Шантарам
Часть 77 из 123 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гуптаджи получил деньги и инструкции и оставил меня одного. Поскольку комната располагалась прямо под крышей, здесь было очень жарко. Я снял рубаху и выключил свет. Маленькая темная комната напоминала тюремную камеру ночью. Я сел на кровать, и почти сразу же нахлынули слезы. Мне уже случалось прежде плакать в Бомбее: после встречи с прокаженными Ранджита, и когда незнакомец омывал мое истерзанное тело в тюрьме на Артур-роуд, и с отцом Прабакера в больнице. Но та печаль и страдания всегда подавлялись: мне как-то удавалось избежать самого худшего – сдержать поток рыданий. А здесь, в этой опиумной берлоге, оплакивая свою загубленную любовь к погибшим друзьям, Абдулле и Прабакеру, я дал волю чувствам.
Для некоторых мужчин слезы хуже, чем побои: рыдания ранят их больше, чем башмаки и дубинки. Слезы идут из сердца, но иные из нас так часто и так долго отрицают его наличие, что, когда оно начинает говорить, одно большое горе разрастается в сотню печалей. Мы знаем, что слезы – естественное и хорошее душевное проявление, что они свидетельство силы, а не слабости. И все же рыдания вырывают из земли наши спутанные корни; мы рушимся, как деревья, когда плачем.
Гуптаджи дал мне достаточно времени. Когда наконец я услышал скользящий шаркающий звук его сандалий у двери, я стер следы печали с лица и зажег лампу. Он принес и разложил на маленьком столике все, о чем я просил: стальную ложку, дистиллированную воду, одноразовые шприцы, героин и блок сигарет. С ним была девушка. Он сказал, что ее зовут Шилпа и он поручил ей прислуживать мне. Она была совсем юной, моложе двадцати лет, но с печатью глубокой угрюмости на лице, свойственной привычной к работе профессионалке. В ее глазах притаилась надежда, готовая огрызнуться или уползти, как побитая собачонка. Я попросил ее и Гуптаджи уйти, а потом приготовил себе немного героина.
Доза оставалась в шприце почти час. Я брал его и подносил иглу к толстой, сильной, здоровой вене на руке раз пять, но вновь и вновь клал шприц на место, так и не воспользовавшись им. И весь этот час я не мог оторвать взор от жидкости в шприце. Вот он, проклятый наркотик. Крупная доза зелья, толкнувшего меня на безумные, насильственные, преступные действия, отправившего в тюрьму, лишившего семьи и близких. Зелье, ставшее для меня всем и ничем: оно забирает все и не дает ничего взамен. Но это ничто, которое ты получаешь, та бесчувственная пустота – это порой и есть все, чего ты желаешь.
Я воткнул иглу, стер розовое пятно крови, подтверждающее чистый прокол вены, и нажал на поршень, чтобы он дошел до конца. Игла еще оставалась в руке, но зелье уже успело превратить мой мозг в Сахару. Теплые, сухие, сияющие, ровные наркотические дюны гасили всякую мысль, поглотив забытую цивилизацию моего сознания. Тепло заполняло мое тело, убивая тысячи мелких болей, угрызений совести и неудобств, которые мы претерпеваем или игнорируем каждый день в состоянии трезвости. Боли не было. Ничего не было.
А затем, хотя в моем сознании все еще пребывала пустыня, я почувствовал, что мое тело тонет; я прорвал поверхность удушающего озера. Прошла ли неделя после первой порции наркотика или, может быть, месяц? Я заполз на плот и плыл по смертоносному озеру, плещущемуся в ложке, а в крови у меня бушевала Сахара. И эти плотогоны над моей головой, они несли в себе некое послание, а именно – почему нам всем суждено было пересечься: Кадеру, Карле, Абдулле и мне. Жизнь всех нас странным образом пересекалась на каком-то глубинном уровне, а плотогоны обладали ключом к шифру.
Я закрыл глаза и вспомнил Прабакера, как он много работал до поздней ночи. Он и умер потому, что был владельцем такси и работал на себя. Это я купил ему такси. Он был бы жив, если бы я не купил ему это такси. Он был маленьким мышонком, которого я приручил, подкармливая крошками в тюремной камере, мышонком, которого замучили. Иногда легкий ветерок, дующий в ясный, не одурманенный наркотиками час, вызывал в моей памяти образ Абдуллы за минуту до смерти, одного в убийственном круге. Одного. А ведь мне следовало быть там. Я проводил вместе с ним день за днем и тогда должен был быть рядом. Нельзя позволить своему другу так умереть – наедине с судьбой и смертью. Куда делось его тело? А что, если он был Сапной? Мог ли мой друг, которого я так любил, на самом деле быть безжалостным безумным садистом? Как там рассказывал Гани? Куски расчлененного тела Маджида были разбросаны по всему дому. Мог ли я любить человека, сотворившего такое? Как можно было объяснить, что некая небольшая, но упорная часть моего сознания с ужасом допускала, что он и был Сапной, но при этом я продолжал его любить?
И я вновь загнал в руку серебряную пулю и вновь очутился на дрейфующем плоту. Зная, что ответ хранят плотогоны над моей головой, я был уверен, что все пойму, стоит только увеличить дозу, и еще, и еще немного…
Пробудившись, я увидел над собой свирепое лицо человека, что-то говорившего на непонятном мне языке. Безобразное, злое лицо, прочерченное глубокими линиями, идущими изогнутыми горными хребтами от глаз, носа и рта. Лицо имело руки, сильные руки: я почувствовал, как меня поднимают с плота-кровати и ставят на подгибающиеся ноги.
– Пошел! – рычал Назир по-английски. – Пошел сейчас же!
– Да иди ты, – медленно проговорил я, сделав паузу, чтобы добиться максимального эффекта, – куда подальше.
– Пошел, ты! – повторил он.
Гнев клокотал в нем так близко к поверхности, что его всего трясло, а рот непроизвольно раскрылся, обнажив нижний ряд зубов.
– Нет, – сказал я, вновь направляясь к кровати. – Это ты уходи!
Он схватил меня и развернул к себе лицом. В его руках ощущалась гигантская сила. Он, словно стальными тисками, сжал мои запястья:
– Сейчас же пошел!
Я находился в комнате Гуптаджи уже три месяца. Каждый день мне давали героин, кормили через день, единственным моционом была короткая прогулка в туалет и обратно. Тогда я этого не знал, но я потерял двенадцать килограммов веса, тридцать фунтов лучших мускулов моего тела. Я был слабым, тощим и ничего не соображавшим от наркотиков.
– Ладно, – сказал я, изобразив на лице улыбку. – Хорошо, я пойду. Мне надо забрать свои вещи.
Я кивнул на столик, где лежали мои часы, бумажник и паспорта, и тогда он ослабил свою хватку. Гуптаджи и Шилпа ждали в коридоре. Я собрал пожитки, рассовал их по карманам, притворившись, что готов слушаться Назира. Когда мне показалось, что подходящий момент настал, я развернулся и ударил его правой сверху вниз. Этот удар имел бы эффект, если бы я был здоров и трезв. А так я промахнулся и потерял равновесие. Назир заехал мне кулаком в солнечное сплетение, как раз под сердцем. Я согнулся пополам, беспомощный и задыхающийся, но с плотно сжатыми коленями и на твердых ногах. Он поднял мою голову левой рукой, держа ее за прядь волос, размахнулся правой, сжатой в кулак на высоте плеч, застыл на мгновение, прицеливаясь, а потом всадил кулак мне в челюсть, вложив в этот удар всю силу своей шеи, плеч и спины. Я видел, как вытянулись губы Гуптаджи, как он резко отвел свои искоса смотрящие глаза, и тут лицо его взорвалось снопом искр, и мир стал темнее пещеры, полной спящих летучих мышей.
Впервые в жизни я испытал столь глубокий нокаут. Казалось, мое падение бесконечно, а земля невообразимо далека. Через некоторое время я смутно ощутил, что двигаюсь, словно плыву в пространстве, и подумал: «Все хорошо, это только сон, наркотический сон, я могу проснуться в любую минуту и принять новую дозу».
И вот я с грохотом рухнул, вновь оказавшись на плоту. Но моя кровать-плот, на которой я плыл три долгих месяца, стала другой – мягкой и гладкой. Здесь стоял новый, изумительный запах превосходных духов «Коко». Я хорошо знал его, так пахла кожа Карлы. Назир протащил меня на плечах вниз через лестничные пролеты, выволок на улицу и швырнул на заднее сиденье такси. Карла была там: моя голова покоилась на ее коленях. Я открыл глаза, чтобы увидеть ее прелестное лицо, и прочел в ее зеленых глазах сострадание, участие и еще нечто. То было отвращение – к моей слабости, пристрастию к героину, потаканию своим порокам, к вони от моего запущенного тела. Потом я почувствовал на своем лице руки Карлы, ее пальцы ласково, словно слезы, касались моей щеки.
Когда такси наконец остановилось, Назир поднял меня на два лестничных пролета, легко, будто мешок пшеницы. Я вновь пришел в себя и, свешиваясь с его плеча, смотрел на Карлу, поднимавшуюся по ступенькам вслед за нами. Даже попытался ей улыбнуться. Мы вошли в большой дом через заднюю дверь, ведущую в просторную современную кухню, и очутились в огромной гостиной с открытой планировкой: одна стена из стекла выходила на золотой пляж и темно-синее, как сапфир, море. Перевалив меня через плечо, Назир с куда большей деликатностью, чем можно было от него ожидать, прислонил меня к груде подушек у стеклянной стены. Последний удар, полученный мной от Назира, прежде чем он похитил меня из заведения Гуптаджи, оказался слишком сильным. Я так и не вышел из состояния грогги: меня вело из стороны в сторону. Непреодолимое желание закрыть глаза и отдаться блаженному забытью накатывало на меня волна за волной.
– Не пытайся встать, – сказала Карла, опускаясь на колени и промокая влажным полотенцем мое лицо.
Я рассмеялся: меньше всего мне сейчас хотелось вставать. Смеясь, я смутно ощутил сквозь наркотический дурман боль на кончике подбородка и в челюсти.
– Что происходит, Карла? – спросил я, отметив про себя, как странно звучит мой надтреснутый голос.
Три месяца полного молчания и душевного тумана исказили мою речь, как у человека, страдающего дисфазией, – голос мой был скрипучим, невнятным.
– Что ты здесь делаешь? – спросил я. – А я почему здесь?
– Ты бы хотел, чтоб я оставила тебя там?
– А как ты узнала, где я? Как нашла меня?
– Это сделал твой друг Кадербхай и попросил, чтобы я привезла тебя сюда.
– Попросил тебя?
– Да, – сказала она, глядя на меня так пристально, что ее взгляд, казалось, разрезал окутавший меня дурман, подобно восходу солнца, рассеивающего туманную дымку.
– А где он?
Она улыбнулась грустной улыбкой: вопрос был некорректным. Я уже понимал это: действие наркотиков постепенно ослабевало. У меня появился шанс узнать всю правду или ту ее часть, которая была ей известна. Если бы я задал ей правильный вопрос, она бы сказала мне все как есть, потому что была готова к этому, – вот что означала сила ее взгляда. Возможно, она даже любила меня, – во всяком случае, это чувство зарождалось в ней. Но я не сумел задать нужный вопрос: я спросил не о ней, а о нем.
– Не знаю, – ответила она, приподнявшись и встав рядом со мной. – Ожидалось, что он здесь будет. Думаю, он скоро появится. Но я не могу ждать: мне надо идти.
– Что? – Я привстал, пытаясь отодвинуть тяжелые, как камень, шторы, для того чтобы видеть ее, говорить с ней, не дать ей уйти.
– Мне надо идти, – повторила она, решительно направляясь к двери; там ее ждал Назир: его мощные руки, как ветви из ствола дерева, выступали из распухшего тела. – Ничего не могу поделать. До отъезда надо успеть очень много.
– До отъезда? Что ты имеешь в виду?
– Я снова уезжаю из Бомбея. Появилась работа, очень важная, и я… ее надо сделать. Вернусь недель через шесть-восемь. Может быть, тогда увидимся.
– Это какое-то сумасшествие, ничего не понимаю. Лучше бы ты оставила меня там, если все равно покидаешь.
– Послушай, – сказала она, улыбаясь и стараясь не терять терпения, – я вернулась только вчера, и мне нельзя задерживаться. Я даже в «Леопольд» не ездила. Только Дидье утром встретила, он поздоровался мимоходом, и все. Не могу здесь оставаться. Согласилась только вытащить тебя из этого самоубийственного пакта, который ты заключил сам с собой у Гуптаджи. Теперь ты здесь, в безопасности, и мне надо уехать.
Она повернулась к Назиру и заговорила с ним на урду. Я понимал только каждое третье или четвертое слово из их разговора. Слушая ее, он рассмеялся и с привычным презрением взглянул на меня.
– Что он сказал? – спросил я, когда они замолчали.
– Тебе это будет неприятно слышать.
– Но я хочу знать.
– Он думает, что ты не справишься. Я сказала ему, что ты перестанешь принимать наркотики, переживешь ломку и подождешь здесь, пока я не вернусь через пару месяцев. А он не верит: мол, побежишь искать дозу сразу, как начнется ломка. Я заключила с ним пари, что ты справишься.
– Какую сумму ты поставила на кон?
– Тысячу баксов.
– Тысячу баксов… – повторил я задумчиво.
Ставка была внушительной, а шансы неравными.
– Да. Это все его наличные, то, что оставлено на черный день. Он бьется об заклад на всю эту сумму, что ты сорвешься. Говорит, ты слабый человек, поэтому принимаешь наркотики.
– А ты что ему сказала?
Она рассмеялась. Так редко можно было видеть и слышать, как она смеется, что я вобрал в себя эти яркие округлые звуки счастья, как еду, питье, наркотик. Я был болен и одурманен, но прекрасно понимал, что в этом смехе мое величайшее сокровище и радость, – заставить эту женщину смеяться и ощущать лицом, кожей, как этот смех журчит, срываясь с ее губ.
– Я сказала ему: хороший мужчина настолько силен, насколько это нужно правильной женщине с ним рядом.
Потом она ушла, а я закрыл глаза, а когда открыл их час или день спустя, обнаружил, что около меня сидит Кадербхай.
– Утна хайн, – услышал я голос Назира. – Он проснулся.
Пробуждение было тяжелым. Я испытывал беспокойство, знобило, хотелось героина. Ощущение во рту было отвратительным, все тело болело.
– Хм, похоже, тебе уже больно, – пробормотал Кадер.
Я присел, опершись на подушки, оглядел комнату. Наступал вечер; длинная тень ночи наползала на песчаный пляж за окном. Назир сидел на куске ковра у входа в кухню. На Кадере были просторные штаны, рубашка и жилет того покроя, который носят патаны[137]. Одежда имела зеленый цвет, любимый пророком. Казалось, Кадер постарел за эти несколько месяцев, но при этом выглядел, как никогда, бодрым, спокойным и решительным.
– Ты хочешь есть? – спросил он, поймав мой пристальный взгляд, но не дождавшись, пока я заговорю. – Может быть, примешь ванну? Здесь все есть, ванну можешь принимать сколько захочешь. Еды тоже полно. Надень новую одежду, она приготовлена для тебя.
– Что случилось с Абдуллой?! – спросил я.
– Ты должен прийти в норму.
– Что, черт возьми, произошло с Абдуллой?! – заорал я срывающимся голосом.
Назир не сводил с меня глаз. Внешне он был спокоен, но готов вскочить с места в любую минуту.
– Что ты хочешь знать? – мягко спросил Кадер, устремив взгляд на ковер между скрещенных колен, стараясь не смотреть мне в глаза и медленно покачивая головой.
– Это он был Сапной?
– Нет, – ответил Кадер, повернув голову, чтобы встретить мой суровый взор. – Знаю, люди болтают об этом, но даю тебе слово: Сапна – не он.
Я сделал глубокий вздох, испытав огромное облегчение. Почувствовав, как слезы жгут глаза, закусил щеку, чтобы остановить их.
– Почему же говорили, что он был Сапной?
– Враги Абдуллы заставили полицию поверить этому.
– Что за враги? Кто они?
– Люди из Ирана. Враги с его родины.
Я вспомнил уличную драку – загадочный бой: мы с Абдуллой против компании иранцев. Пытался восстановить в памяти прочие подробности этого дня, но все мысли заглушало острое чувство вины – мучительное сожаление, что не спросил Абдуллу, кто были эти люди и почему мы дрались с ними.
– А где настоящий Сапна?
– Он мертв. Я нашел человека, который им был. Но теперь он мертв. Это, во всяком случае, удалось сделать для Абдуллы.
Для некоторых мужчин слезы хуже, чем побои: рыдания ранят их больше, чем башмаки и дубинки. Слезы идут из сердца, но иные из нас так часто и так долго отрицают его наличие, что, когда оно начинает говорить, одно большое горе разрастается в сотню печалей. Мы знаем, что слезы – естественное и хорошее душевное проявление, что они свидетельство силы, а не слабости. И все же рыдания вырывают из земли наши спутанные корни; мы рушимся, как деревья, когда плачем.
Гуптаджи дал мне достаточно времени. Когда наконец я услышал скользящий шаркающий звук его сандалий у двери, я стер следы печали с лица и зажег лампу. Он принес и разложил на маленьком столике все, о чем я просил: стальную ложку, дистиллированную воду, одноразовые шприцы, героин и блок сигарет. С ним была девушка. Он сказал, что ее зовут Шилпа и он поручил ей прислуживать мне. Она была совсем юной, моложе двадцати лет, но с печатью глубокой угрюмости на лице, свойственной привычной к работе профессионалке. В ее глазах притаилась надежда, готовая огрызнуться или уползти, как побитая собачонка. Я попросил ее и Гуптаджи уйти, а потом приготовил себе немного героина.
Доза оставалась в шприце почти час. Я брал его и подносил иглу к толстой, сильной, здоровой вене на руке раз пять, но вновь и вновь клал шприц на место, так и не воспользовавшись им. И весь этот час я не мог оторвать взор от жидкости в шприце. Вот он, проклятый наркотик. Крупная доза зелья, толкнувшего меня на безумные, насильственные, преступные действия, отправившего в тюрьму, лишившего семьи и близких. Зелье, ставшее для меня всем и ничем: оно забирает все и не дает ничего взамен. Но это ничто, которое ты получаешь, та бесчувственная пустота – это порой и есть все, чего ты желаешь.
Я воткнул иглу, стер розовое пятно крови, подтверждающее чистый прокол вены, и нажал на поршень, чтобы он дошел до конца. Игла еще оставалась в руке, но зелье уже успело превратить мой мозг в Сахару. Теплые, сухие, сияющие, ровные наркотические дюны гасили всякую мысль, поглотив забытую цивилизацию моего сознания. Тепло заполняло мое тело, убивая тысячи мелких болей, угрызений совести и неудобств, которые мы претерпеваем или игнорируем каждый день в состоянии трезвости. Боли не было. Ничего не было.
А затем, хотя в моем сознании все еще пребывала пустыня, я почувствовал, что мое тело тонет; я прорвал поверхность удушающего озера. Прошла ли неделя после первой порции наркотика или, может быть, месяц? Я заполз на плот и плыл по смертоносному озеру, плещущемуся в ложке, а в крови у меня бушевала Сахара. И эти плотогоны над моей головой, они несли в себе некое послание, а именно – почему нам всем суждено было пересечься: Кадеру, Карле, Абдулле и мне. Жизнь всех нас странным образом пересекалась на каком-то глубинном уровне, а плотогоны обладали ключом к шифру.
Я закрыл глаза и вспомнил Прабакера, как он много работал до поздней ночи. Он и умер потому, что был владельцем такси и работал на себя. Это я купил ему такси. Он был бы жив, если бы я не купил ему это такси. Он был маленьким мышонком, которого я приручил, подкармливая крошками в тюремной камере, мышонком, которого замучили. Иногда легкий ветерок, дующий в ясный, не одурманенный наркотиками час, вызывал в моей памяти образ Абдуллы за минуту до смерти, одного в убийственном круге. Одного. А ведь мне следовало быть там. Я проводил вместе с ним день за днем и тогда должен был быть рядом. Нельзя позволить своему другу так умереть – наедине с судьбой и смертью. Куда делось его тело? А что, если он был Сапной? Мог ли мой друг, которого я так любил, на самом деле быть безжалостным безумным садистом? Как там рассказывал Гани? Куски расчлененного тела Маджида были разбросаны по всему дому. Мог ли я любить человека, сотворившего такое? Как можно было объяснить, что некая небольшая, но упорная часть моего сознания с ужасом допускала, что он и был Сапной, но при этом я продолжал его любить?
И я вновь загнал в руку серебряную пулю и вновь очутился на дрейфующем плоту. Зная, что ответ хранят плотогоны над моей головой, я был уверен, что все пойму, стоит только увеличить дозу, и еще, и еще немного…
Пробудившись, я увидел над собой свирепое лицо человека, что-то говорившего на непонятном мне языке. Безобразное, злое лицо, прочерченное глубокими линиями, идущими изогнутыми горными хребтами от глаз, носа и рта. Лицо имело руки, сильные руки: я почувствовал, как меня поднимают с плота-кровати и ставят на подгибающиеся ноги.
– Пошел! – рычал Назир по-английски. – Пошел сейчас же!
– Да иди ты, – медленно проговорил я, сделав паузу, чтобы добиться максимального эффекта, – куда подальше.
– Пошел, ты! – повторил он.
Гнев клокотал в нем так близко к поверхности, что его всего трясло, а рот непроизвольно раскрылся, обнажив нижний ряд зубов.
– Нет, – сказал я, вновь направляясь к кровати. – Это ты уходи!
Он схватил меня и развернул к себе лицом. В его руках ощущалась гигантская сила. Он, словно стальными тисками, сжал мои запястья:
– Сейчас же пошел!
Я находился в комнате Гуптаджи уже три месяца. Каждый день мне давали героин, кормили через день, единственным моционом была короткая прогулка в туалет и обратно. Тогда я этого не знал, но я потерял двенадцать килограммов веса, тридцать фунтов лучших мускулов моего тела. Я был слабым, тощим и ничего не соображавшим от наркотиков.
– Ладно, – сказал я, изобразив на лице улыбку. – Хорошо, я пойду. Мне надо забрать свои вещи.
Я кивнул на столик, где лежали мои часы, бумажник и паспорта, и тогда он ослабил свою хватку. Гуптаджи и Шилпа ждали в коридоре. Я собрал пожитки, рассовал их по карманам, притворившись, что готов слушаться Назира. Когда мне показалось, что подходящий момент настал, я развернулся и ударил его правой сверху вниз. Этот удар имел бы эффект, если бы я был здоров и трезв. А так я промахнулся и потерял равновесие. Назир заехал мне кулаком в солнечное сплетение, как раз под сердцем. Я согнулся пополам, беспомощный и задыхающийся, но с плотно сжатыми коленями и на твердых ногах. Он поднял мою голову левой рукой, держа ее за прядь волос, размахнулся правой, сжатой в кулак на высоте плеч, застыл на мгновение, прицеливаясь, а потом всадил кулак мне в челюсть, вложив в этот удар всю силу своей шеи, плеч и спины. Я видел, как вытянулись губы Гуптаджи, как он резко отвел свои искоса смотрящие глаза, и тут лицо его взорвалось снопом искр, и мир стал темнее пещеры, полной спящих летучих мышей.
Впервые в жизни я испытал столь глубокий нокаут. Казалось, мое падение бесконечно, а земля невообразимо далека. Через некоторое время я смутно ощутил, что двигаюсь, словно плыву в пространстве, и подумал: «Все хорошо, это только сон, наркотический сон, я могу проснуться в любую минуту и принять новую дозу».
И вот я с грохотом рухнул, вновь оказавшись на плоту. Но моя кровать-плот, на которой я плыл три долгих месяца, стала другой – мягкой и гладкой. Здесь стоял новый, изумительный запах превосходных духов «Коко». Я хорошо знал его, так пахла кожа Карлы. Назир протащил меня на плечах вниз через лестничные пролеты, выволок на улицу и швырнул на заднее сиденье такси. Карла была там: моя голова покоилась на ее коленях. Я открыл глаза, чтобы увидеть ее прелестное лицо, и прочел в ее зеленых глазах сострадание, участие и еще нечто. То было отвращение – к моей слабости, пристрастию к героину, потаканию своим порокам, к вони от моего запущенного тела. Потом я почувствовал на своем лице руки Карлы, ее пальцы ласково, словно слезы, касались моей щеки.
Когда такси наконец остановилось, Назир поднял меня на два лестничных пролета, легко, будто мешок пшеницы. Я вновь пришел в себя и, свешиваясь с его плеча, смотрел на Карлу, поднимавшуюся по ступенькам вслед за нами. Даже попытался ей улыбнуться. Мы вошли в большой дом через заднюю дверь, ведущую в просторную современную кухню, и очутились в огромной гостиной с открытой планировкой: одна стена из стекла выходила на золотой пляж и темно-синее, как сапфир, море. Перевалив меня через плечо, Назир с куда большей деликатностью, чем можно было от него ожидать, прислонил меня к груде подушек у стеклянной стены. Последний удар, полученный мной от Назира, прежде чем он похитил меня из заведения Гуптаджи, оказался слишком сильным. Я так и не вышел из состояния грогги: меня вело из стороны в сторону. Непреодолимое желание закрыть глаза и отдаться блаженному забытью накатывало на меня волна за волной.
– Не пытайся встать, – сказала Карла, опускаясь на колени и промокая влажным полотенцем мое лицо.
Я рассмеялся: меньше всего мне сейчас хотелось вставать. Смеясь, я смутно ощутил сквозь наркотический дурман боль на кончике подбородка и в челюсти.
– Что происходит, Карла? – спросил я, отметив про себя, как странно звучит мой надтреснутый голос.
Три месяца полного молчания и душевного тумана исказили мою речь, как у человека, страдающего дисфазией, – голос мой был скрипучим, невнятным.
– Что ты здесь делаешь? – спросил я. – А я почему здесь?
– Ты бы хотел, чтоб я оставила тебя там?
– А как ты узнала, где я? Как нашла меня?
– Это сделал твой друг Кадербхай и попросил, чтобы я привезла тебя сюда.
– Попросил тебя?
– Да, – сказала она, глядя на меня так пристально, что ее взгляд, казалось, разрезал окутавший меня дурман, подобно восходу солнца, рассеивающего туманную дымку.
– А где он?
Она улыбнулась грустной улыбкой: вопрос был некорректным. Я уже понимал это: действие наркотиков постепенно ослабевало. У меня появился шанс узнать всю правду или ту ее часть, которая была ей известна. Если бы я задал ей правильный вопрос, она бы сказала мне все как есть, потому что была готова к этому, – вот что означала сила ее взгляда. Возможно, она даже любила меня, – во всяком случае, это чувство зарождалось в ней. Но я не сумел задать нужный вопрос: я спросил не о ней, а о нем.
– Не знаю, – ответила она, приподнявшись и встав рядом со мной. – Ожидалось, что он здесь будет. Думаю, он скоро появится. Но я не могу ждать: мне надо идти.
– Что? – Я привстал, пытаясь отодвинуть тяжелые, как камень, шторы, для того чтобы видеть ее, говорить с ней, не дать ей уйти.
– Мне надо идти, – повторила она, решительно направляясь к двери; там ее ждал Назир: его мощные руки, как ветви из ствола дерева, выступали из распухшего тела. – Ничего не могу поделать. До отъезда надо успеть очень много.
– До отъезда? Что ты имеешь в виду?
– Я снова уезжаю из Бомбея. Появилась работа, очень важная, и я… ее надо сделать. Вернусь недель через шесть-восемь. Может быть, тогда увидимся.
– Это какое-то сумасшествие, ничего не понимаю. Лучше бы ты оставила меня там, если все равно покидаешь.
– Послушай, – сказала она, улыбаясь и стараясь не терять терпения, – я вернулась только вчера, и мне нельзя задерживаться. Я даже в «Леопольд» не ездила. Только Дидье утром встретила, он поздоровался мимоходом, и все. Не могу здесь оставаться. Согласилась только вытащить тебя из этого самоубийственного пакта, который ты заключил сам с собой у Гуптаджи. Теперь ты здесь, в безопасности, и мне надо уехать.
Она повернулась к Назиру и заговорила с ним на урду. Я понимал только каждое третье или четвертое слово из их разговора. Слушая ее, он рассмеялся и с привычным презрением взглянул на меня.
– Что он сказал? – спросил я, когда они замолчали.
– Тебе это будет неприятно слышать.
– Но я хочу знать.
– Он думает, что ты не справишься. Я сказала ему, что ты перестанешь принимать наркотики, переживешь ломку и подождешь здесь, пока я не вернусь через пару месяцев. А он не верит: мол, побежишь искать дозу сразу, как начнется ломка. Я заключила с ним пари, что ты справишься.
– Какую сумму ты поставила на кон?
– Тысячу баксов.
– Тысячу баксов… – повторил я задумчиво.
Ставка была внушительной, а шансы неравными.
– Да. Это все его наличные, то, что оставлено на черный день. Он бьется об заклад на всю эту сумму, что ты сорвешься. Говорит, ты слабый человек, поэтому принимаешь наркотики.
– А ты что ему сказала?
Она рассмеялась. Так редко можно было видеть и слышать, как она смеется, что я вобрал в себя эти яркие округлые звуки счастья, как еду, питье, наркотик. Я был болен и одурманен, но прекрасно понимал, что в этом смехе мое величайшее сокровище и радость, – заставить эту женщину смеяться и ощущать лицом, кожей, как этот смех журчит, срываясь с ее губ.
– Я сказала ему: хороший мужчина настолько силен, насколько это нужно правильной женщине с ним рядом.
Потом она ушла, а я закрыл глаза, а когда открыл их час или день спустя, обнаружил, что около меня сидит Кадербхай.
– Утна хайн, – услышал я голос Назира. – Он проснулся.
Пробуждение было тяжелым. Я испытывал беспокойство, знобило, хотелось героина. Ощущение во рту было отвратительным, все тело болело.
– Хм, похоже, тебе уже больно, – пробормотал Кадер.
Я присел, опершись на подушки, оглядел комнату. Наступал вечер; длинная тень ночи наползала на песчаный пляж за окном. Назир сидел на куске ковра у входа в кухню. На Кадере были просторные штаны, рубашка и жилет того покроя, который носят патаны[137]. Одежда имела зеленый цвет, любимый пророком. Казалось, Кадер постарел за эти несколько месяцев, но при этом выглядел, как никогда, бодрым, спокойным и решительным.
– Ты хочешь есть? – спросил он, поймав мой пристальный взгляд, но не дождавшись, пока я заговорю. – Может быть, примешь ванну? Здесь все есть, ванну можешь принимать сколько захочешь. Еды тоже полно. Надень новую одежду, она приготовлена для тебя.
– Что случилось с Абдуллой?! – спросил я.
– Ты должен прийти в норму.
– Что, черт возьми, произошло с Абдуллой?! – заорал я срывающимся голосом.
Назир не сводил с меня глаз. Внешне он был спокоен, но готов вскочить с места в любую минуту.
– Что ты хочешь знать? – мягко спросил Кадер, устремив взгляд на ковер между скрещенных колен, стараясь не смотреть мне в глаза и медленно покачивая головой.
– Это он был Сапной?
– Нет, – ответил Кадер, повернув голову, чтобы встретить мой суровый взор. – Знаю, люди болтают об этом, но даю тебе слово: Сапна – не он.
Я сделал глубокий вздох, испытав огромное облегчение. Почувствовав, как слезы жгут глаза, закусил щеку, чтобы остановить их.
– Почему же говорили, что он был Сапной?
– Враги Абдуллы заставили полицию поверить этому.
– Что за враги? Кто они?
– Люди из Ирана. Враги с его родины.
Я вспомнил уличную драку – загадочный бой: мы с Абдуллой против компании иранцев. Пытался восстановить в памяти прочие подробности этого дня, но все мысли заглушало острое чувство вины – мучительное сожаление, что не спросил Абдуллу, кто были эти люди и почему мы дрались с ними.
– А где настоящий Сапна?
– Он мертв. Я нашел человека, который им был. Но теперь он мертв. Это, во всяком случае, удалось сделать для Абдуллы.