С ключом на шее
Часть 33 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Зачем разрезать желудок? – выдавливает Филька.
– Так проверяют, если кого-нибудь съест медведь. – Янка, сгорбившись, передергивает плечами. – Его убивают, разрезают желудок и смотрят, что внутри. Ничего такого или… ну… человек.
– А если ничего такого? – спрашивает Ольга. Шаркающие шаги все ближе. Она уже видит поднятую пыль, но не может не спросить.
– Тогда убивают другого и смотрят у него.
Ольга представляет медведя, у которого в желудке – ничего такого. Его убили и выпотрошили просто потому, что другой медведь убил человека. Эту девочку выпотрошили, потому что Голодный Мальчик…
– Помнишь, тогда, на Коги, дядь Юра говорил, что надо проверить, – говорит Янка.
– Тогда это точно он, – хватается Ольга за соломинку. – Пойдем отсюда.
Янка опускает голову еще ниже.
– Вы лучше идите, – еле слышно говорит она. – А я здесь спрячусь и подожду.
– Ну и сиди, – бросает Ольга. – Идем отсюда, Филь.
Она решительно двигается назад, и Филька по инерции делает несколько шагов следом. Янка должна пойти за ними. Должна. Но она стоит, и Филька тоже останавливается.
– Давай лучше милицию вызовем, – говорит он. – Расскажешь им про медведя, они покараулят. – Его осеняет, и лицо освещается радостью: – Янка, так они ж его поймают сразу! Идем скорее!
– Я должна узнать сначала, – бесцветным голосом отвечает Янка. – Но вы идите.
От ярости у Ольги темнеет в глазах. Пальцы скрючиваются, готовые вцепиться в тощую веснушчатую руку, дернуть изо всех сил, чтобы сдвинуть эту дуру с места, содрать с рыжего лица прилипшую мертвую маску, разорвать ее безучастность на мелкие клочки, но тут от разрушенного дома доносится тонкий вопль:
– Атас!
Из развалин выскакивают несколько пацанов и зайцами мчатся через пустырь.
– Слева заходи! – раздается совсем рядом зычный мужской голос, и вдоль забора, топоча, проносится дядька с красной повязкой на рукаве. За ним бегут другие. Стараясь не дышать, Ольга смотрит, как дружинники гонятся за пацанами. Те уже далеко, уже скрылись за углом еще не снесенной деревяшки, и Ольга успевает подумать: пронесло, не засекли, – но последний из дружинников, молодой, высокий и мосластый, спотыкается на бегу. В падении его разворачивает набок, он припадает на колено и застывает, глядя прямо в серое, как мертвая трава, Янкино лицо.
Ольга беззвучно отступает, быстро смотрит на Фильку – его загораживают ветки, но Янка – стоит прямо на виду. Сбоку хорошо видна кое-как прихваченная булавкой прореха в ее штанах. Ольга зажимает ладонями рот: светящаяся в дыре зеленоватая кожа, словно от холода покрытая пупырышками, выглядит так глупо и стыдно, что от смеха брызгают слезы, и все тело содрогается от беззвучного, безумного, неприличного хохота. Янка медленно опускает глаза, и дружинник, будто загипнотизированный, смотрит ей под ноги. Кровь медленно отливает от его щек, и они становятся бесцветными, как силикатный кирпич.
– Что ты здесь делаешь, Яна? – тихо спрашивает он.
Янка поднимает голову, мгновение смотрит дружиннику в глаза, а потом, будто сдернутая пружиной, срывается с места, сверкая дырой на заднице.
– …Ну да, проверить, – кивнул дядь Юра и пошевелил пальцами. – Ты извини, я знаю, что она у тебя хорошая девочка, послушная, в художественную школу вон ходит, молодец… Но вдруг мы характерами не сойдемся! Вон нигдеевская жена как с падчерицей мучается, ты бы знала…
Ольга слушала его, кивая, как автомат. Дядь Юра выглядел как безобидный интеллигентный пенсионер, но под этой оболочкой таилась нервозная, разъедающая суета. Казалось, он сознательным усилием не позволяет бегать глазам, подпрыгивать коленке, барабанить пальцам; его напряжение походило на зудящий гул, исходящий из трансформаторной будки.
(«Принимайте химика!» – орет дядя Паша, и Ольга со своей шваброй поспешно убирается с дороги. В белом халате дядя Паша похож на облепленного снегом медведя. Парень, которого он ведет под руку, кажется на его фоне третьеклашкой. На самом деле ему четырнадцать. Он из параллельного класса. Он выглядит совсем нормальным, и Ольге странно, что дядь Паша так крепко придерживает его за локоть. Потом она замечает почти неуловимую суету под оболочкой спокойствия, и у нее пересыхает во рту. Неделю назад она ходила в видеосалон, там показывали «Чужого». Вот что напоминает спокойствие этого пацана: гладкую кожу на животе, под которой быстрыми, почти незаметными волнами пробегает – нечто. Оно готово вырваться. Взломать ребра изнутри, разбрызгивая кровь по линолеуму так, что никогда не отмыть. Дядь Паша ведет пацана под руку, как жену. Ольга отодвигается в самый угол и на всякий случай слегка перехватывает швабру.)
– Тут со своим-то, родным, иногда не знаешь, как быть, – сказал дядь Юра и колупнул пальцем клеенку на столе. – Ты не поверишь, кем он оказался, даже говорить неохота. А теперь и вовсе из дома ушел. Я его по всему городу бегаю ищу… Спасибо Сашке Нигдееву, – Ольга вздрогнула, – приютил пока, он понимает… Вот разберусь с этим делом – и заживем. Ты только с дочкой познакомь.
– Может, рано еще, – выговорила Ольга. Полинка так и стояла в коридоре, испуганно ухмыляясь. Уши развесила… Ольга чуть повела подбородком: уйди, – и Полинка уперто выдвинула челюсть.
– Да ты не волнуйся, все хорошо будет, – сказал дядь Юра и оглянулся через плечо. – Вон она какая у тебя беленькая… Иди сюда, Оля, не стесняйся. Помоги маме на стол накрыть.
Полинка сделала большие глаза, и Ольга обреченно кивнула. От мысли, что все это время дядь Юра знал, что Полинка стоит у него за спиной, ее пробрала ледяная дрожь.
– Знакомься, По… Оля, – хрипло сказала она. – Это Юрий… – Как его чертово отчество, подумала она. Она точно однажды слышала его отчество…
– Брось церемонии, – перебил ее он. – Просто дядя Юра. – Он подслеповато прищурился, рассматривая Полинку. – А я тебя где-то уже видел… Знаешь, – он живо повернулся к Ольге, – я тут чуть хулигана не поймал. Представляешь – лампочки в подъезде бил! – Ольга сглотнула, и сухой комок ободрал горло. – Пытался задержать его, но куда там: молодой здоровый лоб, не догнать… Где же я тебя видел? – спросил он Полинку.
Конечно, видел, старый козел, – с ненавистью подумала Ольга. Только не ее, а меня. Дядь Юра слегка хмурился: воспоминания никак не давались ему. Его куртка топорщилась на груди, и под тканью угадывались очертания длинного предмета. Проверить пришел… Ольга стиснула пальцы, унимая дрожь в руках.
– Может, случайно встречал, – небрежно сказала она вслух. – Поставь чайник, пожалуйста, – попросила она Полинку и взмолилась мысленно: только не спорь. – И конфет, что ли, достань…
Полинка чуть слышно фыркнула, но, поколебавшись, все-таки взялась за чайник.
– Не надо конфет, – решительно заявил дядь Юра, – оставь ребенку. Лучше нажарь оладий, а? У тебя волшебные оладьи получаются…
Ольга послушно встала, вытащила из холодильника продукты и принялась замешивать тесто. По маминому рецепту. Она кормила его своими оладьями… наверное, носила на работу, или где они там встречались… Думать сейчас о маме было невозможно. Думать о маме и дядь Юре было – как смотреть на замерзшие коричневые натеки прорвавшейся канализации, отвратительными рубцами покрывающие чистый, искрящийся снег.
– Подай мне сковородку, По… Оля, – негромко сказала Ольга, взбивая тесто. Полинка, пожав плечами, выдвинула ящик под духовкой. – Нет, не эту, – качнула головой Ольга. – Красную.
– Ты всегда на чугунной…
– Я сказала – красную, – чуть повысила голос Ольга. Полинка сердито грохнула на плиту новенькую сковородку – яркую, почти нарядную, но никуда не годную из-за слишком тонкого дна. Зажгла конфорку и, сложив руки на груди, бухнулась на стул, демонстративно проигнорировав неодобрительный взгляд дядь Юры. Ольга чуть подобралась.
– Кружки доставать, что ли? – буркнула Полинка.
– Нет. Принеси чашки из серванта. Из бабушкиного сервиза.
– Что, серьезно? – спросила Полинка, и Ольге захотелось застонать.
– Да брось, к чему… – засмущался дядь Юра.
– Чашки, – настойчиво повторила она. – Бегом!
Полинка, прикусив губу, выскочила из кухни. Спасибо тебе, Господи, дошло. Умница, дошло… Бабушкин сервиз, занимавший половину серванта, сложили в коробки и торжественно затолкали на антресоли два года назад, чтобы освободить место для школьных вещей. Дядь Юра склонил голову набок, прислушиваясь к тишине. Ольга взялась за ручку сковороды. Чуть двинула пальцами, перехватывая поудобнее. Повернулась вполоборота, краем глаза прикидывая расстояние. Из комнаты по-прежнему не доносилось ни звука, и брови дядь Юры медленно сползались к переносице. Рука плавно скользнула под куртку – но тут раздалось дребезжание стеклянных дверец; Ольга чуть улыбнулась, и на мгновение ее сердце дрогнуло от гордости. Дядь Юра уронил руку и расслабленно откинулся на спинку стула.
Ольга крепче сжала ручку и с разворота, всем весом опустила сковороду на дядь-Юрину голову.
3
Нигдеев закурил и примостился на подоконник. Одному было хорошо – никто не зудел под ухом, не бормотал под включенный телек, не ныл, жалуясь на здоровье. Никто не лез с дурацкими вопросами и дикими намеками. Можно бездумно пялиться в окно, отдыхая от радостей человеческого общения, – никто не спросит, о чем это ты задумался… Хо-ро-шо. Для полного счастья не хватает только кружки чая – да лень наливать…
Нигдеев блаженно выдохнул в приоткрытую створку – и ветер тут же загнал дым обратно, прямо в лицо, так что заслезились от едкой струи глаза. Однако Юрка куда-то запропастился – гуляет, наверное, по супермаркету, как по музею, не привык еще. Как бы не пришлось снова искать. Нигдеев снова затянулся и принялся нервно обкусывать заусенец на пальце. Какой тяжелый, душный день… Даже ветер неправильный – ни влаги, ни холода, ни вкуса. Ветер комнатной температуры. Мертвый. Про такие дни говорят – как перед грозой. Но здесь не бывает гроз…
Он провел пальцем по желтоватой полоске песка, наметенной на подоконник, и ободранный заусенец защипало от соли. Песок и соль. Все эти сопки за окном – только песок и соль, и немного нефти. Какой идиот додумался раздавать эту землю под огороды? Какие, к дьяволу, огороды в наше время да в нашей местности?! Нигдеев вспомнил, как сам пытался выращивать картошку – в самом начале восьмидесятых, когда стало понятно, что со снабжением в О. – полный швах и надо брать дело в свои руки. Как благоговейно он высаживал ощетиненную ростками картошку, как изворотливо, за бешеные деньги и по рекомендации доставал оглушительно вонючий помет у бабки, державшей на Японской Горке кур, – единственную, наверное, домашнюю живность в городе. Как старательно окучивал чахлые кустики. И выкопал по осени те же два ведра картошки, что и посадил, – ничуть на вид не изменившейся и даже, кажется, с теми же ростками…
Юрка все не шел. Любуется, наверное, на молодую картошечку, ровную, чистенькую, боится, поди, брать… «Мичуринцы, блин», – пробормотал Нигдеев и втоптал сигарету в пепельницу. И ведь нашлись идиоты-желающие, взялись с энтузиазмом. На темном мехе сопок стали появляться желтые рубцы распаханной почвы, – сначала рядом, почти за гаражами, а потом все дальше, распространяясь, как скверная кожная болезнь, как метастазы, подползая все ближе к Коги. Сегодня, завтра, через неделю бульдозер вывернет вместе с песком и корнями стланика, связанными в безумный узор, – мумифицированное тело ребенка с медвежьей пулей в животе, а уж сопоставить пулю с ружьем будет несложно… Поначалу Нигдеев ждал этого, как в параличе, но потом спохватился, собрался, подсунул кому надо бумажки из архива вместе с отчетом: разработка месторождения Коги пока не целесообразна, но, однако же, коллеги, – огороды? Раздачу участков мигом прикрыли, но, видно, что-то сдвинулось из-за этой суеты, сбились какие-то подпорки под мирозданием. Жуткие слухи поползли по городу, и в больнице вдруг очухался давно признанный безнадежным Юрка, и снова, как тем кошмарным летом, начали находить зарезанных, выпотрошенных детей. А теперь еще и Пионер объявился… Снова – как тем летом. И опять он, как дурак, беспокойно ждет застрявшего где-то Юрку, и ноет, ноет в груди – как тогда началось, так с каждым годом все только хуже…
…Нигдеев перекладывает сигарету в левую руку, а правой принимается растирать грудь. В распахнутое окно рвется мутный от песка ветер, но он бессилен против намертво въевшихся в стены запахов табачного перегара, туши и тонкой кремнеземной пыли с образцов. Боль мешается с сосущей, наивной обидой: он же здоровый, не старый еще мужик, сезон в поле отпахать – раз плюнуть; жаль, в этом году не сложилось с Чукоткой, морозил бы сейчас зад на загаженном бакланами булыжнике посреди моря, считал дни до вертушки и горя не знал.
(…А этот мнется на пороге, как первоклассник в гостях у училки. Нигдееву становится скверно. Опять что-то раскопал. Опять будет висеть над душой, пока Нигдеев не сдастся и не решит посмотреть сам, не афишируя, прихватив лишь блокнот, ружье и ближайшего приятеля для компании… Зачем он только взял ружье… Что бы ни притащил на этот раз Пионер – Нигдеев вникать не собирается. Одного раза хватило. Вежливый до приторности, он наливает гостю чай и закуривает, готовый выслушать очередной бред о не то что забытом, но как-то выпавшем из внимания месторождении, а потом отшить старательного дурака раз и навсегда. Пионер, не забывший об отлупе, который схлопотал на этой же кухне в мае, ежится и колупает клеенку, и Нигдеев с усилием давит злорадную ухмылку.
Потом Пионер, корчась от лицемерного сочувствия и пряча глаза, рассказывает, что он раскопал на этот раз, и злорадство снимает как рукой. Одна примитивная мысль бьется в голове: слава богу, Светлана пошла по магазинам, с этого идиота сталось бы выложить все при ней…)
Нигдеев затягивается и, сжав сигарету зубами, медленно, по частям выбирается из-за стола. Вытаскивает из шкафа ватман с набросками заковыристой синклинали, которую давно пора разъяснить. Сплошные песчаники и мергели, и пахнут они линзочкой, не то чтобы выдающейся, но многообещающей. Нигдеев раскатывает ватман по столу и смотрит сквозь него, разминая плечо, руку, шею. Болит. Некстати вспоминается, как совсем недавно – и месяца не прошло – Юрка точно так же потирал грудь. А ведь оба избегали выбираться из города вместе; по отдельности – сколько угодно, в компании – пожалуйста, но не вдвоем: необъяснимо неловко было после истории с туманом. (Он нашел нас. Стоило высунуть нос – и он нашел нас, как дети находят в толпе отцов, как медведь находит раненую добычу, я знал, что так будет, мы оба знали…) Дурацкие японские карты. Сука Пионер, вечно лезет куда не просят…
…Ветер путается в ногах, треплет штанины, стонет и возится в кустах березы. Плечо гудит от ружейной отдачи. «…м-мать», – заканчивает Юрка и со свистом втягивает воздух.
– Я думал, медведь, – говорит Нигдеев и с отвращением понимает, что челюсть у него безобразно прыгает. – Юрка, я думал, медведь, боже, что делать-то…
Он все пытается понять, как так получилось, как он мог перепутать пацана со зверем, кем он себя вообразил, что придумал себе чутье, нафантазировал эманации опасности и голода, исходящие из зарослей, охотничек хренов, пижон… Он знает, что видел. Видел чернявого пацана, идущего навстречу с широкой и пустой улыбкой. Он знает, что стрелял из (мертвый пацан кусает меня за ногу) животного страха, постыдного ужаса перед тем, что он не мог себе объяснить – и никогда не сможет. Он готов был стрелять. Знал, что так будет. Ждал, когда из стлаников выйдет мертвый пацан…
Юрка молчит. Нигдеев, очухавшись, представляет: явка с повинной, СИЗО, суд; Юрка не выдаст, но что он может поделать, сказать, что это ошибка, только за такие ошибки расстреливать надо…
Из развороченного живота мальчишки ползет черная кровь; он и в сознании-то быть не должен, но каким-то чудом еще пытается отползти, спрятаться, как раненое животное. Нигдеев, содрогаясь от жалости, тянется к нему, и пацан в ужасе сучит ногами. Кровь с хлюпаньем выплескивается из его живота, и Нигдеев замирает. Сука Пионер, думает он. Сука, просили его в архивах рыться. Раскапывать. Активист хренов.
– Не дотащим, – говорит он и вдруг осознает, что ветер стих. Хуже, кажется, уже некуда, но внезапный штиль будит дурные воспоминания. Юрка вскидывает голову, и его ноздри раздуваются, как у встревоженного зверя.
– Это ёкай, – говорит он холодным, чужим голосом. – Ёкай нас достал.
(мертвый пацан кусает меня за ногу)
– Опять двадцать пять за рыбу деньги, – рычит Нигдеев. – Лучше время не нашел, чтоб свихнуться… Помоги поднять.
– Говорю тебе… – Юрка неохотно склоняется над пацаном, и тот вдруг мелькает. От неожиданности Нигдеев хакает, будто ему врезали под дых. Юрка по-детски вцепляется в его рукав.
– Да что ж это такое, Санек! – взвизгивает он.
Нигдеев смаргивает. Пацан как будто начинает вибрировать; его контуры размываются, плоть становится полупрозрачной, как кварцитовая галька, а потом сгущается вновь.
– Туман, – говорит он. – Погоди ты, не ори. Преломление…
Собрав волю в кулак, он наклоняется над мальчишкой, заранее морщась от того, что придется влезть руками в натекшую кровь, но пацан снова начинает расплываться. Нигдеев трет глаза. Пацан дрожит, как горячий воздух над асфальтом.
– Что ж это такое, Санек! – тоненько вскрикивает Юрка. – Что ж это такое…
– А ну заткнулся! – рявкает Нигдеев. Надо как-то помочь. Надо что-то сделать, перебинтовать, что ли, – но он не может заставить себя прикоснуться к этому существу. Никто не знает, что мы сюда пошли, думает он, и его скручивает от отвращения к себе.
– Что ж это такое…
Пацан заводит глаза и дергает ногами. Его уже не спасти.
– Валим отсюда! – говорит Нигдеев и, ссутулившись, устремляется прочь, чувствуя спиной, как мелькает пацан. Это невыносимо. Неправильно. От этого хочется орать.