Сказки и истории
Часть 7 из 24 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он бы вовсе не пошел бы ни на какую ферму, но после истории с ящерицами ему на побережье просто жизни не стало.
А с ящерицами было дело так. Как только Зоран Младший вырос настолько, что его можно было приспособить к работе, его тут же отправили в уговорщики рыб, благо дело это самое простое, проще не выдумаешь.
Дело в том, что все земли Адриатики устроены примерно одинаково: земля, за ней море. А Ховатия устроена иначе: земля, за ней море, потом снова земля, потом снова море, потом еще земля, и так до тех пор, пока море не повторится хотя бы дважды, и то место, где море повторяется дважды, то есть все море и море, считается границей Хорватии.
Так и выходит, что прибрежной линии – со всеми пляжами и заливами островов – у Хорватии куда больше, чем у любой другой земли. И в других землях рыбы на сушу не лезут, то есть лезут, конечно, но разве что вылезет одна раз в сто лет – ну так вылезла и вылезла, скатертью дорога. А тут – пляжей много, заливов и бухт хоть отбавляй, и все пляжи в каменных ребрах, море скалу размывает потихоньку, затекает в складки, вымывает что помягче – ну и корни гор год за годом проступают наружу. Очень удобно сидеть на таком корне у самой кромки – от солнышка тепло, от моря прохладно, сладкой тины сколько угодно. Вот рыбы и сидят, особенно под вечер. А потом начинается отлив, он тут совсем невысокий, море отступает разве что на ладонь, и рыба, пригревшись, не замечает, что уже на суше сидит, она же молодая рыба, мелководная и бестолковая. Поэтому каждый вечер по пляжам хотят уговорщики – загоняют рыбу обратно. Стоит на такую рыбу прикрикнуть: «Ты что, с ума сошла, глупая рыба, а ну в море!» – рыба сразу спохватывается и ныряет. Дело это пустяковое, от заката до сумерек, к этому многие детишки в Хорватии приставлены.
Ну, Зоран вечерами уговаривал рыб, а день был весь его: хочет – в море плещется, хочет – по хозяйству поможет, хочет – оливки в море кидает, полная воля. Правда, уговорщик он был отменный, кого хочешь мог уговорить, не только рыб, его на поля часто звали, чтобы уговорить камни быть землей, а это очень непростое дело.
Ну и начал он нос задирать. На это сквозь пальцы смотрели, что взять с мальчишки, пусть важничает, лишь бы работал. О его деде в юности такое рассказывали, что проказничай Младший все дни напролет, и то все бы лишь ухмылялись и махали рукой, куда ему, мелкому, до дедовых похождений. Зорана Старшего вообще часто поминали, к месту и не к месту, больно знатный был колдун, и добавляли на всякий случай: то есть, наверное, и сейчас есть. Ну вот, к примеру: уговорить камни на поле считать себя землей – дело непростое, но посильное кое-кому, все-таки поле, на поле полагается быть земле. А Зоранов дед мог уговорить камни быть дровами, запросто. Велел только сначала их в поленницы у дома складывать, чтобы проще уговаривать было – мол, вы уже лежите, как дрова, принесли вас из леса вон с того мыса, соглашайтесь, ребята, быть дровами, вас в печку положат, вам так тепло будет! И уговаривал, да так хорошо, что если после его уговоров нижний ряд камней в поленнице оставить, то старые камни уже сами новые уговорят – только клади сверху.
Так что это враки все, будто хорваты камнем печи топят. Это приезжие путешественники видят поленницы из камней – да и, не спросив, начинают в блокнотах о диковинах строчить. А если бы они чуть-чуть подумали головами в очках, сами бы сообразили: что в Хорватии растет быстрее, горы или лес? Любой хорват вам ответит: горы, конечно. Так что уговаривать камни куда выгоднее, чем деревья рубить.
Так вот, ходил тогда Зоран Младший в уговорщиках рыб, то есть по утрам ему делать было вроде как нечего. А гонору было – хоть отбавляй, на каждом углу хвастал, что кого хочешь на что хочешь уговорит, да тот еще счастлив будет, что уговорили. Ну, кто постарше на это только ухмылялся, помня дедовы выкрутасы, а кто помладше – помалкивал, потому как с колдунами, даже малолетними, задираться никому неохота.
И пришло Зорану в голову, что если он уговорит всех ящериц Хорватии считать себя рыбами, это будет подвиг не хуже, чем у деда с камнями. Чем рыбы больше, тем людям лучше, думал Зоран, а с ящериц вообще никакого толку, лежат себе на изгородях, греются на солнышке, все их заботы. Поэтому как-то поутру он подошел к самой крупной ящерице Сегета, у нее уже бирюзовые крапинки на боках проступили, такая она была старая и важная, и начал ей рассказывать, какие у нее некрасивые ноги. Он-то как думал: уговорить ящерицу, что плавники в тысячу раз красивее – и будет она самая настоящая рыба.
Но ящерицы, оказывается, очень гордились своими лапами – такие они ловкие, проворные, с маленькими коготочками, – что предложение Зорана показалось ей самой большой глупостью на свете. Она аж подпрыгнула от возмущения. А он все уговаривает. И пришлось ящерице спасаться бегством, чтобы не слышать его уговоров. И начали люди замечать, что ящерицы перестали им на глаза показываться, а как подойдет кто поближе – вскакивают и убегают. От этого мух на огородах сразу больше стало, да еще и комары начали в дома залетать, чего уже спокон веку не было. Ну, людям это все, конечно, не понравилось, начали они просить Зорана уговорить ящериц перестать на всех подряд злиться, да вот только чтобы уговорить кого-то, нужно, чтобы этот кто-то хоть минуту спокойно постоял. А ни одна ящерица рядом с Зораном ни секунды находиться не желала. Крепко они обиделись.
Зоран зиму терпел-терпел смешки да подначки, – он, мол, ящерицу не уговорит даже от хвоста отказаться, хоть это и может любой младенец, – да и подался с весной в горы, на облачные фермы.
Пять лет он на этих фермах отработал, вымахал в красивого парня, облака за ним ходили, как овцы, сразу дюжину мог по полям доставить, как почтальон газеты. А потом взял расчет и только один раз у нас в Сегете появился – видели его люди в таверне на берегу за ужином. Сам он ни к кому не подошел, и к нему никто не подсел, хотя здоровался парень со всеми приветливо, и рыбу уписывал за обе щеки.
Мать его потом рассказывала, что утром он ее поцеловал, надел ботинки покрепче и ушел прямо по белой дороге, которая ведет по гребню холма до самого Маячного мыса. Вот так из нашего Сегета в Хорватии стало сразу два колдуна, а ведь мы совсем небольшой поселок, да и не старый, лет пятьсот нам от силы, мы от церкви Антония Падуанского отсчитываем, ее здесь как раз венецианцы поставили, тот же Трогир куда старше, а колдунов из него за все время – всего-то десяток.
А белые дороги с тех пор так и появляются одна за другой на островах, возникают неизвестно как и остаются, как будто их кто нарочно проложил вдоль оливковых рощ. Говорят, что по утрам эти дороги чудят: перекидываются на соседние острова, прямо через лагуну, или уводят совсем в дальние страны, еще в апреле мой брат по такой дороге пошел и до сих пор пока не вернулся.
Гондольер Паола
Все ее спрашивают: Паола, как ты это делаешь? Ну вот скажи, как это вообще возможно, это же колдовство, наверное, какое-то? И ты же тогда, наверное, еще что-то умеешь, не может быть, чтобы только это?
Только это, отвечает Паола и притопывает ногой в остроносом башмаке. И не приставайте ко мне с колдовством, а то сейчас веслом как дам, оно у меня всегда под рукой, вы же знаете.
Весло у Паолы и правда всегда под рукой, потому что Паола – гондольер.
Всем известно, что в Серениссиме четыреста двадцать пять гондольеров, и все они – мужчины, так как еще ни одной женщине не удалось сдать теоретический и практический экзамен. Но Паола никакого экзамена никогда не сдавала, ничему не училась и лицензия ей ни к чему. У нее даже гондолы нет.
Но стоит ей встать на любой из мостиков через множество узких каналов и опустить весло в воду – под Паолой оказывается черная лодка: с лакированными боками, подушками, помпонами и наконечником-ферро, все, как полагается. И она может плыть на этой лодке решительно куда угодно, правда, канал в таком случае остается без моста, но ведь никуда же Паола его не забирает. Либо ставит потом на место, либо пригоняет новый. Нужно всего лишь развернуть лодку поперек канала и поднять весло из воды.
Иногда бывает очень полезно получить хотя бы на день мостик там, где его раньше не было.
Конечно, полиция много раз пыталась оштрафовать Паолу. Где это видано – гондольер без лицензии. Но ей даже посреди Грандканала полиция нипочем. Поперек него не встанешь, конечно, но если пригнать лодку к любому дому или хоть носом к нему поставить, а потом поднять весло – Паола окажется на деревянной дощатой пристани, узкой, как гондола, влажной и заросшей по сваям зелеными водорослями. За что штрафовать женщину, стоящую на пристани, даже если она – с веслом? Совершенно не за что.
И полиция махнула на Паолу рукой. К тому же Паола никогда не возит пассажиров.
Паола возит мосты. Потому что очень удобно привезти мост в мастерскую, почистить его, починить, заменить доски, если он деревянный, или мраморный край ступенек, если каменный, – а потом отвезти его и поставить на место, подновленный и сияющий. Гораздо удобнее, чем перекрывать и возиться с ремонтом на месте, пригонять баржи с цементом и кусками камня, и прочая и прочая.
Но, конечно, Паола катает мостики и просто так. Город посмотреть, соседей, мало ли.
Только мост Риальто Паола ни разу не сдвигала с места. Во-первых, с него никаким веслом до воды не достанешь.
А во-вторых, говорит Паола всякий раз, когда ее об этом спрашивают, он мне просто не нравится.
Ох, Паола, говорят ей, если бы ты жила в Париже, тебе не нравилась бы Эйфелева башня!
Скорее всего, так бы оно и было, говорит Паола, вскидывает на плечо весло и уходит, притопывая остроносыми башмаками.
Еще она изредка возит кошек, потому что все кошки отлично знают, где они находятся, на мосту или в гондоле, и, конечно же, предпочитают находиться на мосту, даже если им нужно к ветеринару на другой конец города.
Шкатулка с секретом
Первым чувством была досада.
Терпеть не могу такие фокусы: просишь же, оставьте мне только стены, я все равно все переделаю, так нет.
Обязательно застрянет в доме либо кошмарный шкаф в потеках столярного клея, с мутным зеркалом и шпоном в пузырях, либо тумба якобы красного дерева – дверцы провисают, полки внутри из прессованной стружки, задняя картонная стенка отошла в одном углу.
И всегда одни и те же объяснения: рука не поднялась выкинуть, некогда разбираться или даже «да какая вам разница».
Эта история повторялась на каждой моей съемной квартире, несмотря на условие «без обстановки». Я так надеялся, что уж в купленном-то жилье ничего подобного не будет, – нет, стоит, красавец. Сукно на крышке давно заменил кошмарный кожзам, одна из ног надстроена каким-то обломком, на половине ящиков нет ручек, и весит этот стол, конечно же, целую тонну. Я попытался его хотя бы сдвинуть – и понял, что придется либо брать топор, либо звать рабочих. Грандиозно.
Я выругался и вышел в кухню. Вот здесь как раз были только плита и раковина, как я и просил. И то, и другое я, конечно же, собирался менять, хотя плиту можно было бы и оставить, хорошая, новая плита, газ наверху, внизу электрическая духовка, все, как любила Татка. Ей бы понравилось.
– Тебе бы понравилось, – сказал я.
И, чтобы не зареветь, поскорее полез в большую коробку, которую сам же и выставил посреди кухни. Вытащил оттуда джезву, кофе, мельхиоровую ложку на длинной ручке и черную керамическую чашку. Сейчас мы не будем реветь, сейчас мы будем варить кофе.
Первые два или три месяца без Татки слиплись в один невыносимый день, я и представить себе не мог, что в наше время смерть сопровождает такая бесконечная бумажная волокита, разрешение на то, разрешение на это, бумаги оттуда, бумаги отсюда, я подписывал их как робот, ничего не соображая. Я вообще не понимал, как это можно – взять и умереть среди ночи, просто вот так вот взять – и уйти, и ни слова мне не сказать.
Ладно. Не смей ее обвинять, подумай о чем-нибудь хорошем.
И я подумал: все-таки хорошо, что Татка ушла вот так, замечательная смерть, всем бы такую. Умерла она в конце августа, а когда я в первый раз после этого выглянул в окно – увидел снег, мягкие крупные хлопья.
Еще четыре месяца у меня ушло на продажу нашей только что выкупленной у банка квартиры и покупку этого жилья посреди нигде. Я хотел именно так: захолустье, но у моря, Болгария, Словения, Черногория, все равно. И когда подвернулись полдома в каком-то городке у черта на рогах, к морю идти восемь километров, причем через Италию, – думал недолго. Съездил, посмотрел, а потом только и осталось, что оформить документы. Все, что угодно, но снег за окном я теперь видеть не хотел никогда.
Кофе был сварен, я нашарил в той же коробке тростниковый сахар, налил себе полную чашку – и вернулся к ужасному столу, потому что это была единственная горизонтальная поверхность во всем доме, не считая подоконников. Беглый осмотр спальни выявил стул без спинки – когда-то он был венским, с сиденьем тисненой кожи, но сейчас выглядел так, что я дал себе слово выкинуть его, как только заведу себе хоть какую-то мебель. Заводить мебель и вообще обставлять новый дом – это замечательное, всепоглощающее занятие, я рассчитывал, что мне хватит его по крайней мере на полгода. Нашу квартирку мы обставляли пять лет, и до книжного шкафа, к примеру, так и не добрались.
Ладно. Ладно.
Я прихлебывал кофе и смотрел в огромное окно. За тот вид, который открывался из гостиной, можно было простить и не такой стол. Во-первых, прямо напротив окна в синих сумерках торчал кипарис. Немного пыльный и блеклый после зимы, но настоящий кипарис. Дерево рядом с ним было названо мне инжиром, но как оно выглядит с листвой, я, видимо, узнаю только через месяц. А еще мне придется учиться ухаживать за розами. И диким виноградом. Представляешь, Татосий, у нас стена гостиной заплетена снаружи диким виноградом, сейчас пока только прутья, но летом… Так, вот туда не надо. Совсем мне туда было не надо, и следовало срочно чем-то себя занять, разобрать коробку с матрасом, например, но я почему-то сидел и смотрел на кипарис, и думал, что это очень удачное место для письменного стола. И сам стол не так уж ужасен. Если его немного отмыть, подреставрировать, заменить этот жуткий дермантин, положить сверху толстое тяжелое стекло – получится рабочее место моей мечты.
Я отнес чашку в раковину и заглянул в кладовку. В кладовке нашелся пластиковый тазик – ценная вещь, – запас тряпок, зеленой мыльной жидкости и туалетной бумаги. Я решил, что мои продавцы – настоящие ангелы, окончательно простил им стол и взялся наконец за коробки. Матрас у меня был надув ной, и если я хотел сегодня лечь не в три, надо было срочно им заняться. Еще же простыни искать. И еще – письмо Татке.
Утром, в солнечных пятнах, стол показался мне почти красавцем. Я вооружился тазом, ножом и тряпкой, очистил крышку от дермантина и грязи, полюбовался, сварил себе кофе и взялся за ящики. Ящиков было семь штук – по три в тумбах и один большой и плоский прямо под крышкой. И этот длинный ящик был заперт. Я подумал, что потом как-нибудь его вскрою, взялся за боковые, и в левом нижнем нашел ключ. В первый момент обрадовался, а во второй – сообразил, что этот ключ никак не может быть от ящика письменного стола – слишком маленький, слишком затейливый. Такими ключами вскрывают потайные отделения в секретерах или заводят драгоценные механические игрушки в рост человека. Так что ящик в итоге пришлось взламывать ножом.
Его почти весь занимала шкатулка красного дерева.
Большая и плоская, как коробка сложенной шахматной доски, абсолютно гладкая, невероятно красивая. Сразу было видно, что этой вещи по меньшей мере лет двести. Узор на дереве выглядел как темные пузырьки в толще воды. Рисунок ажурных кованых уголков белого металла очень подходил к рисунку ключа, и я, не задумываясь, вставил его в замочную скважину и повернул. Раздался щелчок, он показался мне куда более громким, чем тот, с которым открылся замок самого ящика. Оказалось, что шкатулка была открыта, а я ее только что закрыл. Оставалось только повернуть ключ в обратную сторону. Но как я ни старался, мне это не удавалось.
Я покрутил шкатулку в руках в поисках скрытого механизма. Она оказалась довольно тяжелой, но это мог быть вес самого дерева. Я машинально протер ее мокрой мыльной тряпкой, спохватился, что делаю ужасную глупость, протер влажной и чистой, а потом еще и высушил бумажными полотенцами. С такой вещью следовало обращаться нежно. Бог весть, почему ее здесь забыли, но я купил этот дом, а значит, и стол, и его ящик, так что она теперь моя, что бы в ней ни было. Ножом я ее, конечно, ковырять не буду, просто вечером сяду спокойно и еще раз попробую ключ. Я поставил шкатулку на подоконник и весь день время от времени оборачивался на нее – такая она была прекрасная.
А еще я думал – в ней же может быть все, что угодно. Старые письма. Колье с бриллиантами. Бечевка или пус-сто, моя прелесть. Все, что угодно.
Поэтому к вечеру, закончив с огромным куском уборки и разбором еще пяти коробок, я сел ужинать за отмытый письменный стол и воображать, что же такое может быть в моей шкатулке. И мне это так понравилось, что я решил: не буду ее открывать. Пусть там будет что угодно. Я лучше придумаю ей Содержимое. И оно там будет – по крайней мере, пока я ее не открою, верно? Это тоже был хороший способ себя занять. И я сел и написал письмо Татке – подумай только, нашел шкатулку, сам же запер, теперь открыть не могу. Письма Татке я писал каждый вечер. Ничего особенного в них не было – дела, скучаю, погода. Но над ними я позволял себе реветь. И это помогало. И писать тоже помогало, особенно при свете лампы, за огромным монстром о семи ящиках. Эти письма посоветовал мне за месяц перед отъездом один старый друг, я начал писать за компьютером, но это было как-то ни то, ни се. Потом я вычитал, что такие вещи нужно делать от руки, и вот тогда дело пошло, я даже начал выискивать какие-то смешные мелочи за день, чтобы было о чем написать. И так потихоньку начал выкарабкиваться, а потом и уехал.
Ладно.
А через три дня пришла новая мебель, проявился старый заказчик, которому все всегда надо вчера, я закрутился и забыл про мой волшебный ларчик.
И вспомнил о шкатулке только через неделю, когда вешал шторы и нашел ее на подоконнике.
Я сел на диван, поставил ее себе на колени и начал воображать Содержимое. Скорее всего, там все-таки какие-то бумаги. Старые письма, счета, – нет, счета не хочу, письма лучше. (Колье с бриллиантами я отверг сразу – ну что бы я делал с этим колье, а?) Может быть, на самом дне лежат письма-ровесники этой шкатулки. И я их даже и прочесть-то не смогу, они же, скорее всего, на немецком, тогда в этих землях только на нем и писали. Выше – записочки помоложе. А самым верхним лежит письмо от Татки.
Я спохватился только тогда, когда обнаружил, что вою в голос. Нет, так нельзя. Пошел в ванную, подставил голову под холодный душ, вытерся, пошел на кухню, сварил кофе. Нужно просто открыть эту чертову шкатулку, убедиться, что она пуста, и не забивать себе голову кошмарами. Письма ему. С того света, ага. Совсем свихнулся один в пустом доме. К морю сходи, два часа вниз, три – наверх, потому что в горку, отлично проветришься.
И я действительно отлично проветрился, успокоился и даже аккуратно попробовал еще раз вообразить Таткино письмо в шкатулке. Когда идешь в горку и торопишься успеть до сумерек домой, поневоле приходится глубоко и сильно дышать, и под это дыхание можно обороть практически все на свете. Во всяком случае, разреветься крайне трудно. Ну что такого особенного, в самом деле – записка с того света? Я же пишу туда письма – и ничего. Может, они тоже ложатся в какую-нибудь шкатулку, там, у себя.
Я шел, дышал и думал, о чем могло бы быть это письмо. Конечно, не бойся, конечно, не плачь, конечно, ужасно люблю. А потом внезапно выскочило: смотри, дом у моря (ну, почти у моря) ты себе уже сделал, сделай наконец остальное, что давно хотел, а то будет, как со мной – сердечный приступ и все, и ничего не успеешь.
Я даже остановился на секунду. Будь я хоть немного мистик, я сказал бы, что отчетливо услышал в голове ее голос, но я совсем не мистик, никакого голоса не было. А остановился я оттого, что не смог сразу вспомнить, хочу ли я теперь чего-нибудь. Последние полгода у меня было одно сплошное «не хочу»: не хочу в снег, не хочу в эту квартиру, не хочу никого видеть, никогда не хочу в метро.
И я снова пошел в горку. И вспоминал, а чего же я хотел полгода назад, даже уже почти год, когда было еще лето и предвкушалась долгая осень, и, может быть, отпуск у теплого моря. Вспомнить удалось далеко не сразу. Да и желания все казались какими-то мелкими, второсортными. Книжный шкаф, боже ж ты мой. Сейчас мне хотелось только одного: чтобы еще как можно дольше пустовала вторая половина дома (хозяева приезжали туда только на лето), и чтобы в шкатулке лежала записка от Татки. Ужасным Таткиным почерком, который могли разобрать только я и она.
Войдя в дом, я не разулся, а так в кроссовках и вошел в гостиную, взял шкатулку в руки, даже вставил ключ. Но так и не повернул. Пусть там лежит письмо. Я так решил. Вот тебе ящик, в нем живет твой барашек. Поставил шкатулку на письменный стол, прямо под лампу, слева от монитора, и больше не трогал.
Весна в этом году начиналась поздно и неспешно, на инжирном дереве наливались почки размером с кулак, но раскрываться пока не собирались, зато виноград выпускал первые, еще цвета салата, скрученные листья. Я собрал в доме все необходимое для жизни, дальше можно было уже выбирать не наспех, долго прикидывать, прежде чем присоединить новую вещь к уже имеющимся. Одна большая пачка работы была сделана, до старта второй было еще недели две, и у меня внезапно появилось очень много свободного времени.
А с ящерицами было дело так. Как только Зоран Младший вырос настолько, что его можно было приспособить к работе, его тут же отправили в уговорщики рыб, благо дело это самое простое, проще не выдумаешь.
Дело в том, что все земли Адриатики устроены примерно одинаково: земля, за ней море. А Ховатия устроена иначе: земля, за ней море, потом снова земля, потом снова море, потом еще земля, и так до тех пор, пока море не повторится хотя бы дважды, и то место, где море повторяется дважды, то есть все море и море, считается границей Хорватии.
Так и выходит, что прибрежной линии – со всеми пляжами и заливами островов – у Хорватии куда больше, чем у любой другой земли. И в других землях рыбы на сушу не лезут, то есть лезут, конечно, но разве что вылезет одна раз в сто лет – ну так вылезла и вылезла, скатертью дорога. А тут – пляжей много, заливов и бухт хоть отбавляй, и все пляжи в каменных ребрах, море скалу размывает потихоньку, затекает в складки, вымывает что помягче – ну и корни гор год за годом проступают наружу. Очень удобно сидеть на таком корне у самой кромки – от солнышка тепло, от моря прохладно, сладкой тины сколько угодно. Вот рыбы и сидят, особенно под вечер. А потом начинается отлив, он тут совсем невысокий, море отступает разве что на ладонь, и рыба, пригревшись, не замечает, что уже на суше сидит, она же молодая рыба, мелководная и бестолковая. Поэтому каждый вечер по пляжам хотят уговорщики – загоняют рыбу обратно. Стоит на такую рыбу прикрикнуть: «Ты что, с ума сошла, глупая рыба, а ну в море!» – рыба сразу спохватывается и ныряет. Дело это пустяковое, от заката до сумерек, к этому многие детишки в Хорватии приставлены.
Ну, Зоран вечерами уговаривал рыб, а день был весь его: хочет – в море плещется, хочет – по хозяйству поможет, хочет – оливки в море кидает, полная воля. Правда, уговорщик он был отменный, кого хочешь мог уговорить, не только рыб, его на поля часто звали, чтобы уговорить камни быть землей, а это очень непростое дело.
Ну и начал он нос задирать. На это сквозь пальцы смотрели, что взять с мальчишки, пусть важничает, лишь бы работал. О его деде в юности такое рассказывали, что проказничай Младший все дни напролет, и то все бы лишь ухмылялись и махали рукой, куда ему, мелкому, до дедовых похождений. Зорана Старшего вообще часто поминали, к месту и не к месту, больно знатный был колдун, и добавляли на всякий случай: то есть, наверное, и сейчас есть. Ну вот, к примеру: уговорить камни на поле считать себя землей – дело непростое, но посильное кое-кому, все-таки поле, на поле полагается быть земле. А Зоранов дед мог уговорить камни быть дровами, запросто. Велел только сначала их в поленницы у дома складывать, чтобы проще уговаривать было – мол, вы уже лежите, как дрова, принесли вас из леса вон с того мыса, соглашайтесь, ребята, быть дровами, вас в печку положат, вам так тепло будет! И уговаривал, да так хорошо, что если после его уговоров нижний ряд камней в поленнице оставить, то старые камни уже сами новые уговорят – только клади сверху.
Так что это враки все, будто хорваты камнем печи топят. Это приезжие путешественники видят поленницы из камней – да и, не спросив, начинают в блокнотах о диковинах строчить. А если бы они чуть-чуть подумали головами в очках, сами бы сообразили: что в Хорватии растет быстрее, горы или лес? Любой хорват вам ответит: горы, конечно. Так что уговаривать камни куда выгоднее, чем деревья рубить.
Так вот, ходил тогда Зоран Младший в уговорщиках рыб, то есть по утрам ему делать было вроде как нечего. А гонору было – хоть отбавляй, на каждом углу хвастал, что кого хочешь на что хочешь уговорит, да тот еще счастлив будет, что уговорили. Ну, кто постарше на это только ухмылялся, помня дедовы выкрутасы, а кто помладше – помалкивал, потому как с колдунами, даже малолетними, задираться никому неохота.
И пришло Зорану в голову, что если он уговорит всех ящериц Хорватии считать себя рыбами, это будет подвиг не хуже, чем у деда с камнями. Чем рыбы больше, тем людям лучше, думал Зоран, а с ящериц вообще никакого толку, лежат себе на изгородях, греются на солнышке, все их заботы. Поэтому как-то поутру он подошел к самой крупной ящерице Сегета, у нее уже бирюзовые крапинки на боках проступили, такая она была старая и важная, и начал ей рассказывать, какие у нее некрасивые ноги. Он-то как думал: уговорить ящерицу, что плавники в тысячу раз красивее – и будет она самая настоящая рыба.
Но ящерицы, оказывается, очень гордились своими лапами – такие они ловкие, проворные, с маленькими коготочками, – что предложение Зорана показалось ей самой большой глупостью на свете. Она аж подпрыгнула от возмущения. А он все уговаривает. И пришлось ящерице спасаться бегством, чтобы не слышать его уговоров. И начали люди замечать, что ящерицы перестали им на глаза показываться, а как подойдет кто поближе – вскакивают и убегают. От этого мух на огородах сразу больше стало, да еще и комары начали в дома залетать, чего уже спокон веку не было. Ну, людям это все, конечно, не понравилось, начали они просить Зорана уговорить ящериц перестать на всех подряд злиться, да вот только чтобы уговорить кого-то, нужно, чтобы этот кто-то хоть минуту спокойно постоял. А ни одна ящерица рядом с Зораном ни секунды находиться не желала. Крепко они обиделись.
Зоран зиму терпел-терпел смешки да подначки, – он, мол, ящерицу не уговорит даже от хвоста отказаться, хоть это и может любой младенец, – да и подался с весной в горы, на облачные фермы.
Пять лет он на этих фермах отработал, вымахал в красивого парня, облака за ним ходили, как овцы, сразу дюжину мог по полям доставить, как почтальон газеты. А потом взял расчет и только один раз у нас в Сегете появился – видели его люди в таверне на берегу за ужином. Сам он ни к кому не подошел, и к нему никто не подсел, хотя здоровался парень со всеми приветливо, и рыбу уписывал за обе щеки.
Мать его потом рассказывала, что утром он ее поцеловал, надел ботинки покрепче и ушел прямо по белой дороге, которая ведет по гребню холма до самого Маячного мыса. Вот так из нашего Сегета в Хорватии стало сразу два колдуна, а ведь мы совсем небольшой поселок, да и не старый, лет пятьсот нам от силы, мы от церкви Антония Падуанского отсчитываем, ее здесь как раз венецианцы поставили, тот же Трогир куда старше, а колдунов из него за все время – всего-то десяток.
А белые дороги с тех пор так и появляются одна за другой на островах, возникают неизвестно как и остаются, как будто их кто нарочно проложил вдоль оливковых рощ. Говорят, что по утрам эти дороги чудят: перекидываются на соседние острова, прямо через лагуну, или уводят совсем в дальние страны, еще в апреле мой брат по такой дороге пошел и до сих пор пока не вернулся.
Гондольер Паола
Все ее спрашивают: Паола, как ты это делаешь? Ну вот скажи, как это вообще возможно, это же колдовство, наверное, какое-то? И ты же тогда, наверное, еще что-то умеешь, не может быть, чтобы только это?
Только это, отвечает Паола и притопывает ногой в остроносом башмаке. И не приставайте ко мне с колдовством, а то сейчас веслом как дам, оно у меня всегда под рукой, вы же знаете.
Весло у Паолы и правда всегда под рукой, потому что Паола – гондольер.
Всем известно, что в Серениссиме четыреста двадцать пять гондольеров, и все они – мужчины, так как еще ни одной женщине не удалось сдать теоретический и практический экзамен. Но Паола никакого экзамена никогда не сдавала, ничему не училась и лицензия ей ни к чему. У нее даже гондолы нет.
Но стоит ей встать на любой из мостиков через множество узких каналов и опустить весло в воду – под Паолой оказывается черная лодка: с лакированными боками, подушками, помпонами и наконечником-ферро, все, как полагается. И она может плыть на этой лодке решительно куда угодно, правда, канал в таком случае остается без моста, но ведь никуда же Паола его не забирает. Либо ставит потом на место, либо пригоняет новый. Нужно всего лишь развернуть лодку поперек канала и поднять весло из воды.
Иногда бывает очень полезно получить хотя бы на день мостик там, где его раньше не было.
Конечно, полиция много раз пыталась оштрафовать Паолу. Где это видано – гондольер без лицензии. Но ей даже посреди Грандканала полиция нипочем. Поперек него не встанешь, конечно, но если пригнать лодку к любому дому или хоть носом к нему поставить, а потом поднять весло – Паола окажется на деревянной дощатой пристани, узкой, как гондола, влажной и заросшей по сваям зелеными водорослями. За что штрафовать женщину, стоящую на пристани, даже если она – с веслом? Совершенно не за что.
И полиция махнула на Паолу рукой. К тому же Паола никогда не возит пассажиров.
Паола возит мосты. Потому что очень удобно привезти мост в мастерскую, почистить его, починить, заменить доски, если он деревянный, или мраморный край ступенек, если каменный, – а потом отвезти его и поставить на место, подновленный и сияющий. Гораздо удобнее, чем перекрывать и возиться с ремонтом на месте, пригонять баржи с цементом и кусками камня, и прочая и прочая.
Но, конечно, Паола катает мостики и просто так. Город посмотреть, соседей, мало ли.
Только мост Риальто Паола ни разу не сдвигала с места. Во-первых, с него никаким веслом до воды не достанешь.
А во-вторых, говорит Паола всякий раз, когда ее об этом спрашивают, он мне просто не нравится.
Ох, Паола, говорят ей, если бы ты жила в Париже, тебе не нравилась бы Эйфелева башня!
Скорее всего, так бы оно и было, говорит Паола, вскидывает на плечо весло и уходит, притопывая остроносыми башмаками.
Еще она изредка возит кошек, потому что все кошки отлично знают, где они находятся, на мосту или в гондоле, и, конечно же, предпочитают находиться на мосту, даже если им нужно к ветеринару на другой конец города.
Шкатулка с секретом
Первым чувством была досада.
Терпеть не могу такие фокусы: просишь же, оставьте мне только стены, я все равно все переделаю, так нет.
Обязательно застрянет в доме либо кошмарный шкаф в потеках столярного клея, с мутным зеркалом и шпоном в пузырях, либо тумба якобы красного дерева – дверцы провисают, полки внутри из прессованной стружки, задняя картонная стенка отошла в одном углу.
И всегда одни и те же объяснения: рука не поднялась выкинуть, некогда разбираться или даже «да какая вам разница».
Эта история повторялась на каждой моей съемной квартире, несмотря на условие «без обстановки». Я так надеялся, что уж в купленном-то жилье ничего подобного не будет, – нет, стоит, красавец. Сукно на крышке давно заменил кошмарный кожзам, одна из ног надстроена каким-то обломком, на половине ящиков нет ручек, и весит этот стол, конечно же, целую тонну. Я попытался его хотя бы сдвинуть – и понял, что придется либо брать топор, либо звать рабочих. Грандиозно.
Я выругался и вышел в кухню. Вот здесь как раз были только плита и раковина, как я и просил. И то, и другое я, конечно же, собирался менять, хотя плиту можно было бы и оставить, хорошая, новая плита, газ наверху, внизу электрическая духовка, все, как любила Татка. Ей бы понравилось.
– Тебе бы понравилось, – сказал я.
И, чтобы не зареветь, поскорее полез в большую коробку, которую сам же и выставил посреди кухни. Вытащил оттуда джезву, кофе, мельхиоровую ложку на длинной ручке и черную керамическую чашку. Сейчас мы не будем реветь, сейчас мы будем варить кофе.
Первые два или три месяца без Татки слиплись в один невыносимый день, я и представить себе не мог, что в наше время смерть сопровождает такая бесконечная бумажная волокита, разрешение на то, разрешение на это, бумаги оттуда, бумаги отсюда, я подписывал их как робот, ничего не соображая. Я вообще не понимал, как это можно – взять и умереть среди ночи, просто вот так вот взять – и уйти, и ни слова мне не сказать.
Ладно. Не смей ее обвинять, подумай о чем-нибудь хорошем.
И я подумал: все-таки хорошо, что Татка ушла вот так, замечательная смерть, всем бы такую. Умерла она в конце августа, а когда я в первый раз после этого выглянул в окно – увидел снег, мягкие крупные хлопья.
Еще четыре месяца у меня ушло на продажу нашей только что выкупленной у банка квартиры и покупку этого жилья посреди нигде. Я хотел именно так: захолустье, но у моря, Болгария, Словения, Черногория, все равно. И когда подвернулись полдома в каком-то городке у черта на рогах, к морю идти восемь километров, причем через Италию, – думал недолго. Съездил, посмотрел, а потом только и осталось, что оформить документы. Все, что угодно, но снег за окном я теперь видеть не хотел никогда.
Кофе был сварен, я нашарил в той же коробке тростниковый сахар, налил себе полную чашку – и вернулся к ужасному столу, потому что это была единственная горизонтальная поверхность во всем доме, не считая подоконников. Беглый осмотр спальни выявил стул без спинки – когда-то он был венским, с сиденьем тисненой кожи, но сейчас выглядел так, что я дал себе слово выкинуть его, как только заведу себе хоть какую-то мебель. Заводить мебель и вообще обставлять новый дом – это замечательное, всепоглощающее занятие, я рассчитывал, что мне хватит его по крайней мере на полгода. Нашу квартирку мы обставляли пять лет, и до книжного шкафа, к примеру, так и не добрались.
Ладно. Ладно.
Я прихлебывал кофе и смотрел в огромное окно. За тот вид, который открывался из гостиной, можно было простить и не такой стол. Во-первых, прямо напротив окна в синих сумерках торчал кипарис. Немного пыльный и блеклый после зимы, но настоящий кипарис. Дерево рядом с ним было названо мне инжиром, но как оно выглядит с листвой, я, видимо, узнаю только через месяц. А еще мне придется учиться ухаживать за розами. И диким виноградом. Представляешь, Татосий, у нас стена гостиной заплетена снаружи диким виноградом, сейчас пока только прутья, но летом… Так, вот туда не надо. Совсем мне туда было не надо, и следовало срочно чем-то себя занять, разобрать коробку с матрасом, например, но я почему-то сидел и смотрел на кипарис, и думал, что это очень удачное место для письменного стола. И сам стол не так уж ужасен. Если его немного отмыть, подреставрировать, заменить этот жуткий дермантин, положить сверху толстое тяжелое стекло – получится рабочее место моей мечты.
Я отнес чашку в раковину и заглянул в кладовку. В кладовке нашелся пластиковый тазик – ценная вещь, – запас тряпок, зеленой мыльной жидкости и туалетной бумаги. Я решил, что мои продавцы – настоящие ангелы, окончательно простил им стол и взялся наконец за коробки. Матрас у меня был надув ной, и если я хотел сегодня лечь не в три, надо было срочно им заняться. Еще же простыни искать. И еще – письмо Татке.
Утром, в солнечных пятнах, стол показался мне почти красавцем. Я вооружился тазом, ножом и тряпкой, очистил крышку от дермантина и грязи, полюбовался, сварил себе кофе и взялся за ящики. Ящиков было семь штук – по три в тумбах и один большой и плоский прямо под крышкой. И этот длинный ящик был заперт. Я подумал, что потом как-нибудь его вскрою, взялся за боковые, и в левом нижнем нашел ключ. В первый момент обрадовался, а во второй – сообразил, что этот ключ никак не может быть от ящика письменного стола – слишком маленький, слишком затейливый. Такими ключами вскрывают потайные отделения в секретерах или заводят драгоценные механические игрушки в рост человека. Так что ящик в итоге пришлось взламывать ножом.
Его почти весь занимала шкатулка красного дерева.
Большая и плоская, как коробка сложенной шахматной доски, абсолютно гладкая, невероятно красивая. Сразу было видно, что этой вещи по меньшей мере лет двести. Узор на дереве выглядел как темные пузырьки в толще воды. Рисунок ажурных кованых уголков белого металла очень подходил к рисунку ключа, и я, не задумываясь, вставил его в замочную скважину и повернул. Раздался щелчок, он показался мне куда более громким, чем тот, с которым открылся замок самого ящика. Оказалось, что шкатулка была открыта, а я ее только что закрыл. Оставалось только повернуть ключ в обратную сторону. Но как я ни старался, мне это не удавалось.
Я покрутил шкатулку в руках в поисках скрытого механизма. Она оказалась довольно тяжелой, но это мог быть вес самого дерева. Я машинально протер ее мокрой мыльной тряпкой, спохватился, что делаю ужасную глупость, протер влажной и чистой, а потом еще и высушил бумажными полотенцами. С такой вещью следовало обращаться нежно. Бог весть, почему ее здесь забыли, но я купил этот дом, а значит, и стол, и его ящик, так что она теперь моя, что бы в ней ни было. Ножом я ее, конечно, ковырять не буду, просто вечером сяду спокойно и еще раз попробую ключ. Я поставил шкатулку на подоконник и весь день время от времени оборачивался на нее – такая она была прекрасная.
А еще я думал – в ней же может быть все, что угодно. Старые письма. Колье с бриллиантами. Бечевка или пус-сто, моя прелесть. Все, что угодно.
Поэтому к вечеру, закончив с огромным куском уборки и разбором еще пяти коробок, я сел ужинать за отмытый письменный стол и воображать, что же такое может быть в моей шкатулке. И мне это так понравилось, что я решил: не буду ее открывать. Пусть там будет что угодно. Я лучше придумаю ей Содержимое. И оно там будет – по крайней мере, пока я ее не открою, верно? Это тоже был хороший способ себя занять. И я сел и написал письмо Татке – подумай только, нашел шкатулку, сам же запер, теперь открыть не могу. Письма Татке я писал каждый вечер. Ничего особенного в них не было – дела, скучаю, погода. Но над ними я позволял себе реветь. И это помогало. И писать тоже помогало, особенно при свете лампы, за огромным монстром о семи ящиках. Эти письма посоветовал мне за месяц перед отъездом один старый друг, я начал писать за компьютером, но это было как-то ни то, ни се. Потом я вычитал, что такие вещи нужно делать от руки, и вот тогда дело пошло, я даже начал выискивать какие-то смешные мелочи за день, чтобы было о чем написать. И так потихоньку начал выкарабкиваться, а потом и уехал.
Ладно.
А через три дня пришла новая мебель, проявился старый заказчик, которому все всегда надо вчера, я закрутился и забыл про мой волшебный ларчик.
И вспомнил о шкатулке только через неделю, когда вешал шторы и нашел ее на подоконнике.
Я сел на диван, поставил ее себе на колени и начал воображать Содержимое. Скорее всего, там все-таки какие-то бумаги. Старые письма, счета, – нет, счета не хочу, письма лучше. (Колье с бриллиантами я отверг сразу – ну что бы я делал с этим колье, а?) Может быть, на самом дне лежат письма-ровесники этой шкатулки. И я их даже и прочесть-то не смогу, они же, скорее всего, на немецком, тогда в этих землях только на нем и писали. Выше – записочки помоложе. А самым верхним лежит письмо от Татки.
Я спохватился только тогда, когда обнаружил, что вою в голос. Нет, так нельзя. Пошел в ванную, подставил голову под холодный душ, вытерся, пошел на кухню, сварил кофе. Нужно просто открыть эту чертову шкатулку, убедиться, что она пуста, и не забивать себе голову кошмарами. Письма ему. С того света, ага. Совсем свихнулся один в пустом доме. К морю сходи, два часа вниз, три – наверх, потому что в горку, отлично проветришься.
И я действительно отлично проветрился, успокоился и даже аккуратно попробовал еще раз вообразить Таткино письмо в шкатулке. Когда идешь в горку и торопишься успеть до сумерек домой, поневоле приходится глубоко и сильно дышать, и под это дыхание можно обороть практически все на свете. Во всяком случае, разреветься крайне трудно. Ну что такого особенного, в самом деле – записка с того света? Я же пишу туда письма – и ничего. Может, они тоже ложатся в какую-нибудь шкатулку, там, у себя.
Я шел, дышал и думал, о чем могло бы быть это письмо. Конечно, не бойся, конечно, не плачь, конечно, ужасно люблю. А потом внезапно выскочило: смотри, дом у моря (ну, почти у моря) ты себе уже сделал, сделай наконец остальное, что давно хотел, а то будет, как со мной – сердечный приступ и все, и ничего не успеешь.
Я даже остановился на секунду. Будь я хоть немного мистик, я сказал бы, что отчетливо услышал в голове ее голос, но я совсем не мистик, никакого голоса не было. А остановился я оттого, что не смог сразу вспомнить, хочу ли я теперь чего-нибудь. Последние полгода у меня было одно сплошное «не хочу»: не хочу в снег, не хочу в эту квартиру, не хочу никого видеть, никогда не хочу в метро.
И я снова пошел в горку. И вспоминал, а чего же я хотел полгода назад, даже уже почти год, когда было еще лето и предвкушалась долгая осень, и, может быть, отпуск у теплого моря. Вспомнить удалось далеко не сразу. Да и желания все казались какими-то мелкими, второсортными. Книжный шкаф, боже ж ты мой. Сейчас мне хотелось только одного: чтобы еще как можно дольше пустовала вторая половина дома (хозяева приезжали туда только на лето), и чтобы в шкатулке лежала записка от Татки. Ужасным Таткиным почерком, который могли разобрать только я и она.
Войдя в дом, я не разулся, а так в кроссовках и вошел в гостиную, взял шкатулку в руки, даже вставил ключ. Но так и не повернул. Пусть там лежит письмо. Я так решил. Вот тебе ящик, в нем живет твой барашек. Поставил шкатулку на письменный стол, прямо под лампу, слева от монитора, и больше не трогал.
Весна в этом году начиналась поздно и неспешно, на инжирном дереве наливались почки размером с кулак, но раскрываться пока не собирались, зато виноград выпускал первые, еще цвета салата, скрученные листья. Я собрал в доме все необходимое для жизни, дальше можно было уже выбирать не наспех, долго прикидывать, прежде чем присоединить новую вещь к уже имеющимся. Одна большая пачка работы была сделана, до старта второй было еще недели две, и у меня внезапно появилось очень много свободного времени.