Сказки и истории
Часть 9 из 24 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он махнул мне рукой – иди, мол, за мною, – и вошел в подъезд. В подъезде оказалось неожиданно темно, только угадывалась большая лестница наверх да проход под нее. В конце прохода, будто вырезанный из света, маячил золотой прямоугольник черного хода. Старик шел прямо на него. На пороге он остановился и снова поманил меня.
– Вишь, что вы наделали-то?
За черным ходом открывался двор, залитый таким ярким солнцем, что я даже зажмурился. Весь центр занимал крохотный сквер: две скамейки, четыре куста сирени и две дорожки накрест. По двум углам сквера, смыкаясь ветвями, росли исполинские тополя, огромные, выше дома. Асфальт был густо усеян зелеными «сережками».
– А? Каково?
Старик снял с пояса огромную связку ключей, апостолу Петру впору, и одним из этих ключей тыкал в сторону двора.
– Замечательный двор, – сказал я. – Фонтанчик бы еще сюда.
– Куда как замечательный, – отозвался старик. Он отпихнул меня с порога, дотянулся до двери черного хода и захлопнул ее, только солнечные щели остались. Вставил ключ в замок и начал поворачивать, приговаривая:
– Открывают, открывают, закрывай за ними потом. А что открывают, сами не знают.
С каждым поворотом ключа свет в щелях становился слабее, пока вовсе не исчез. Что-то щелкнуло. Запахло сырой штукатуркой и кошками.
– Да ты просто апостол Петр, – усмехнулся я.
– Куда мне! – отозвался старик польщенно. – Питер я. А за дверью этой не рай, а детство. Таким этот двор был, когда ему три года было. Потому и тополя громадные. В настоящем мире таких нету. Оставить их, – а они прогниют да рухнут, да на дом! Да и солнца я столько не напасусь, неоткуда мне его взять. Пошли, покажу, каков этот двор на самом-то деле.
Мы вышли из парадного подъезда и свернули в арку. В арке было сумрачно и пахло подгнившими овощами; в самом дворе и свет, и запах слегка усилились. У брандмауэра выстроились мусорные баки с темными лужами под ними. Двор был наглухо залит асфальтом, его перегораживал ряд машин, причем одна из них явно зимовала здесь не первый год.
Старик подошел к тому месту стены, куда открывался черный ход, быстро очертил узкий прямоугольник и перечеркнул его от косяка к косяку. В стене появилась старая, рассохшаяся дверь с железной полосой поперек. Я поднял глаза. На верхнем этаже, боком на подоконнике, сидел и курил мой человек. Он смотрел во двор, который только что выглядел совсем иначе, смотрел на машины и трещины в асфальте, и лицо его не выражало ничего, кроме усталости. Питер возился с замком на железной полосе, и я тихонько сказал: «Эй».
Солнце ударило в маленький двор, асфальт превратился в желтые плиты мостовой, на крыше проступила черепица, стены покраснели, окна вытянулись вверх, обросли синими ставнями и белыми каменными наличниками. В центре двора появился фонтанчик с питьевой водой, с маленькой мраморной чашей, в чаше плескались голуби. Узкая лестница вела из двора на галерею, опоясывающую дом на уровне второго этажа.
Меня снова окатило знакомой волной; сигарета, скуренная наполовину, упала вниз и рассыпалась искрами по асфальту. Я улыбнулся и убрал наваждение. Ко мне с довольным видом обернулся Питер.
– И все крыто-заперто! – объявил он. – Ибо сам царь Петр Лексеич написал Леблону на чертежах жилых домов: окна да двери делать в два раза уже, понеже у нас не французский климат!
– Я слыхал, он окно в стене вырубил, когда ему душно показалось, – заметил я, глядя на него.
– Ну, мало ли! – насупился Питер. – Это вообще в Голландии было, потом легендами обросло. А скажи-ка лучше, откуда ты взялся. С виду – малец совсем. Из тех краев, что ли? Сателлит при столице?
– Ну, вроде того, – рассмеялся я. – Уж не Рим, во всяком случае!
– Ты на праздник, что ли, прибыл?
– Я просто путешествую. А что за праздник?
Питер приосанился.
– День рождения мой завтра празднуют. Весь город во флагах да штандартах, ночью корабли придут, карнавал будет. Фонтаны пустят, которые еще не пустили.
– Фонтаны! – протянул я почти завистливо. – Здорово как. Я бы посмотрел.
– Так ведь и сейчас многие работают. У Адмиралтейства, да на Невском, да много где. Ты что ж там, не был еще?
Я отрицательно помотал головой. Питер улыбнулся и сделал широкий жест.
– Добро пожаловать, гость заморский. Пойдем, покажу тебе все.
Мы выходим к набережной и идем мимо барж, груженых лесом, мимо большого моста, за которым вдруг возникают фигуры двух сфинксов («Египетские, за великие деньги перекупили у французов!»), мимо дворцов и скверов. Питер перечисляет: Академия художеств, Румянцевский сад, дворец Меньшикова, манеж, Университет. Всюду колонны, лепнина, большие окна в частых переплетах. Даже не верится, что я только что вышел из вонючего двора, где всех украшений – мятые водосточные трубы.
– Вот были люди – цари, полководцы, европейские светила! – сетует Питер. – А нынешние что? Измельчали. Не люблю нынешних людей. То есть не то что не люблю, – не понимаю. Ведь живут среди такой роскоши, так хоть ценили бы! Нет, им все мало. И рушат, рушат, старое рушат, а новое строят такое, что уж лучше бы дыра оставалась. Живут у меня, как у Христа за пазухой, а порядку все не знают.
Я вижу, что он просто жалуется, что никакие мои соображения на тему воспитания любых тварей, населяющих тебя, – что двуногих, что в шерсти, что в перьях, – ему совсем не нужны. Я это вижу, но все равно говорю:
– Так избавься от них.
– То есть как это? Они же жители. Граждане. Всякому городу нужны граждане, без граждан никак. Да и жалко их.
– По мне, если своих граждан просто терпишь, так уж лучше без них. Они же чуют, что терпишь. И всегда ими недоволен.
Он хмурится, смотрит исподлобья.
– А ты? У тебя-то что, граждан нет? Или они сплошь ангелы?
– У меня живут только те, кто не может не жить у меня, – отвечаю я, и Питер неодобрительно крутит головой.
– Немного ж у тебя, видать, жителей.
– Немного. Жить у меня непросто.
Питер внезапно останавливается, выпрямляется во весь рост. И тотчас становится похож на шпиль Петропавловской колокольни: светлая игла, вонзенная в небо.
– Я бы хотел, чтобы у меня можно было просто жить. Просто жить и все, – говорит он с неожиданной тоской. – Но, видно, не судьба мне. Слишком близко болота, слишком близко небо. Вот все и прыгают выше своей головы, да скоро выдыхаются, потому как чем выше прыгают, тем глубже вязнут. Ожесточаются, упрямятся. А знаешь ведь, что случается с теми, кто лезет на небо из одного только упрямства?
– Они утрачивают язык и перестают понимать кого-либо, кроме себя, – отвечаю я.
– Именно так, – говорит он.
Небо будто давит ему на плечи, он снова сутулится, смотрит на воду. От воды несет холодом. Мосты тянутся к садам и дворцам, как цветы к теплу, тянутся и не могут дотянуться. Огромный всадник громоздится через реку над набережной, постамент его – кусок гранита, а кажется, что облако. Вот-вот сорвется с него, поскачет по воде, аки посуху, только бабки коню замочит.
– Вот ради этой красоты, – говорит Питер и поводит рукой вдоль дворцов на набережных, – полегло здесь столько народу, что до сих пор их кости держат болота. На мощах мучеников стою, как собор какой.
Я смотрю на золотой купол большого храма, на красные клены на площади вокруг всадника, на бело-зеленый органный угол дворца за мостом и думаю, что, по-моему, дело стоило того.
Между тем мой человек сменил сандалии на кроссовки, а футболку – на свитер и джинсовую куртку, и вышел из дома. Я догадался, куда он идет. Куда-нибудь, где продаются карты иноземных городов. Я спросил у Питера, где это может быть, узнал, что примерно в ту сторону мы направляемся, и послушно пошел за ним через мост. А он все рассказывал и рассказывал. Про балы до утра, про пожары, про наводнения, про веселое времечко. «Я столицей был, понимаешь ты, столицей, тебе, мальцу, и не понять, что такое быть столицей. Я молодой был, красивый, дворцы, сады, фонтаны, куда ни глянь. И мосты, и набережные». – «А потом?» – спросил я. Питер помрачнел.
– А потом пришли нигилисты эти, безбожники, установили новые порядки, да и отдали столицу Москве. У меня тогда кто не уехал, тот в блокаду погиб. Переименовывали меня дважды, бездельники. Ну да я все равно выстоял. Святой Петр-апостол мне покровитель и защита, и, как меня не зови, был я и есть Питер, сиречь камень. Камнем только и жив, не будь его, давно вода бы затопила. Знаешь, какие наводнения у меня тут бывали! Каждый раз думаю: все, конец мне настал. Но ничего, как-то обходится.
Я удивился.
– Стоишь на воде и боишься воды?
– Как же ее не бояться, если она за каждой дверью? И дети эти, несмышленыши, так и норовят все пооткрывать.
– О ком это ты?
– Да обо всех этих малолетках, что ходы открывают. Ты ж только что видел одного. Ну, от него пока вреда немного, он мечтатель. А такие феномены попадаются, куда там Калиостро! Вот, к примеру, идет такой через темные дворы, а мысли у него Бог знает где витают. Да и выйдет в задумчивости в арку, которой на том месте отродясь не было. И хорошо еще, если просто пройдет, а если потеряет что-нибудь, или, еще хуже, принесет оттуда? Так-то любую дыру несложно зарастить, а после обмена – поди, закрой ее. Вот я и занимаю их, чем могу, штучки разные подсовываю, фокусы показываю, лишь бы заняты были. Ты чего так смотришь? Не слыхал, что ли, об изнанке городской?
– Слыхал, почему же нет, – осторожно ответил я. – У каждого города старше ста лет она есть. Бывает, и раньше наращивают. Только что плохого в том, что на изнанку проходят люди?
– А то, что она у меня и так вся в дырах. Вода-то рвется оттуда ко мне, ей только щелочку приоткрой, – сразу хлынет. А это тебе не Нева, там вода другая. Хлебнешь ее – навек разум потеряешь.
Я едва верил своим ушам. Столетия подряд вода изнанки городов давала силу магам и колдунам, да и целители ею не брезговали. Хотя да, отведав эту воду единый раз, уже никогда не могли видеть мир прежним, но ведь за тем и шли. «Разум потеряешь», надо же. Неудивительно, что у него вся изнанка в дырах, подумал я, заделывают-то ее маги, и уж конечно же не с лицевой стороны.
Питер меж тем продолжал ворчливо:
– Уж и не знаю, откуда они берутся на мою голову. Желторотые, дети бессмысленные, им бы в университетах над книжками сидеть, а они – в мистику. А потом по весне, то одного из петли вынут, то другая на Петровской косе всплывет. А все от мистики, от Елагинских бредней. Был у меня такой, колдовал у себя на острове, все в мальтийцы рвался. Хлопотал, да так ничего и не выхлопотал. Оно и слава Богу. Не верю я во франкмазонство это, в колдовство да мистику.
– Хм, – сказал я, пряча улыбку, – В мистику не веришь, а двери на всякий случай запираешь?
– А как же, – отозвался он. – Ведь поналезет же всякого. Мне и своих привидений хватает, в иных домах их до десятка. Да Лишний мост этот еще.
– Что за Лишний мост?
– А появляется иногда. То от Сенатской, то от Коломны. Куда уводит – бес его знает. Кто по нему ни ходил – ни один не вернулся. Я иногда малолеток нарочно к нему вывожу. Уходят, как миленькие. Плачут, а уходят. И лучше так, чем в петлю.
Я хорошо знал, куда они уходят. Кто-то так и пропадал в пустоте, но некоторые выкарабкивались. Но до сих пор я не знал, откуда они приходили. Сквозные, легкие люди. Реальность плавится вокруг них, как в жерле вулкана, все, что угодно, можно вылепить в их присутствии. Любой город мечтает заполучить такого странника и оставить у себя хотя бы на время. А этот – спроваживает. Ну и ну.
– Но как же ты сам без Сквозных людей?
– Что еще за сквозные люди? – насторожился Питер.
– Люди-сквозняки. Люди, через которых дует ветер, с лицевой стороны мира на изнанку и наоборот. Люди-форточки, люди-окна. Через них смотрят другие миры в этот, через них этот мир отваживается смотреть на других. Держатели, хранители. Те, в кого вырастают твои несмышленыши, как ты их называешь. Если выживают, конечно. Самые лучшие – настоящие флейты в руках Того, Кто играет.
Сказал – и тут же пожалел об этом. Питер навис надо мной, как нависал давеча на острове, упер руки в бока и прошипел сквозь зубы:
– Ты мне голову не морочь! Ничего не выходит из этих ворожей! Добро еще, если их удается к ремеслу какому приспособить, по дереву там или камню, вон, Мухинское да Академия художеств, учись, твори на здоровье! А угодно Господу послужить, так иди, дружок, в семинарию! Слышать не хочу об этих безобразиях! Молод ты еще, о Божьих флейтах рассуждать! У тебя, небось, этого народу нету. Из них выживает один на дюжину, если хочешь знать!
– Я знаю. Но этот один… – начал было я, но он меня перебил.
– А с остальными мне что делать? Смотреть, как они себя губят пьянством да бабами или еще чем похуже? Я лучше смолоду у них эту дурь выбью!
Я прикусил язык. Этих я тоже видел. Место под сквозняк у них остается, но оно забито со всех сторон. Его затыкают чем попало: когда придуманными героями, а когда и живыми людьми. И оно вечно голодно, это место. И всегда болит. Поэтому тех, кем его кормят, приходится менять очень часто или держать целую свиту.
– Вот он, твой Дом Книги, – сказал вдруг Питер. – Вот этот, с глобусом. И запомни. Запомни хорошенько: я не виноват. Ни в тех смертях, на которых меня построили, ни во всех тех, что потом, особенно весной да осенью. Я в них не виноват. Хорошо это запомни. Ясно тебе?
– Ясно, – сказал я. – Я тебя и не виню. А сейчас извини, я хотел бы побыть один.
Он посмотрел на меня почти испуганно, видно, почуял неладное. Когда я зол, я очень скор на расправу, хотя с годами научился сдерживаться.
– Вишь, что вы наделали-то?
За черным ходом открывался двор, залитый таким ярким солнцем, что я даже зажмурился. Весь центр занимал крохотный сквер: две скамейки, четыре куста сирени и две дорожки накрест. По двум углам сквера, смыкаясь ветвями, росли исполинские тополя, огромные, выше дома. Асфальт был густо усеян зелеными «сережками».
– А? Каково?
Старик снял с пояса огромную связку ключей, апостолу Петру впору, и одним из этих ключей тыкал в сторону двора.
– Замечательный двор, – сказал я. – Фонтанчик бы еще сюда.
– Куда как замечательный, – отозвался старик. Он отпихнул меня с порога, дотянулся до двери черного хода и захлопнул ее, только солнечные щели остались. Вставил ключ в замок и начал поворачивать, приговаривая:
– Открывают, открывают, закрывай за ними потом. А что открывают, сами не знают.
С каждым поворотом ключа свет в щелях становился слабее, пока вовсе не исчез. Что-то щелкнуло. Запахло сырой штукатуркой и кошками.
– Да ты просто апостол Петр, – усмехнулся я.
– Куда мне! – отозвался старик польщенно. – Питер я. А за дверью этой не рай, а детство. Таким этот двор был, когда ему три года было. Потому и тополя громадные. В настоящем мире таких нету. Оставить их, – а они прогниют да рухнут, да на дом! Да и солнца я столько не напасусь, неоткуда мне его взять. Пошли, покажу, каков этот двор на самом-то деле.
Мы вышли из парадного подъезда и свернули в арку. В арке было сумрачно и пахло подгнившими овощами; в самом дворе и свет, и запах слегка усилились. У брандмауэра выстроились мусорные баки с темными лужами под ними. Двор был наглухо залит асфальтом, его перегораживал ряд машин, причем одна из них явно зимовала здесь не первый год.
Старик подошел к тому месту стены, куда открывался черный ход, быстро очертил узкий прямоугольник и перечеркнул его от косяка к косяку. В стене появилась старая, рассохшаяся дверь с железной полосой поперек. Я поднял глаза. На верхнем этаже, боком на подоконнике, сидел и курил мой человек. Он смотрел во двор, который только что выглядел совсем иначе, смотрел на машины и трещины в асфальте, и лицо его не выражало ничего, кроме усталости. Питер возился с замком на железной полосе, и я тихонько сказал: «Эй».
Солнце ударило в маленький двор, асфальт превратился в желтые плиты мостовой, на крыше проступила черепица, стены покраснели, окна вытянулись вверх, обросли синими ставнями и белыми каменными наличниками. В центре двора появился фонтанчик с питьевой водой, с маленькой мраморной чашей, в чаше плескались голуби. Узкая лестница вела из двора на галерею, опоясывающую дом на уровне второго этажа.
Меня снова окатило знакомой волной; сигарета, скуренная наполовину, упала вниз и рассыпалась искрами по асфальту. Я улыбнулся и убрал наваждение. Ко мне с довольным видом обернулся Питер.
– И все крыто-заперто! – объявил он. – Ибо сам царь Петр Лексеич написал Леблону на чертежах жилых домов: окна да двери делать в два раза уже, понеже у нас не французский климат!
– Я слыхал, он окно в стене вырубил, когда ему душно показалось, – заметил я, глядя на него.
– Ну, мало ли! – насупился Питер. – Это вообще в Голландии было, потом легендами обросло. А скажи-ка лучше, откуда ты взялся. С виду – малец совсем. Из тех краев, что ли? Сателлит при столице?
– Ну, вроде того, – рассмеялся я. – Уж не Рим, во всяком случае!
– Ты на праздник, что ли, прибыл?
– Я просто путешествую. А что за праздник?
Питер приосанился.
– День рождения мой завтра празднуют. Весь город во флагах да штандартах, ночью корабли придут, карнавал будет. Фонтаны пустят, которые еще не пустили.
– Фонтаны! – протянул я почти завистливо. – Здорово как. Я бы посмотрел.
– Так ведь и сейчас многие работают. У Адмиралтейства, да на Невском, да много где. Ты что ж там, не был еще?
Я отрицательно помотал головой. Питер улыбнулся и сделал широкий жест.
– Добро пожаловать, гость заморский. Пойдем, покажу тебе все.
Мы выходим к набережной и идем мимо барж, груженых лесом, мимо большого моста, за которым вдруг возникают фигуры двух сфинксов («Египетские, за великие деньги перекупили у французов!»), мимо дворцов и скверов. Питер перечисляет: Академия художеств, Румянцевский сад, дворец Меньшикова, манеж, Университет. Всюду колонны, лепнина, большие окна в частых переплетах. Даже не верится, что я только что вышел из вонючего двора, где всех украшений – мятые водосточные трубы.
– Вот были люди – цари, полководцы, европейские светила! – сетует Питер. – А нынешние что? Измельчали. Не люблю нынешних людей. То есть не то что не люблю, – не понимаю. Ведь живут среди такой роскоши, так хоть ценили бы! Нет, им все мало. И рушат, рушат, старое рушат, а новое строят такое, что уж лучше бы дыра оставалась. Живут у меня, как у Христа за пазухой, а порядку все не знают.
Я вижу, что он просто жалуется, что никакие мои соображения на тему воспитания любых тварей, населяющих тебя, – что двуногих, что в шерсти, что в перьях, – ему совсем не нужны. Я это вижу, но все равно говорю:
– Так избавься от них.
– То есть как это? Они же жители. Граждане. Всякому городу нужны граждане, без граждан никак. Да и жалко их.
– По мне, если своих граждан просто терпишь, так уж лучше без них. Они же чуют, что терпишь. И всегда ими недоволен.
Он хмурится, смотрит исподлобья.
– А ты? У тебя-то что, граждан нет? Или они сплошь ангелы?
– У меня живут только те, кто не может не жить у меня, – отвечаю я, и Питер неодобрительно крутит головой.
– Немного ж у тебя, видать, жителей.
– Немного. Жить у меня непросто.
Питер внезапно останавливается, выпрямляется во весь рост. И тотчас становится похож на шпиль Петропавловской колокольни: светлая игла, вонзенная в небо.
– Я бы хотел, чтобы у меня можно было просто жить. Просто жить и все, – говорит он с неожиданной тоской. – Но, видно, не судьба мне. Слишком близко болота, слишком близко небо. Вот все и прыгают выше своей головы, да скоро выдыхаются, потому как чем выше прыгают, тем глубже вязнут. Ожесточаются, упрямятся. А знаешь ведь, что случается с теми, кто лезет на небо из одного только упрямства?
– Они утрачивают язык и перестают понимать кого-либо, кроме себя, – отвечаю я.
– Именно так, – говорит он.
Небо будто давит ему на плечи, он снова сутулится, смотрит на воду. От воды несет холодом. Мосты тянутся к садам и дворцам, как цветы к теплу, тянутся и не могут дотянуться. Огромный всадник громоздится через реку над набережной, постамент его – кусок гранита, а кажется, что облако. Вот-вот сорвется с него, поскачет по воде, аки посуху, только бабки коню замочит.
– Вот ради этой красоты, – говорит Питер и поводит рукой вдоль дворцов на набережных, – полегло здесь столько народу, что до сих пор их кости держат болота. На мощах мучеников стою, как собор какой.
Я смотрю на золотой купол большого храма, на красные клены на площади вокруг всадника, на бело-зеленый органный угол дворца за мостом и думаю, что, по-моему, дело стоило того.
Между тем мой человек сменил сандалии на кроссовки, а футболку – на свитер и джинсовую куртку, и вышел из дома. Я догадался, куда он идет. Куда-нибудь, где продаются карты иноземных городов. Я спросил у Питера, где это может быть, узнал, что примерно в ту сторону мы направляемся, и послушно пошел за ним через мост. А он все рассказывал и рассказывал. Про балы до утра, про пожары, про наводнения, про веселое времечко. «Я столицей был, понимаешь ты, столицей, тебе, мальцу, и не понять, что такое быть столицей. Я молодой был, красивый, дворцы, сады, фонтаны, куда ни глянь. И мосты, и набережные». – «А потом?» – спросил я. Питер помрачнел.
– А потом пришли нигилисты эти, безбожники, установили новые порядки, да и отдали столицу Москве. У меня тогда кто не уехал, тот в блокаду погиб. Переименовывали меня дважды, бездельники. Ну да я все равно выстоял. Святой Петр-апостол мне покровитель и защита, и, как меня не зови, был я и есть Питер, сиречь камень. Камнем только и жив, не будь его, давно вода бы затопила. Знаешь, какие наводнения у меня тут бывали! Каждый раз думаю: все, конец мне настал. Но ничего, как-то обходится.
Я удивился.
– Стоишь на воде и боишься воды?
– Как же ее не бояться, если она за каждой дверью? И дети эти, несмышленыши, так и норовят все пооткрывать.
– О ком это ты?
– Да обо всех этих малолетках, что ходы открывают. Ты ж только что видел одного. Ну, от него пока вреда немного, он мечтатель. А такие феномены попадаются, куда там Калиостро! Вот, к примеру, идет такой через темные дворы, а мысли у него Бог знает где витают. Да и выйдет в задумчивости в арку, которой на том месте отродясь не было. И хорошо еще, если просто пройдет, а если потеряет что-нибудь, или, еще хуже, принесет оттуда? Так-то любую дыру несложно зарастить, а после обмена – поди, закрой ее. Вот я и занимаю их, чем могу, штучки разные подсовываю, фокусы показываю, лишь бы заняты были. Ты чего так смотришь? Не слыхал, что ли, об изнанке городской?
– Слыхал, почему же нет, – осторожно ответил я. – У каждого города старше ста лет она есть. Бывает, и раньше наращивают. Только что плохого в том, что на изнанку проходят люди?
– А то, что она у меня и так вся в дырах. Вода-то рвется оттуда ко мне, ей только щелочку приоткрой, – сразу хлынет. А это тебе не Нева, там вода другая. Хлебнешь ее – навек разум потеряешь.
Я едва верил своим ушам. Столетия подряд вода изнанки городов давала силу магам и колдунам, да и целители ею не брезговали. Хотя да, отведав эту воду единый раз, уже никогда не могли видеть мир прежним, но ведь за тем и шли. «Разум потеряешь», надо же. Неудивительно, что у него вся изнанка в дырах, подумал я, заделывают-то ее маги, и уж конечно же не с лицевой стороны.
Питер меж тем продолжал ворчливо:
– Уж и не знаю, откуда они берутся на мою голову. Желторотые, дети бессмысленные, им бы в университетах над книжками сидеть, а они – в мистику. А потом по весне, то одного из петли вынут, то другая на Петровской косе всплывет. А все от мистики, от Елагинских бредней. Был у меня такой, колдовал у себя на острове, все в мальтийцы рвался. Хлопотал, да так ничего и не выхлопотал. Оно и слава Богу. Не верю я во франкмазонство это, в колдовство да мистику.
– Хм, – сказал я, пряча улыбку, – В мистику не веришь, а двери на всякий случай запираешь?
– А как же, – отозвался он. – Ведь поналезет же всякого. Мне и своих привидений хватает, в иных домах их до десятка. Да Лишний мост этот еще.
– Что за Лишний мост?
– А появляется иногда. То от Сенатской, то от Коломны. Куда уводит – бес его знает. Кто по нему ни ходил – ни один не вернулся. Я иногда малолеток нарочно к нему вывожу. Уходят, как миленькие. Плачут, а уходят. И лучше так, чем в петлю.
Я хорошо знал, куда они уходят. Кто-то так и пропадал в пустоте, но некоторые выкарабкивались. Но до сих пор я не знал, откуда они приходили. Сквозные, легкие люди. Реальность плавится вокруг них, как в жерле вулкана, все, что угодно, можно вылепить в их присутствии. Любой город мечтает заполучить такого странника и оставить у себя хотя бы на время. А этот – спроваживает. Ну и ну.
– Но как же ты сам без Сквозных людей?
– Что еще за сквозные люди? – насторожился Питер.
– Люди-сквозняки. Люди, через которых дует ветер, с лицевой стороны мира на изнанку и наоборот. Люди-форточки, люди-окна. Через них смотрят другие миры в этот, через них этот мир отваживается смотреть на других. Держатели, хранители. Те, в кого вырастают твои несмышленыши, как ты их называешь. Если выживают, конечно. Самые лучшие – настоящие флейты в руках Того, Кто играет.
Сказал – и тут же пожалел об этом. Питер навис надо мной, как нависал давеча на острове, упер руки в бока и прошипел сквозь зубы:
– Ты мне голову не морочь! Ничего не выходит из этих ворожей! Добро еще, если их удается к ремеслу какому приспособить, по дереву там или камню, вон, Мухинское да Академия художеств, учись, твори на здоровье! А угодно Господу послужить, так иди, дружок, в семинарию! Слышать не хочу об этих безобразиях! Молод ты еще, о Божьих флейтах рассуждать! У тебя, небось, этого народу нету. Из них выживает один на дюжину, если хочешь знать!
– Я знаю. Но этот один… – начал было я, но он меня перебил.
– А с остальными мне что делать? Смотреть, как они себя губят пьянством да бабами или еще чем похуже? Я лучше смолоду у них эту дурь выбью!
Я прикусил язык. Этих я тоже видел. Место под сквозняк у них остается, но оно забито со всех сторон. Его затыкают чем попало: когда придуманными героями, а когда и живыми людьми. И оно вечно голодно, это место. И всегда болит. Поэтому тех, кем его кормят, приходится менять очень часто или держать целую свиту.
– Вот он, твой Дом Книги, – сказал вдруг Питер. – Вот этот, с глобусом. И запомни. Запомни хорошенько: я не виноват. Ни в тех смертях, на которых меня построили, ни во всех тех, что потом, особенно весной да осенью. Я в них не виноват. Хорошо это запомни. Ясно тебе?
– Ясно, – сказал я. – Я тебя и не виню. А сейчас извини, я хотел бы побыть один.
Он посмотрел на меня почти испуганно, видно, почуял неладное. Когда я зол, я очень скор на расправу, хотя с годами научился сдерживаться.