С ключом на шее
Часть 34 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что ж это такое, Санек… – причитает Юрка, ковыляя следом.
Надо выпить, думает Нигдеев. Напиться надо… Они почти бегом поднимаются на сопку. Отсюда видны неопрятно разбросанные по глине серые кубики города. Нигдеев с нежностью думает о двух бутылках, с давних пор припрятанных в гараже. До них уже рукой подать.
Юрка перестает скулить и произносит с кошмарным спокойствием:
– Он за нами еще с тех пор ходит, с Магнитки. Алиханова с твоей бывшей положил, теперь нас хотел. Не было никакого медведя. Что ж это такое…
– Завязывай бредить, – цедит Нигдеев сквозь зубы.
Юрка резко останавливается.
– Но надо же проверить, – бормочет он и бросается назад.
Нигдеев, матерясь, бежит за ним. Юрка несется с развинченной ловкостью клоуна, но надолго его не хватает. Нигдеев догоняет его в несколько прыжков.
– Ты не понимаешь. Надо проверить. – Юрка выглядит ужасающе разумным и говорит с убежденностью человека, утверждающего, что дважды два – четыре. Круглое лицо блестит от пота. – Обязательно надо вскрыть и проверить.
Во второй раз в жизни – и за последние десять минут – Нигдеев направляет дуло ружья на человека.
До водки они так и не добираются: Юрка начинает хвататься за сердце еще на сопке, а ближе к городу уже шатается, как пьяный, и Нигдееву приходится тащить его под руку. В гараж они заходят только для того, чтобы выкатить «Ниву». Когда Юрка вваливается в приемный покой, он уже похож на драную обслюнявленную наволочку. Медсестра, блондинка-валькирия, которую не портят даже овечьи химические кудряшки, озабоченно хмурится и тычет иглой, а Юрка вдруг начинает бить копытом, будто и не налаживался только что помирать…
И сейчас, поди, вокруг нее вертится – взял манеру забегать с утра пораньше, вроде как провериться. Давление меряет, кобель. Небось опять повышенное – от такой у кого бы не повысилось… Который день опаздывает, ходит как поддатый, – мысли где угодно, только не на работе. Да и помрачнел. Похоже, не дается ему медсестричка… Нигдеев сердито смахивает со стола валик рыхлого пепла от бездарно сгоревшей «Примы» и раздраженно смотрит на часы. Еще нет и девяти. Не Юрка опаздывает – Нигдеев явился ни свет ни заря, трусливо сбежав из дома, пока эта не проснулась…
Юрка приходит минута в минуту, но к тому времени Нигдеев доходит до ручки. Ему редко нужен совет – но сейчас как раз такой случай.
– Чего такой зеленый? – рассеянно спрашивает Юрка. – Перебрал вчера, что ли?
– Прихватило что-то, – сухо говорит Нигдеев и хватается за новую сигарету. Тщательно разминает, подбирая слова. Юрка, позевывая, мешает чай, раздражающе звякает ложечкой, бессмысленно пялится в окно. Браться за работу он не торопится, и Нигдеев решается.
– Слушай, – говорит он медленно и раздумчиво, глядя в пустоту перед собой. – Вот предположим, твой близкий человек… делает что-то поганое. Не морду там кому-то набил или ящик тушенки со склада спер, а настоящие мерзости. Что-то страшное. Что бы ты делал?
Юрка бросает на него неожиданно цепкий, настороженный взгляд, и Нигдеев покрывается холодным потом; его охватывает предчувствие катастрофы, но тут Юрка отворачивается к окну.
– Ну не знаю, – мямлит он и принимается сбивать в стопку неопрятную кучу машинописных листов. – Смотря что…
– Что-то… жуткое. Такое, что думаешь: это не тот человек, которого ты знал, это вообще не человек, нелюдь, животное…
– Да что ж он, – слабо усмехается Юрка, – кровь христианских младенцев пьет, что ли?
– Вроде того, – отвечает Нигдеев, леденея. Юрка снова бросает на него неприятно пристальный взгляд и аккуратно откладывает стопку. Сцепляет перед собой руки. Сосредотачивается.
– Ты про эти убийства, да? – тихо спрашивает он. – Про детишек зарезанных?
– Предположим, про них, – тяжело выговаривает Нигдеев. На грудину давит базальтовый валун, и он снова начинает растирать ребра.
– Я бы сначала поговорил с этим человеком, – медленно произносит Юрка. – Может, у него есть на то причины…
– Какие тут могут быть причины! – взвизгивает Нигдеев и осекается.
– Я бы поговорил, а потом уже решал, – настойчиво говорит Юрка. – Мало ли как в жизни бывает. Ты сам недавно… выстрелил неудачно, – с нажимом произносит он, и Нигдеев немеет.
Я был уверен, что это медведь, говорит себе Нигдеев, и кто-то маленький, бледный и тошнотворный, какой-то опарыш, кормящийся на гниющих кусках души, тихонько хихикает в ответ: рассказывай…
Юрка перебирает листы отчета, изредка вскидывая глаза, – как будто чего-то ждет. Похоже, напоминание о Коги было намеком, который Нигдеев не сумел уловить. От напряжения воздух в кабинете густеет и вибрирует, наполненный миллионами готовых ужалить насекомых.
Потом Юрка взрывается.
– Ну, давай! – вскрикивает он. – Беги в ментовку, выкладывай! Облегчи душу!
Нигдеев думает еще пару секунд и решительно качает головой.
– Нет. Она девочка… кхм-кхм… своеобразная. Ментовка тут не годится…
– Да что она тебе наговорила?!
– Да из нее слова не выжмешь, молчит, как партизан на допросе, – машет рукой он, и Юрка, задрав брови, откидывается на спинку стула. – Ты прав, – говорит Нигдеев. – Надо поговорить.
Юрка кивает и снова складывает руки перед собой – как на заседании ученого совета, ей-богу. И чего прицепился… Нигдеев пялится на чертеж. Невозможно сосредоточиться под этим вымогающим не пойми чего взглядом.
Юрка кривится, смотрит на часы и решительно встает.
– Похоже, простыл я, – говорит он. – Возьму отгул. – Нигдеев понимающе ухмыляется, вспомнив кудрявую медсестру, и Юрка с неожиданной злобой отшвыривает стул, загораживающий выход. – А ты, как надоест кота за хвост тянуть… – Он пожимает плечами и наконец сваливает из кабинета.
Нигдеев тянет кота за хвост еще час.
Дверной звонок засипел, взорвался пронзительным стаккато, и Нигдеев резво соскочил с подоконника. Сердце бросилось в галоп; только сейчас он понял, что все это время изнывал от подспудной тревоги, опасаясь, что Юрку накроет каким-нибудь дурацким приступом прямо посреди улицы. Нигдеев бодро прошаркал по коридору, хлопнув мимоходом по выключателю и залив прихожую желтоватым светом. Рывком распахнул дверь.
– Явился – не запылился, – проворчал он, машинально протягивая руку за пакетом с продуктами. – Тебя только за смертью посылать…
Он договорил по инерции – и заткнулся. Сердце остановилось, а потом задергалось, затрепетало, бессильное и невесомое, как белые комочки пушицы на осеннем болоте. Он отступил и, прикрыв глаза, принялся тереть грудь, пытаясь смять, скатать эти комочки обратно во что-то плотное и существенное. Что-то, способное заполнить дрожащую дыру под ребрами… Она же умерла. Он сам сказал, что она умерла, он, корчась от стыда, рассказывал, как умерла – и вяз в брезгливом сочувствии, как в асфальтовой луже, заходился в бессильном, удушающем гневе – почему все так легко поверили, почему никто не усомнился… (Она приходит в самых глубоких, самых плохих снах. Кожа у нее белая как известка, а глаза – цвета гнилой вишни в саду Марьянкиных родителей, и такого же цвета – вены на голых руках, полные яда. Ее щеки втягиваются, губы складываются в задумчивую трубочку, и он понимает: ей мало было сломать ему жизнь, она хочет забрать ее всю, целиком. Высосать ее. Ёкай пришел за ним; мертвый пацан нашел его. Ёкай спрашивает: почему ты убил меня? Глаза застилает багровым гневом. Ты сама виновата, отвечает он, ты не слушалась меня, шлялась где попало, я не убивал тебя, ты сама, мне пришлось… Она тянется к нему губами, будто хочет поцеловать; он просыпается, рыдая от страха, и долго лежит, раздавленный надгробной плитой стыда за эти трусливые, бабьи слезы.)
Она даже не выросла с тех пор. И смотрела все так же – исподлобья, со смесью страха, упрямства и равнодушия на хмурой рыжей физиономии, отвратительно, зеркально схожей с его собственной. Разум сделал немыслимый финт, пытаясь удержаться на поверхности, и рухнул в прошлое. Значит, все зря, подумал Нигдеев. Вся беготня, унижения, потраченные деньги и отчаянная ложь – зря… Она стояла на пороге, и было ясно, что он ничего не смог исправить.
(…Нигдеев действует с энергией и целеустремленностью носорога. Он обходит пол-института, в каждой курилке, в каждой лаборатории заводя разговор об отпуске, и наконец у палеонтологов находит то, что искал: Софья улетает на материк послезавтра, и по счастливой случайности ее родной город как раз тот, в который распределили после диплома нигдеевскую сестру. Выслушав просьбу, Софья качает белоснежной, пушистой головой; он уже готов выслушать отказ, но тут Софья улыбается и машет хрупкой рукой, коричневой и морщинистой, как залежавшееся яблоко: «Ладно, уболтал, присмотрю… Она у тебя вроде тихая девочка и самостоятельная». Нигдеев рассыпается в благодарностях и, даже не пытаясь отпроситься у начальства, выбегает из института. Сберкасса. Снять деньги с книжки. Касса «Аэрофлота». Нигдеев переминается с ноги на ногу в возбужденной очереди. Его может спасти только чудо. Пригнувшись к окошечку, он заискивающе блеет о дочке, которой здесь не климат, знаете, с легкими проблемы, врач сказал – срочно на материк, вот прям срочно, иначе придется ложиться на операцию, ей же всего десять, вот, смотрите, свидетельство о рождении проскальзывает в окошко, из-под зеленой обложки торчит красноватый краешек банкноты, и кассирша недовольно поджимает губы. Нигдеев закрывает глаза, готовый к скандалу. «Легкие, говорите», – бормочет кассирша. Через четверть часа он вваливается на почту и заказывает междугородний разговор. Ждет, вдыхая запах сургуча и свежей побелки. Только бы Ленка была дома. Только бы… Ленка дома. Ленка говорит, что он свихнулся. Светлана грозит разводом? Знал, на ком женился… Да куда ее мне, говорит Ленка, и Нигдеев, стискивая челюсти, напоминает, что ей как раз – есть куда. Что ей пора уже взяться за ум. Что ей уже за тридцать, и своей семьи у нее нет и уже не будет, а у него Светлана и Лизка. И что с ребенком она хотя бы будет не одна… Ленка молчит так долго, что Нигдеев начинает испуганно дуть в трубку и стучать пальцем по ее дырчатой пластмассе. Ладно, отправляй, говорит наконец Ленка, и ее бесцветный голос доносится из такого далека, которого и не бывает в этом мире. Отправь телеграмму, когда достанешь билет. Уже достал, говорит Нигдеев, скороговоркой сообщает время и номер рейса и швыряет трубку.
По лицу струйками стекает пот. Сидя на неудобной, слишком узкой лавочке в телефонной кабинке, Нигдеев размазывает его мятым платком. В кабинке тесно и душно, но он не торопится выходить. Пытается урвать еще несколько минут блаженного покоя…)
Но как она умудрилась вернуться? Зайцем пролезла в обратный самолет? Или вовсе не садилась в него, дождалась, когда Софья отвлечется, и выскочила из автобуса, идущего на аэродром? Не важно – она здесь, и теперь ему объясняться с Ленкой, которая ждет в аэропорту, и с Софьей, которая, наверное, с ног сбилась, обнаружив, что подопечная исчезла… и, наверное, с Пионером тоже придется объясняться, и главное – она здесь, все зря…
Нигдеев заскрежетал зубами и покачнулся – а она, как ни в чем не бывало, перешагнула порог. Он мимолетно удивился тому, что она позвонила в дверь вместо того, чтобы открыть своим ключом – для чего, спрашивается, выдавали, – и тут очнулся. Мысли о ключе и мерзкой электронной трели звонка вернули его на место. В нормальное, не изгаженное всякой дичью настоящее, в котором у него давным-давно была только одна дочь. Где он сумел все исправить…
4
Он схватился за сердце, выкатил глаза, и Яна испугалась, что он сейчас упадет без сознания. Мельком подумала: не может быть, неужели сам поверил в свою выдумку и вообразил, что я мертва. И вдруг – будто опустилась шторка на иллюминаторе. Аккуратно, но чуть криво подстриженная борода шевельнулась, и из горла отца вырвался смущенный смешок.
– Извини, думал, Юрка пришел, – сказал он и прищурился: – А что с глазом? Бандитская пуля? – Яна невольно притронулась к синяку, и он посмотрел на часы – быстро и деловито, как делал это по утрам, перед выходом на работу. Пробормотал, глядя сквозь Яну: – Слушай, ты немного некстати. Юрий с минуты на минуту вернется, мне ему лекарства надо будет дать, да и режим у него… Давай завтра?
Яна сглотнула вязкую горькую слюну, с трудом протолкнув ее сквозь ком в горле. С усилием разлепила ссохшиеся губы.
– Что – завтра? – хрипло спросила она.
– Ну что ты там хотела… – растерянно пробормотал папа. – Сейчас как-то неудобно.
Внутренняя дрожь, сотрясавшая Яну после встречи в магазине, вдруг прошла. Она с холодным любопытством осмотрела прихожую. Здесь холостяцкое равнодушие к быту боролось с попытками украсить жизнь, густая, застарелая табачная вонь – с запахом пельменей и режущей струей освежителя, рвущейся из туалета. Оружейный сейф так и стоял у стены, опасно выпирая острыми твердыми углами. За наваленными на столик промасленными инструментами виднелась хрупкая статуэтка из диатомита – оскаленный пещерный медведь, пугающе реалистичный, вырезанный, видимо, по палеозоологическим реконструкциям. С рогов северного оленя, прибитых к стене, свисала покрытая пятнами куртка-энцефалитка. Стекло в комнатной двери недавно мыли – но мыли плохо и неумело, оставляя разводы. Обои отставали от стен, но их почти не видно было за карандашными набросками обрывистых пейзажей с любовно прорисованными, сложно-извилистыми слоями обнаженных пород и черно-белыми фотографиями в простых тонких рамках. Яна присмотрелась. Силуэты нефтяных качалок на фоне заснеженных сопок. Компания молодых, веселых, бородатых мужчин с геологическими молотками. Разложенные на столе мертвые утки. И – полдесятка детских фотографий. Лизка на лыжах. Лизка за столом, перемазанная кашей. Лизка с любимой куклой. Лизка, вцепившаяся в маленькую костлявую руку кого-то, оставшегося за кадром…
Дверь в ванную была приоткрыта; свет в ней почему-то горел, и от двери Яне была видна раковина с неистребимыми ржавыми потеками, новенькая стиральная машина. С рогатой вешалки серыми тряпками свисало несколько застиранных полотенец, а среди них – пара коричневых капроновых лент, подозрительно похожих на школьные Лизкины банты, и – широкий кожаный ремень без пряжки. При виде его у Яны потемнело в глазах. Почти тридцать лет прошло, а он так и висит. О чем папа думает, когда смотрит на него? Она попыталась представить – и вдруг поняла: ни о чем. Ничего этот ремень для него не значил. Он оставался в ванной просто потому, что всегда там висел. Просто потому, что не мешал.
Она вдруг ощутила звенящую, оглушительную легкость. Как будто волокла набитый чем-то очень важным рюкзак – и наконец заглянула в него, и нашла только кучу булыжников. Теперь можно просто оставить его лежать на тропе.
Отец снова посмотрел на часы и поморщился.
– Серьезно, сейчас ну никак, – сказал он с тоскливой интонацией человека, из-за чужой бестактности попавшего в неловкое положение. – Юрий…
– Юрий – серийный убийца, – сказала Яна. – Думаю, тебе надо знать, даже если ты не хочешь.
Отец поджал губы. На мгновение он вытянулся и одновременно скрючился, выгнулся длинной дугой, словно пытаясь увести от удара живот, – и тут же выпрямился.
– Да не стой ты на пороге, – вдруг раздраженно сказал он. Яна послушно шагнула вперед, и отец, потянувшись осторожно, чтобы даже краем рукава не задеть ее, захлопнул дверь. Поколебавшись, провернул торчащий в замочной скважине ключ и сунул его в карман. Сложил руки на груди. Отхлопал ладонями по локтям натужно бодрый ритм.
– Так, – сказал он. – Так-так. Значит, теперь у нас дядя Юра виноват? Ловко…
…Телефонный звонок застает Яну врасплох, и она с тихим криком расплескивает чай прямо на второй том «Приключений Швейка». Торопливо елозит рукавом по странице; коричневые пятна становятся желтыми, но это не спасает: бумага пошла волнами и стала липкой от сахара. Яну накрывает паника. Такие книжки ей читать не положено. Не то чтобы ей об этом говорили, но Яна давно научилась по первым же страницам вычислять, можно ли читать открыто, или надо прятаться (с самыми интересными книгами всегда надо прятаться). Теперь сразу видно, что она ее брала, да еще и испортила. Если папа решит перечитать… Потом она вспоминает, что папа и теть Света не разговаривают с ней уже неделю, с тех пор, как она потеряла крышку от кастрюли, и хуже, наверное, уже не будет. Правда, есть еще ремень, но это хотя бы недолго…
Дребезжащие трели ввинчиваются в мозг, и на мгновение Яна прикрывает глаза. Ей хочется исчезнуть. Она еще раз быстро проводит рукавом – левым, еще сухим – по странице и бежит к телефону.
– Алло! – раздраженно кричит папа. – Ты почему так долго не отвечаешь, спишь еще, что ли? Уже почти десять!
Яна дышит в трубку тихо-тихо, но знает, что он слышит. Не сомневается в ее присутствии.
– Ладно, – говорит папа. – Ты позавтракала? Зайди-ка через часик ко мне на работу. Надо поговорить… наедине.
Сердце Яны делает кувырок в груди. Папа часто предупреждает, что им надо поговорить: это значит, что ей влетит. Но он ни разу не хотел поговорить с ней наедине. И тем более не звал ради этого на работу.
– Светлане не говори, – добавляет папа со странной досадой, и от волнения Яна едва не роняет телефонную трубку. Что-то происходит. Что-то ужасное. А может, наоборот…
А вдруг я приду, а он скажет, что решил развестись, думает Яна. Что мы будем только вдвоем… Ее окатывает яростной, жгучей надеждой. Сердце бьется часто, как шестнадцатые. Может, даже тридцать вторые. В глазах темнеет; прихожая превращается в нотный стан в густых пятнах толстых поперечин нот – таких быстрых, что их невозможно сыграть. Из горла вырывается хриплый то ли писк, то ли всхлип.
– Так я тебя жду к одиннадцати, – говорит папа.
Яна аккуратно кладет трубку. Потом вспоминает, что в папином кабинете сидит дядя Юра. Горячий комок в животе оборачивается ледяным свинцом, и на несколько мгновений Яна выпадает из этого мира.
Темно-розовая громада Института нависает над головой. Холодный ветер тащит по асфальту пыльные воронки, и Яна прикрывает щеку, исколотую песком. Считая шаги, она поднимается на высокое крыльцо, – в здании есть полуподвал, и к главному входу ведут целых тридцать ступеней. Упираясь дрожащими ногами в известняковые плиты, она едва сдвигает с места гигантскую деревянную дверь с маленькими окошками, – ровно настолько, чтобы проскочить внутрь, пока этот монстр не врезался ей в спину, – и оказывается в подавляюще огромном вестибюле, будто нарисованном углем с примесью сепии. Потолок теряется в тенях. Лысина вахтера за тяжелым деревянным барьером бликует тускло-оранжевым, как мутный халцедон.
Яна подходит к барьеру и замирает, глядя перед собой. Строгие отблески вахтерских очков дрожат на ресницах. Яна могла бы просто пройти, но ждет, пока ее заметят. Просто пройти было бы нехорошо. Может, ей сюда вообще нельзя. Может, ее не пустят, и тогда можно будет уйти, и страшное отодвинется до обеда, или до вечера, или до завтра…
Надо выпить, думает Нигдеев. Напиться надо… Они почти бегом поднимаются на сопку. Отсюда видны неопрятно разбросанные по глине серые кубики города. Нигдеев с нежностью думает о двух бутылках, с давних пор припрятанных в гараже. До них уже рукой подать.
Юрка перестает скулить и произносит с кошмарным спокойствием:
– Он за нами еще с тех пор ходит, с Магнитки. Алиханова с твоей бывшей положил, теперь нас хотел. Не было никакого медведя. Что ж это такое…
– Завязывай бредить, – цедит Нигдеев сквозь зубы.
Юрка резко останавливается.
– Но надо же проверить, – бормочет он и бросается назад.
Нигдеев, матерясь, бежит за ним. Юрка несется с развинченной ловкостью клоуна, но надолго его не хватает. Нигдеев догоняет его в несколько прыжков.
– Ты не понимаешь. Надо проверить. – Юрка выглядит ужасающе разумным и говорит с убежденностью человека, утверждающего, что дважды два – четыре. Круглое лицо блестит от пота. – Обязательно надо вскрыть и проверить.
Во второй раз в жизни – и за последние десять минут – Нигдеев направляет дуло ружья на человека.
До водки они так и не добираются: Юрка начинает хвататься за сердце еще на сопке, а ближе к городу уже шатается, как пьяный, и Нигдееву приходится тащить его под руку. В гараж они заходят только для того, чтобы выкатить «Ниву». Когда Юрка вваливается в приемный покой, он уже похож на драную обслюнявленную наволочку. Медсестра, блондинка-валькирия, которую не портят даже овечьи химические кудряшки, озабоченно хмурится и тычет иглой, а Юрка вдруг начинает бить копытом, будто и не налаживался только что помирать…
И сейчас, поди, вокруг нее вертится – взял манеру забегать с утра пораньше, вроде как провериться. Давление меряет, кобель. Небось опять повышенное – от такой у кого бы не повысилось… Который день опаздывает, ходит как поддатый, – мысли где угодно, только не на работе. Да и помрачнел. Похоже, не дается ему медсестричка… Нигдеев сердито смахивает со стола валик рыхлого пепла от бездарно сгоревшей «Примы» и раздраженно смотрит на часы. Еще нет и девяти. Не Юрка опаздывает – Нигдеев явился ни свет ни заря, трусливо сбежав из дома, пока эта не проснулась…
Юрка приходит минута в минуту, но к тому времени Нигдеев доходит до ручки. Ему редко нужен совет – но сейчас как раз такой случай.
– Чего такой зеленый? – рассеянно спрашивает Юрка. – Перебрал вчера, что ли?
– Прихватило что-то, – сухо говорит Нигдеев и хватается за новую сигарету. Тщательно разминает, подбирая слова. Юрка, позевывая, мешает чай, раздражающе звякает ложечкой, бессмысленно пялится в окно. Браться за работу он не торопится, и Нигдеев решается.
– Слушай, – говорит он медленно и раздумчиво, глядя в пустоту перед собой. – Вот предположим, твой близкий человек… делает что-то поганое. Не морду там кому-то набил или ящик тушенки со склада спер, а настоящие мерзости. Что-то страшное. Что бы ты делал?
Юрка бросает на него неожиданно цепкий, настороженный взгляд, и Нигдеев покрывается холодным потом; его охватывает предчувствие катастрофы, но тут Юрка отворачивается к окну.
– Ну не знаю, – мямлит он и принимается сбивать в стопку неопрятную кучу машинописных листов. – Смотря что…
– Что-то… жуткое. Такое, что думаешь: это не тот человек, которого ты знал, это вообще не человек, нелюдь, животное…
– Да что ж он, – слабо усмехается Юрка, – кровь христианских младенцев пьет, что ли?
– Вроде того, – отвечает Нигдеев, леденея. Юрка снова бросает на него неприятно пристальный взгляд и аккуратно откладывает стопку. Сцепляет перед собой руки. Сосредотачивается.
– Ты про эти убийства, да? – тихо спрашивает он. – Про детишек зарезанных?
– Предположим, про них, – тяжело выговаривает Нигдеев. На грудину давит базальтовый валун, и он снова начинает растирать ребра.
– Я бы сначала поговорил с этим человеком, – медленно произносит Юрка. – Может, у него есть на то причины…
– Какие тут могут быть причины! – взвизгивает Нигдеев и осекается.
– Я бы поговорил, а потом уже решал, – настойчиво говорит Юрка. – Мало ли как в жизни бывает. Ты сам недавно… выстрелил неудачно, – с нажимом произносит он, и Нигдеев немеет.
Я был уверен, что это медведь, говорит себе Нигдеев, и кто-то маленький, бледный и тошнотворный, какой-то опарыш, кормящийся на гниющих кусках души, тихонько хихикает в ответ: рассказывай…
Юрка перебирает листы отчета, изредка вскидывая глаза, – как будто чего-то ждет. Похоже, напоминание о Коги было намеком, который Нигдеев не сумел уловить. От напряжения воздух в кабинете густеет и вибрирует, наполненный миллионами готовых ужалить насекомых.
Потом Юрка взрывается.
– Ну, давай! – вскрикивает он. – Беги в ментовку, выкладывай! Облегчи душу!
Нигдеев думает еще пару секунд и решительно качает головой.
– Нет. Она девочка… кхм-кхм… своеобразная. Ментовка тут не годится…
– Да что она тебе наговорила?!
– Да из нее слова не выжмешь, молчит, как партизан на допросе, – машет рукой он, и Юрка, задрав брови, откидывается на спинку стула. – Ты прав, – говорит Нигдеев. – Надо поговорить.
Юрка кивает и снова складывает руки перед собой – как на заседании ученого совета, ей-богу. И чего прицепился… Нигдеев пялится на чертеж. Невозможно сосредоточиться под этим вымогающим не пойми чего взглядом.
Юрка кривится, смотрит на часы и решительно встает.
– Похоже, простыл я, – говорит он. – Возьму отгул. – Нигдеев понимающе ухмыляется, вспомнив кудрявую медсестру, и Юрка с неожиданной злобой отшвыривает стул, загораживающий выход. – А ты, как надоест кота за хвост тянуть… – Он пожимает плечами и наконец сваливает из кабинета.
Нигдеев тянет кота за хвост еще час.
Дверной звонок засипел, взорвался пронзительным стаккато, и Нигдеев резво соскочил с подоконника. Сердце бросилось в галоп; только сейчас он понял, что все это время изнывал от подспудной тревоги, опасаясь, что Юрку накроет каким-нибудь дурацким приступом прямо посреди улицы. Нигдеев бодро прошаркал по коридору, хлопнув мимоходом по выключателю и залив прихожую желтоватым светом. Рывком распахнул дверь.
– Явился – не запылился, – проворчал он, машинально протягивая руку за пакетом с продуктами. – Тебя только за смертью посылать…
Он договорил по инерции – и заткнулся. Сердце остановилось, а потом задергалось, затрепетало, бессильное и невесомое, как белые комочки пушицы на осеннем болоте. Он отступил и, прикрыв глаза, принялся тереть грудь, пытаясь смять, скатать эти комочки обратно во что-то плотное и существенное. Что-то, способное заполнить дрожащую дыру под ребрами… Она же умерла. Он сам сказал, что она умерла, он, корчась от стыда, рассказывал, как умерла – и вяз в брезгливом сочувствии, как в асфальтовой луже, заходился в бессильном, удушающем гневе – почему все так легко поверили, почему никто не усомнился… (Она приходит в самых глубоких, самых плохих снах. Кожа у нее белая как известка, а глаза – цвета гнилой вишни в саду Марьянкиных родителей, и такого же цвета – вены на голых руках, полные яда. Ее щеки втягиваются, губы складываются в задумчивую трубочку, и он понимает: ей мало было сломать ему жизнь, она хочет забрать ее всю, целиком. Высосать ее. Ёкай пришел за ним; мертвый пацан нашел его. Ёкай спрашивает: почему ты убил меня? Глаза застилает багровым гневом. Ты сама виновата, отвечает он, ты не слушалась меня, шлялась где попало, я не убивал тебя, ты сама, мне пришлось… Она тянется к нему губами, будто хочет поцеловать; он просыпается, рыдая от страха, и долго лежит, раздавленный надгробной плитой стыда за эти трусливые, бабьи слезы.)
Она даже не выросла с тех пор. И смотрела все так же – исподлобья, со смесью страха, упрямства и равнодушия на хмурой рыжей физиономии, отвратительно, зеркально схожей с его собственной. Разум сделал немыслимый финт, пытаясь удержаться на поверхности, и рухнул в прошлое. Значит, все зря, подумал Нигдеев. Вся беготня, унижения, потраченные деньги и отчаянная ложь – зря… Она стояла на пороге, и было ясно, что он ничего не смог исправить.
(…Нигдеев действует с энергией и целеустремленностью носорога. Он обходит пол-института, в каждой курилке, в каждой лаборатории заводя разговор об отпуске, и наконец у палеонтологов находит то, что искал: Софья улетает на материк послезавтра, и по счастливой случайности ее родной город как раз тот, в который распределили после диплома нигдеевскую сестру. Выслушав просьбу, Софья качает белоснежной, пушистой головой; он уже готов выслушать отказ, но тут Софья улыбается и машет хрупкой рукой, коричневой и морщинистой, как залежавшееся яблоко: «Ладно, уболтал, присмотрю… Она у тебя вроде тихая девочка и самостоятельная». Нигдеев рассыпается в благодарностях и, даже не пытаясь отпроситься у начальства, выбегает из института. Сберкасса. Снять деньги с книжки. Касса «Аэрофлота». Нигдеев переминается с ноги на ногу в возбужденной очереди. Его может спасти только чудо. Пригнувшись к окошечку, он заискивающе блеет о дочке, которой здесь не климат, знаете, с легкими проблемы, врач сказал – срочно на материк, вот прям срочно, иначе придется ложиться на операцию, ей же всего десять, вот, смотрите, свидетельство о рождении проскальзывает в окошко, из-под зеленой обложки торчит красноватый краешек банкноты, и кассирша недовольно поджимает губы. Нигдеев закрывает глаза, готовый к скандалу. «Легкие, говорите», – бормочет кассирша. Через четверть часа он вваливается на почту и заказывает междугородний разговор. Ждет, вдыхая запах сургуча и свежей побелки. Только бы Ленка была дома. Только бы… Ленка дома. Ленка говорит, что он свихнулся. Светлана грозит разводом? Знал, на ком женился… Да куда ее мне, говорит Ленка, и Нигдеев, стискивая челюсти, напоминает, что ей как раз – есть куда. Что ей пора уже взяться за ум. Что ей уже за тридцать, и своей семьи у нее нет и уже не будет, а у него Светлана и Лизка. И что с ребенком она хотя бы будет не одна… Ленка молчит так долго, что Нигдеев начинает испуганно дуть в трубку и стучать пальцем по ее дырчатой пластмассе. Ладно, отправляй, говорит наконец Ленка, и ее бесцветный голос доносится из такого далека, которого и не бывает в этом мире. Отправь телеграмму, когда достанешь билет. Уже достал, говорит Нигдеев, скороговоркой сообщает время и номер рейса и швыряет трубку.
По лицу струйками стекает пот. Сидя на неудобной, слишком узкой лавочке в телефонной кабинке, Нигдеев размазывает его мятым платком. В кабинке тесно и душно, но он не торопится выходить. Пытается урвать еще несколько минут блаженного покоя…)
Но как она умудрилась вернуться? Зайцем пролезла в обратный самолет? Или вовсе не садилась в него, дождалась, когда Софья отвлечется, и выскочила из автобуса, идущего на аэродром? Не важно – она здесь, и теперь ему объясняться с Ленкой, которая ждет в аэропорту, и с Софьей, которая, наверное, с ног сбилась, обнаружив, что подопечная исчезла… и, наверное, с Пионером тоже придется объясняться, и главное – она здесь, все зря…
Нигдеев заскрежетал зубами и покачнулся – а она, как ни в чем не бывало, перешагнула порог. Он мимолетно удивился тому, что она позвонила в дверь вместо того, чтобы открыть своим ключом – для чего, спрашивается, выдавали, – и тут очнулся. Мысли о ключе и мерзкой электронной трели звонка вернули его на место. В нормальное, не изгаженное всякой дичью настоящее, в котором у него давным-давно была только одна дочь. Где он сумел все исправить…
4
Он схватился за сердце, выкатил глаза, и Яна испугалась, что он сейчас упадет без сознания. Мельком подумала: не может быть, неужели сам поверил в свою выдумку и вообразил, что я мертва. И вдруг – будто опустилась шторка на иллюминаторе. Аккуратно, но чуть криво подстриженная борода шевельнулась, и из горла отца вырвался смущенный смешок.
– Извини, думал, Юрка пришел, – сказал он и прищурился: – А что с глазом? Бандитская пуля? – Яна невольно притронулась к синяку, и он посмотрел на часы – быстро и деловито, как делал это по утрам, перед выходом на работу. Пробормотал, глядя сквозь Яну: – Слушай, ты немного некстати. Юрий с минуты на минуту вернется, мне ему лекарства надо будет дать, да и режим у него… Давай завтра?
Яна сглотнула вязкую горькую слюну, с трудом протолкнув ее сквозь ком в горле. С усилием разлепила ссохшиеся губы.
– Что – завтра? – хрипло спросила она.
– Ну что ты там хотела… – растерянно пробормотал папа. – Сейчас как-то неудобно.
Внутренняя дрожь, сотрясавшая Яну после встречи в магазине, вдруг прошла. Она с холодным любопытством осмотрела прихожую. Здесь холостяцкое равнодушие к быту боролось с попытками украсить жизнь, густая, застарелая табачная вонь – с запахом пельменей и режущей струей освежителя, рвущейся из туалета. Оружейный сейф так и стоял у стены, опасно выпирая острыми твердыми углами. За наваленными на столик промасленными инструментами виднелась хрупкая статуэтка из диатомита – оскаленный пещерный медведь, пугающе реалистичный, вырезанный, видимо, по палеозоологическим реконструкциям. С рогов северного оленя, прибитых к стене, свисала покрытая пятнами куртка-энцефалитка. Стекло в комнатной двери недавно мыли – но мыли плохо и неумело, оставляя разводы. Обои отставали от стен, но их почти не видно было за карандашными набросками обрывистых пейзажей с любовно прорисованными, сложно-извилистыми слоями обнаженных пород и черно-белыми фотографиями в простых тонких рамках. Яна присмотрелась. Силуэты нефтяных качалок на фоне заснеженных сопок. Компания молодых, веселых, бородатых мужчин с геологическими молотками. Разложенные на столе мертвые утки. И – полдесятка детских фотографий. Лизка на лыжах. Лизка за столом, перемазанная кашей. Лизка с любимой куклой. Лизка, вцепившаяся в маленькую костлявую руку кого-то, оставшегося за кадром…
Дверь в ванную была приоткрыта; свет в ней почему-то горел, и от двери Яне была видна раковина с неистребимыми ржавыми потеками, новенькая стиральная машина. С рогатой вешалки серыми тряпками свисало несколько застиранных полотенец, а среди них – пара коричневых капроновых лент, подозрительно похожих на школьные Лизкины банты, и – широкий кожаный ремень без пряжки. При виде его у Яны потемнело в глазах. Почти тридцать лет прошло, а он так и висит. О чем папа думает, когда смотрит на него? Она попыталась представить – и вдруг поняла: ни о чем. Ничего этот ремень для него не значил. Он оставался в ванной просто потому, что всегда там висел. Просто потому, что не мешал.
Она вдруг ощутила звенящую, оглушительную легкость. Как будто волокла набитый чем-то очень важным рюкзак – и наконец заглянула в него, и нашла только кучу булыжников. Теперь можно просто оставить его лежать на тропе.
Отец снова посмотрел на часы и поморщился.
– Серьезно, сейчас ну никак, – сказал он с тоскливой интонацией человека, из-за чужой бестактности попавшего в неловкое положение. – Юрий…
– Юрий – серийный убийца, – сказала Яна. – Думаю, тебе надо знать, даже если ты не хочешь.
Отец поджал губы. На мгновение он вытянулся и одновременно скрючился, выгнулся длинной дугой, словно пытаясь увести от удара живот, – и тут же выпрямился.
– Да не стой ты на пороге, – вдруг раздраженно сказал он. Яна послушно шагнула вперед, и отец, потянувшись осторожно, чтобы даже краем рукава не задеть ее, захлопнул дверь. Поколебавшись, провернул торчащий в замочной скважине ключ и сунул его в карман. Сложил руки на груди. Отхлопал ладонями по локтям натужно бодрый ритм.
– Так, – сказал он. – Так-так. Значит, теперь у нас дядя Юра виноват? Ловко…
…Телефонный звонок застает Яну врасплох, и она с тихим криком расплескивает чай прямо на второй том «Приключений Швейка». Торопливо елозит рукавом по странице; коричневые пятна становятся желтыми, но это не спасает: бумага пошла волнами и стала липкой от сахара. Яну накрывает паника. Такие книжки ей читать не положено. Не то чтобы ей об этом говорили, но Яна давно научилась по первым же страницам вычислять, можно ли читать открыто, или надо прятаться (с самыми интересными книгами всегда надо прятаться). Теперь сразу видно, что она ее брала, да еще и испортила. Если папа решит перечитать… Потом она вспоминает, что папа и теть Света не разговаривают с ней уже неделю, с тех пор, как она потеряла крышку от кастрюли, и хуже, наверное, уже не будет. Правда, есть еще ремень, но это хотя бы недолго…
Дребезжащие трели ввинчиваются в мозг, и на мгновение Яна прикрывает глаза. Ей хочется исчезнуть. Она еще раз быстро проводит рукавом – левым, еще сухим – по странице и бежит к телефону.
– Алло! – раздраженно кричит папа. – Ты почему так долго не отвечаешь, спишь еще, что ли? Уже почти десять!
Яна дышит в трубку тихо-тихо, но знает, что он слышит. Не сомневается в ее присутствии.
– Ладно, – говорит папа. – Ты позавтракала? Зайди-ка через часик ко мне на работу. Надо поговорить… наедине.
Сердце Яны делает кувырок в груди. Папа часто предупреждает, что им надо поговорить: это значит, что ей влетит. Но он ни разу не хотел поговорить с ней наедине. И тем более не звал ради этого на работу.
– Светлане не говори, – добавляет папа со странной досадой, и от волнения Яна едва не роняет телефонную трубку. Что-то происходит. Что-то ужасное. А может, наоборот…
А вдруг я приду, а он скажет, что решил развестись, думает Яна. Что мы будем только вдвоем… Ее окатывает яростной, жгучей надеждой. Сердце бьется часто, как шестнадцатые. Может, даже тридцать вторые. В глазах темнеет; прихожая превращается в нотный стан в густых пятнах толстых поперечин нот – таких быстрых, что их невозможно сыграть. Из горла вырывается хриплый то ли писк, то ли всхлип.
– Так я тебя жду к одиннадцати, – говорит папа.
Яна аккуратно кладет трубку. Потом вспоминает, что в папином кабинете сидит дядя Юра. Горячий комок в животе оборачивается ледяным свинцом, и на несколько мгновений Яна выпадает из этого мира.
Темно-розовая громада Института нависает над головой. Холодный ветер тащит по асфальту пыльные воронки, и Яна прикрывает щеку, исколотую песком. Считая шаги, она поднимается на высокое крыльцо, – в здании есть полуподвал, и к главному входу ведут целых тридцать ступеней. Упираясь дрожащими ногами в известняковые плиты, она едва сдвигает с места гигантскую деревянную дверь с маленькими окошками, – ровно настолько, чтобы проскочить внутрь, пока этот монстр не врезался ей в спину, – и оказывается в подавляюще огромном вестибюле, будто нарисованном углем с примесью сепии. Потолок теряется в тенях. Лысина вахтера за тяжелым деревянным барьером бликует тускло-оранжевым, как мутный халцедон.
Яна подходит к барьеру и замирает, глядя перед собой. Строгие отблески вахтерских очков дрожат на ресницах. Яна могла бы просто пройти, но ждет, пока ее заметят. Просто пройти было бы нехорошо. Может, ей сюда вообще нельзя. Может, ее не пустят, и тогда можно будет уйти, и страшное отодвинется до обеда, или до вечера, или до завтра…