержанту, тот взял миниатюрный гранат, взвесил его на ладони, повертел, чтобы получше разглядеть рубиновую сердцевину, и с улыбкой отдал Ованесу Стамбуляну.
– Не стоит оставлять на виду такую драгоценность. Вот, возьмите, – сказал он с какой-то спокойной любезностью.
– Да, спасибо. Это подарок для жены, – тихо поблагодарил Ованес Стамбулян.
Сержант улыбнулся, как мужчина мужчине, с понимающим видом.
Но угрюмая злость мгновенно сменила осветившее было его лицо сердечное выражение, и сержант заговорил уже без прежней мягкости в голосе.
– Скажите, что тут написано, – показал он на найденную в ящике армянскую рукопись.
Ованес Стамбулян сразу узнал стихотворение, написанное им во время болезни, когда у него был сильный жар. Это было прошлой осенью. Он три дня пролежал в постели, не в силах пошевелиться, дрожа от страшного озноба и обливаясь потом, словно его тело превратилось в дырявую бочку с водой. Все это время Армануш не отходила от его постели, прикладывала ко лбу вымоченные в уксусе холодные полотенца и протирала грудь кубиками льда. Когда к вечеру третьего дня жар начал спадать, к Ованесу и пришло это стихотворение, и он приветствовал его с радостью, как награду за перенесенные страдания. Он не отличался особой религиозностью, но твердо верил в божественное вознаграждение, проявляющееся не в каких-то значительных событиях, а, скорее, в виде таких вот маленьких знамений и даров.
– Читайте! – Сержант придвинул к нему бумаги.
Ованес Стамбулян надел очки и дрожащим голосом прочитал первые строки.
Ребенок плачет во сне, он сам не знает почему.
Тихие, но непрестанные слезы безутешного томления…
Так и я томлюсь по тебе.
– Поэзия, – перебил сержант как-то разочарованно.
– Да, – кивнул Ованес Стамбулян, хотя не знал, хорошо это или плохо.
Он заметил, в глазах сержанта что-то блеснуло, кажется, не вражда. Может, ему понравилось? Может, он теперь заберет солдат и уйдет?
– О-ва-нес Стам-бу-лян, – процедил сержант, глотая звуки, – вы образованный человек, эрудит. Вас знают и уважают. И зачем утонченному человеку вроде вас вступать в сговор с кучкой подлых мятежников?
Ованес Стамбулян поднял на него темные глаза и непроизвольно заморгал. Он не знал, что и сказать в свою защиту, так как понятия не имел о том, в чем его обвиняли.
– Начитавшись ваших стихов, армянские повстанцы бунтуют против Османского султаната, – глубокомысленно наморщив лоб, заявил сержант. – Вы подстрекаете их к мятежу.
И до Ованеса Стамбуляна вдруг дошло, в чем его обвиняют и что обвинения эти не шуточные.
– Сержант, – начал он, в упор глядя в глаза собеседнику, так как боялся, что, если сейчас отведет взгляд, рухнет мостик между ними, – вы сами просвещенный человек и, конечно, поймете, в каком я непростом положении. Мои стихи – плод моего воображения. Я их пишу и печатаю, но никак не властен над тем, кто их читает и какими соображениями при этом руководствуется.
Сержант задумчиво хрустел костяшками пальцев, а помолчав, сказал:
– Я прекрасно понимаю, какое это затруднительное положение. И все ж над собственными словами вы властны. Вы же сами их пишете. Вы – поэт…
В отчаянной попытке совладать с подступавшей паникой Ованес Стамбулян обвел глазами кабинет и вдруг встретился взглядом со старшим сыном. Мальчик стоял за дверью и заглядывал в комнату. И как он сюда прокрался из кухни? Давно ли наблюдает за ними? Щеки ребенка пылали от ярости, но на его юном лице читалось еще что-то, нечто большее, чем гнев на солдат, – какое-то странное спокойствие, какая-то мудрая непоколебимость. Ованес Стамбулян улыбнулся сыну, все, мол, в порядке, и жестом велел ему возвращаться к матери. Но Ервант не сдвинулся места.
– Боюсь, вам придется пройти с нами, – сказал сержант.
– Не могу, – ответил Ованес даже не раздумывая и вдруг понял, какая жалкая у него отговорка.
Я сегодня должен дописать свою книгу… последнюю главу…
Он попросил, чтобы дали поговорить с женой.
Последнее, что отпечаталось в памяти, перед тем как его увели, – лицо жены, ее расширенные зрачки и побелевшие губы. Армануш не плакала, даже не казалась как-то особо потрясенной. Она, скорее, выглядела безумно уставшей, словно все свои последние силы положила на то, чтобы так вот стоять в дверном проеме. Как бы ему хотелось взять ее руки в свои, обнять крепко-крепко и прошептать последнюю просьбу: быть сильной ради всех их детей и того, кто был еще на подходе. Армануш была на пятом месяце.
И только когда солдаты вытолкнули его на темную улицу, Ованес Стамбулян вспомнил, что забыл подарить жене подарок. Он сунул руки в карманы и вздохнул с облегчением, не нащупав там золотого граната. Брошь осталась дома, в ящике стола. Он тихо улыбнулся, представив, как обрадуется Армануш, когда ее найдет.
Как только солдаты ушли, на крыльце послышались торопливые шаги – прибежала турецкая соседка из дома напротив. Такая милая, добрая, развеселая толстушка, только вот сейчас ей было совсем не до веселья. Выражение полного ужаса на ее лице как-то привело Армануш в чувство. Женщина вышла из оцепенения и действительно испугалась.
Она привлекла к себе Ерванта и прошептала дрожащими губами: