С ключом на шее
Часть 29 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– В смысле? – неуверенно улыбнулся Нигдеев.
– Посланник Господа дал нам знак пойти в проклятые земли и обнаружить Зло.
– Ты что, совсем псих? – спросил Нигдеев, безнадежно пытаясь стереть с лица насильственную, идиотскую ухмылку – шкодливую улыбочку кретина, пойманного на краже алюминиевых вилок в столовой.
Часть 3
0
Кварцевый песок с тихим шорохом осыпается с картошин. Каждая песчинка – минута, или час, или день. Папа откидывает песок лопатой. Яна кладет картошину в ямку, руками нагребает песок сверху, в кровь обдирая пальцы об острые грани песчинок, но картошка не хочет оставаться под песком. Ее багровые бока выпирают, как волдыри. Она никогда не прорастет. Яна хочет сказать об этом папе, но тот, не оглядываясь, движется вперед, ритмично орудуя лопатой, и надо торопиться, успевать укладывать клубни, пока ямки не затянуло. Времени говорить нет.
Вспомнив про время, Яна смотрит на часы в телефоне и обмирает: безнадежно опоздала. Потом она вспоминает про разницу с материком, и ее накрывает волной облегчения. Она пытается посчитать, сколько времени сейчас дома, но перед глазами плывет, и числа ворочаются тяжело и неуклюже, никак не желая вычитаться. Яна догадывается, что это сон, но из сна тоже надо как-то выбираться: до заседания кафедры всего ничего, а у нее даже нет билета на самолет.
Папа доходит до конца ряда, где участок упирается в стланики, и оборачивается, опираясь на лопату. Недовольно двигает бровями.
– Кх-кхххыы, – говорит он.
Яна не глядя отмахивается локтем; притопывая от нетерпения, она пытается зайти на сайт авиакомпании, но страница не грузится. Яна убирает бесполезный телефон. Песок шуршит вокруг лодыжек.
– Хватит отлынивать, – говорит папа.
– Мне надо в аэропорт, – отвечает Яна. – У меня…
Папа вонзает лопату в песок, откидывает его в сторону. Новая ямка. Целый ряд ямок, которые надо заполнить, и еще один растет на глазах; ей надо идти, но уйти, не посадив картошку, нельзя. Папины лопатки равномерно шевелятся под клетчатой рубашкой. Надо остановить его – но Яна не понимает как. Он отказывается знать, что у нее есть жизнь помимо той, в которой она должна закапывать в подготовленные им ямки картошку, которая никогда не прорастет. Он так и будет копать, и Яна никогда не попадет в аэропорт, никогда не вернется домой. И только одно спасает ее от отчаяния: когда-то она умела делать это неумолимое движение – необязательным. Надо только вспомнить как.
И она вспоминает: картошку кладет внешняя, неважная часть. Этого всего лишь оболочка, набитая чужими интерпретациями, как чучело – оконной ватой. Можно оставить ее здесь, а самой ускользнуть, – папа ничего не заметит. Надо только за что-то зацепиться.
Затянутое сухой белесой пленкой небо сереет и наливается цветом. Ветер закручивает песок в воронки, и папа начинает копать быстрее. Ветер оглаживает Яне ключицы; что-то щекочет шею, Яна проводит по ней ладонью, нащупывает кожаный шнурок и вытаскивает из-под футболки костяную трубочку. Всматривается в замысловатую резьбу. В этот рельеф, в это хитрое сплетение ложбинок тоже можно нырнуть, как в кусочки пустоты между бусинами и ремешками браслета. Но для надежности Яна поворачивает трубку торцом и всматривается прямо в черноту внутри.
Чернота раздвигается и обретает краски.
«Странность мира восстановлена», – с холодным удовлетворением произносит голос в голове, и Яна влетает в живой, дышащий тоннель, наполненный смыслами.
Привет, говорит Голодный Мальчик и улыбается дыркой на месте зуба. Привет. Наконец-то я тебя дождался.
1
Он сидел, бессильно уронив руки на колени, увязнув в предательски мягких недрах диванчика, пока Янка ждала у стойки еще один кофе, рассеянно посматривая на плотные ряды красивых бутылок на полках за спиной у кассирши. В полумраке стекло отбрасывало прозрачные цветные тени, перемигивалось волшебными бликами. Отблески дробились и подрагивали. Они раздваивались, и за ними плавали радужные нефтяные пятна.
Мягкий холодный палец провел по позвоночнику Филиппа. Он хотел крикнуть, предупредить Янку, чтобы не смотрела на бутылки, – но не смог даже открыть рта. Он чувствовал себя чужеродным и неуместным в этом пропитанном вкусными, какими-то иностранными запахами кафе. Если он закричит – его просто прогонят, а Янка… Янка останется наедине с зеркалом.
Он отвел глаза и для надежности прикрыл их рукой, но все же чувствовал нарастающее движение в зеркале, в которое так неосторожно заглянул. За разноцветными бликами прятались серый туман и черная вода Коги. Ветер с моря чесал бока сопок и пел знакомыми голосами, отобранными у тех, кто на свою беду забрел к проклятому озеру. Под ногами хрустел кварцевый песок. Голодный Мальчик неторопливо выходил из зарослей стланика. Он улыбался.
– Не надо! – хрипло выкрикнул Филипп и рванулся из-за стола. Диванчик пихнул его под колени, жадно облепил ноги, провалился под тяжестью тела. – Не надо… – простонал он, и Янка повернула голову и недовольно шевельнула бровями.
– Не надо – что? – холодно спросила она, и дыра в реальности захлопнулась. Филипп открыл рот, пытаясь найти слова, – и закрыл, не издав ни звука. Она и так считает его сумасшедшим. Янка подождала еще немного и, передернув плечами – психанутый какой-то, – отвернулась за своим кофе.
Они вышли на высокое крыльцо – Янка впереди, Филипп за ней, понурый, как собака, взятая на поводок. Он стоял рядом, пока Янка, глядя в землю и неловко изгибаясь, шарила по карманам одной рукой, а потом, отворачиваясь от ветра, мучительно пыталась закурить. Ветер срывал огонек зажигалки, и она отгораживалась от него крошечным стаканчиком с черной, горько пахнущей жижей, и было слышно, как по картону скребет сорванный с асфальта песок. Филипп попросил ветер, чтобы он не прекращал гасить огонь, дал время собраться с мыслями, придумать, что сказать, – и, будто надломленный тяжестью просьбы, ветер упал на асфальт, такой же бессильный, как его руки. Оглушенный штилем, Филипп смотрел, как из-за стаканчика поднялся сизый дымок и растекся по склоненному Янкиному лицу. Она сощурила заслезившийся глаз, потерла его запястьем. Сказала, глядя куда-то в сторону:
– Ладно, я пошла.
«А я?! – хотел заорать Филька. – Куда теперь идти мне?!» Он представил, как хватает ее за плечи и трясет так, что мотается голова на тонкой шее, – но не двинулся с места. Эти опущенные ресницы, эти вытянутые трубочкой обветренные губы. Все было решено, и теперь она просто терпеливо пережидала мелкую помеху на своем пути.
– До свиданья, – ответил он чужим голосом.
– Ага, пока.
Сердце Филиппа остановилось, и он умер. Мертвый, он смотрел, как она легко сбегает с лестницы, пряча огонек сигареты в ладони. Мертвый, следил, как быстрым шагом пересекла улицу, безошибочно свернула к дыре в школьном заборе и исчезла за порослью ольхи. Мертвый, до рези в глазах присматривался к далекой тропе через растоптанный стадион, к темным черточкам людей, трудно пересекающих бесплодную глину. Прошла минута, а может, две, – и на тропе появилась стремительная и нервная точка цвета стланиковой хвои.
Янка шла домой.
А он так и остался у входа в кафе, в которое его водили в награду за пятерки, не зная, куда податься.
Он не сознавал, что торчит у всех на виду, пока не увидел маму. Было удивительно и непривычно видеть ее так – сверху вниз. Отсюда ее высокая прическа выглядела прочной, как шлем, а темно-красное пальто казалось жестким, негнущимся мундиром. Казалось, мама вот-вот поднимет голову и скажет: «Филипп, а ну слезь оттуда немедленно!» Он задергался, не зная, как спрятаться, стесняясь заскочить обратно – что он скажет сердитой официантке? А вдруг мама увидит, как он туда заходит, и спросит зачем? В отчаянии он по-жабьи присел на корточки, пытаясь укрыться за решеткой ограды. Громко щелкнули колени; он зажмурился, уверенный, что хруст выдал его, но, когда открыл глаза, увидел только спину цвета венозной крови. Дойдя до угла здания, мама остановилась и заговорила с двумя девочками – теми самыми, что ели одно на двоих пирожное. Прервав свой затянувшийся спор, девочки обратили к маме настороженные, хмурые лица. Покачали головами. Мама принялась что-то показывать им в телефоне, и Филипп вспомнил, как пару месяцев назад она уговорила его сделать несколько фотографий. Фотки вышли дурацкие – на них его физиономия походила на тарелку скисшего борща, но, наверное, их хватит, чтобы опознать… Девочки захихикали и переглянулись. Потом та, что повыше, с соломенными волосами и упрямым лицом (сейчас Филипп знал, что это не Ольга, а ее дочка, и смутно удивлялся тому, что мог так запутаться) – с сомнением шмыгнула носом. Мама снова заговорила; девочка вздернула подбородок и покачала головой: нет, не видела, – и потянула подругу за рукав. Сидя за оградкой – затекшие ноги уже начинало покалывать, – Филипп видел, как они уходят, то и дело беспокойно оглядываясь. Мама постояла на углу, озираясь, а потом медленно двинулась обратно, зорко посматривая по сторонам. Филипп сидел, вцепившись руками в решетку и вжав лицо в холодные прутья. Стоило ей поднять голову – и он был бы пойман.
Он понимал, что ведет себя как последняя скотина. Предает ее своим молчанием, заставляя бегать по городу и расспрашивать прохожих – посторонних. Вмешивать чужаков в их личное дело. Янка права: зря он ее позвал. Пора перестать мутить воду и просто пойти домой.
…Дядя Юра живет на другом конце города, рядом с институтом. Чем ближе они подходят, тем сильнее Янка горбится и тем глубже натягивает капюшон куртки. Записка лежит в кармане Филиппа, такая мятая и потертая, что уже больше похожа на тряпочку, чем на бумагу. По-хорошему, ее надо переделать, но никто и не заикается об этом: у них просто не хватит духу написать все заново. Впереди высится куб института, выкрашенный в цвет горбуши, с длинными окнами-бойницами. Здание наплывает на них с каждым шагом, нависает над головами. Придавленный его грязно-розовой тенью, Филипп понимает, что Янка боится наткнуться на знакомых: за этими шершавыми стенами слишком многие знают ее в лицо. Он слегка приотстает, чтобы Ольга оказалась подальше впереди, и тихонько говорит:
– Не бойся, они же все на работе сейчас.
Янка обращает к нему бледное до прозелени лицо.
– А если папе скажут? – шепотом говорит она, и ее глаза лезут из орбит от подступающей паники. – Если папа узнает… Я же предательница!
Филипп чуть откидывается назад, как от тычка в грудь, и отводит глаза. Пытается представить: а что, если бы это была лучшая подруга его мамы? У него не получается.
– Что вы там плететесь? – недовольно оглядывается Ольга. – Далеко еще?
– Вон в том доме, – шепотом говорит Янка и отворачивается, пряча лицо под капюшоном.
– И вообще, – говорит Ольга. – Если ничего не сделаем, получится, что мы виноваты, что он детей убивает. Тоже будешь предательницей.
– Так то незнакомых же, – ляпает Филипп. – А то – ее папа.
Рот Янки приоткрывается. Ольга хмурится и дергает носом. Филипп понимает, что не прав, ужасающе не прав, но не может объяснить сам себе почему. Он вдруг вспоминает душный зал школьной библиотеки. В процеженном сквозь ледяные узоры свете плавает пыль. Почти видимый жар поднимается от батарей. Филипп сидит за партой и, неистово жуя скрипучий кончик красного галстука, читает книгу про пионеров-героев, одну из неизъяснимо, отвратительно притягательных брошюр, на обложках которых нарисованы румяные мальчики и девочки со страдальчески приоткрытыми ртами. Чаще всего они связаны, и рядом черными тенями нависают фашисты со штыками наперевес. Филипп, не замечая ничего вокруг, читает о жутких мучениях и пытках и о нечеловеческой храбрости. В конце каждой книжки пионера-героя убивают, но он все равно побеждает, и с него надо брать пример. Филипп не очень понимает как: все эти истории настолько далеки от его мира, что приложить их к себе не получается…
– Павлик Морозов, – говорит Филипп, и Янка испуганно вскидывает голову. – Ну, помните, пионер-герой, который…
Лицо Янки озаряется узнаванием и тут же гаснет.
– А, – тускло говорит она. – Ну да.
– Фу-у! – тянет Ольга. – Ты дурак? Этот Павлик Морозов вообще ябеда и полный придурок. Янка не такая! У нас же совсем другое дело! Какой подъезд? – спрашивает она, и Филипп видит, что они уже незаметно свернули во двор нужного дома.
Янка вдруг упрямо наклоняет голову и, глядя себе под ноги, буркает:
– Не помню.
– Как это – не помнишь? – удивляется Ольга. – Ты же сказала, что с папой к нему ходила!
– А вот так – не помню! – огрызается Янка с подозрительным блеском в глазах. – И квартиру не помню! И этаж!
– Ты что, дура? Этаж нам вообще не нужен, мы же в почтовый ящик бросим, – говорит Ольга и озирается по сторонам. – О! Вон он! – Она машет на будку телефона-автомата чуть выше по улице. – Там телефонный справочник может быть. А если нет – придется домой идти, у нас дома есть… Узнаем номер, позвоним в справочную… А если не получится – выследим, когда он с работы придет, и подсмотрим. Ну, айда уже, чего встали?
– Да все я помню! – выкрикивает звенящим голосом Янка. – То есть номер квартиры не помню, но можно просто подняться и посмотреть.
Филипп трется у почтовых ящиков. Украдкой посматривает на Ольгу, стоящую у самого входа. Та подалась вперед, вытянувшись в струнку; голова чутко поворачивается на малейший звук; глаза, такие светлые на смуглом лице, широко раскрыты, и тени от русых ресниц отливают призрачной синевой. Филипп старается не смотреть на нее, но не может, снова исподтишка скользит взглядом по тонкой напряженной шее, по светлым растрепанным волосам.
Ольга чуть поднимает твердый подбородок, поворачиваясь к лестнице. Филипп слышит грохот прыжков и звонкие хлопки ладонью по перилам. Янка через ступеньку слетает к ним со второго этажа. В полумраке подъезда ее лицо кажется размазанным, прозрачно-белым пятном.
– Пятьдесят три! – громко шепчет она.
Теперь остается только одно. Стараясь не встречаться с Янкой взглядом, Филипп подходит к нужному ряду почтовых ящиков, привстает на цыпочки и сует записку в щель, черную, как пасть, на шелушащемся, мертвенно-синем фоне. Он не хочет разжимать пальцы. Если он отпустит записку – ее уже не воротишь. Икры ноют от напряжения; жалкий тетрадный листок тяжелеет, будто пасть ящика засасывает его… пытается вытащить из рук.
Хлопает дверь подъезда, и от неожиданности Филипп выпускает записку. Тихо вскрикнув, он сует пальцы в щель, хочет поймать ее, хочет остановить время и повернуть его назад. Поздно: железная синюшная тварь поглотила добычу, а за спиной кто-то уже поднимается по ступеням, эхо шагов катается между стенами, бьет прямо в сердце, заставляя его стучать с такой силой, что, кажется, вот-вот проломит ребра. Филипп отшатывается от почтовых ящиков и прячет руку за спиной – предательскую руку, по которой любой заметит, что она только что тянулась туда, где ее быть не должно. Филипп смотрит в потолок, надеясь, что случайный свидетель пройдет мимо, не обратив на них внимания. Мало ли зачем они забежали в подъезд. Пока они не шумят и не балуются, это неважно.
И он почти проходит. Краем глаза Филипп видит тусклые волосы, круглое лицо, чуть приземистую фигуру. Серый свитер, мятые брюки, бесформенный портфель в руке. Светлые глаза равнодушно скользят по застывшей по стойке смирно троице и устремляются дальше. Филипп успевает подумать, что их пронесло, когда узнавание обрушивается на него, как набитый песком мешок; и, словно это узнавание заразно, человек дергается, споткнувшись о невидимое препятствие, и оглядывается.
– Яна? – удивленно говорит он. – Ты что здесь делаешь?
Янка молчит. Филипп видит, как ее глаза движутся под опущенными веками, отслеживая невидимые узоры на цементном полу. Он пытается сказать что-нибудь, пытается выдумать объяснение, но язык превратился в разбухший комок ваты, а лицо залито кипящей багровой лавой. Стоит посмотреть на него сейчас – и все станет понятно. Но дядя Юра пока не обращает внимания на незнакомых детей: какое-то значение имеет только Янка, потому что ее здесь быть не должно. Его равнодушие обычно и совершенно нормально, но Филиппу оно кажется тонкой пленкой, скрывающей тьму. Как матрас, думает он. Качается. И может порваться.
– Тебя папа послал что-то передать, да? – спрашивает дядя Юра и смотрит на часы. – Яна? я с тобой разговариваю!
Янка молчит, и равнодушно-раздраженный взгляд дяди Юры, обычный взгляд, которым взрослые смотрят на детей, становится настороженным. В нем все меньше раздражения и все больше подозрительности. Филипп обливается потом; под цементным полом катятся невидимые волны. Мертвая трава разъезжается под ногами.
– Мы однокласснице домашку принесли! – выпаливает Ольга пронзительным голосом. – Нам домашки кучу задали, а она болеет. Учительница сказала обязательно передать, а то завтра контрольная!
– Контрольная? – рассеянно переспрашивает дядя Юра, и тьма отступает. – Да, контрольная – это такое дело… Ну, здоровья вашей однокласснице.
Побрякивая связкой ключей, он смотрит на часы, на почтовый ящик, недовольно дергает уголком рта. Будто загипнотизированные, они смотрят, как маленький ключик приближается к замочной скважине.
Ольга первая приходит в себя.
– Посланник Господа дал нам знак пойти в проклятые земли и обнаружить Зло.
– Ты что, совсем псих? – спросил Нигдеев, безнадежно пытаясь стереть с лица насильственную, идиотскую ухмылку – шкодливую улыбочку кретина, пойманного на краже алюминиевых вилок в столовой.
Часть 3
0
Кварцевый песок с тихим шорохом осыпается с картошин. Каждая песчинка – минута, или час, или день. Папа откидывает песок лопатой. Яна кладет картошину в ямку, руками нагребает песок сверху, в кровь обдирая пальцы об острые грани песчинок, но картошка не хочет оставаться под песком. Ее багровые бока выпирают, как волдыри. Она никогда не прорастет. Яна хочет сказать об этом папе, но тот, не оглядываясь, движется вперед, ритмично орудуя лопатой, и надо торопиться, успевать укладывать клубни, пока ямки не затянуло. Времени говорить нет.
Вспомнив про время, Яна смотрит на часы в телефоне и обмирает: безнадежно опоздала. Потом она вспоминает про разницу с материком, и ее накрывает волной облегчения. Она пытается посчитать, сколько времени сейчас дома, но перед глазами плывет, и числа ворочаются тяжело и неуклюже, никак не желая вычитаться. Яна догадывается, что это сон, но из сна тоже надо как-то выбираться: до заседания кафедры всего ничего, а у нее даже нет билета на самолет.
Папа доходит до конца ряда, где участок упирается в стланики, и оборачивается, опираясь на лопату. Недовольно двигает бровями.
– Кх-кхххыы, – говорит он.
Яна не глядя отмахивается локтем; притопывая от нетерпения, она пытается зайти на сайт авиакомпании, но страница не грузится. Яна убирает бесполезный телефон. Песок шуршит вокруг лодыжек.
– Хватит отлынивать, – говорит папа.
– Мне надо в аэропорт, – отвечает Яна. – У меня…
Папа вонзает лопату в песок, откидывает его в сторону. Новая ямка. Целый ряд ямок, которые надо заполнить, и еще один растет на глазах; ей надо идти, но уйти, не посадив картошку, нельзя. Папины лопатки равномерно шевелятся под клетчатой рубашкой. Надо остановить его – но Яна не понимает как. Он отказывается знать, что у нее есть жизнь помимо той, в которой она должна закапывать в подготовленные им ямки картошку, которая никогда не прорастет. Он так и будет копать, и Яна никогда не попадет в аэропорт, никогда не вернется домой. И только одно спасает ее от отчаяния: когда-то она умела делать это неумолимое движение – необязательным. Надо только вспомнить как.
И она вспоминает: картошку кладет внешняя, неважная часть. Этого всего лишь оболочка, набитая чужими интерпретациями, как чучело – оконной ватой. Можно оставить ее здесь, а самой ускользнуть, – папа ничего не заметит. Надо только за что-то зацепиться.
Затянутое сухой белесой пленкой небо сереет и наливается цветом. Ветер закручивает песок в воронки, и папа начинает копать быстрее. Ветер оглаживает Яне ключицы; что-то щекочет шею, Яна проводит по ней ладонью, нащупывает кожаный шнурок и вытаскивает из-под футболки костяную трубочку. Всматривается в замысловатую резьбу. В этот рельеф, в это хитрое сплетение ложбинок тоже можно нырнуть, как в кусочки пустоты между бусинами и ремешками браслета. Но для надежности Яна поворачивает трубку торцом и всматривается прямо в черноту внутри.
Чернота раздвигается и обретает краски.
«Странность мира восстановлена», – с холодным удовлетворением произносит голос в голове, и Яна влетает в живой, дышащий тоннель, наполненный смыслами.
Привет, говорит Голодный Мальчик и улыбается дыркой на месте зуба. Привет. Наконец-то я тебя дождался.
1
Он сидел, бессильно уронив руки на колени, увязнув в предательски мягких недрах диванчика, пока Янка ждала у стойки еще один кофе, рассеянно посматривая на плотные ряды красивых бутылок на полках за спиной у кассирши. В полумраке стекло отбрасывало прозрачные цветные тени, перемигивалось волшебными бликами. Отблески дробились и подрагивали. Они раздваивались, и за ними плавали радужные нефтяные пятна.
Мягкий холодный палец провел по позвоночнику Филиппа. Он хотел крикнуть, предупредить Янку, чтобы не смотрела на бутылки, – но не смог даже открыть рта. Он чувствовал себя чужеродным и неуместным в этом пропитанном вкусными, какими-то иностранными запахами кафе. Если он закричит – его просто прогонят, а Янка… Янка останется наедине с зеркалом.
Он отвел глаза и для надежности прикрыл их рукой, но все же чувствовал нарастающее движение в зеркале, в которое так неосторожно заглянул. За разноцветными бликами прятались серый туман и черная вода Коги. Ветер с моря чесал бока сопок и пел знакомыми голосами, отобранными у тех, кто на свою беду забрел к проклятому озеру. Под ногами хрустел кварцевый песок. Голодный Мальчик неторопливо выходил из зарослей стланика. Он улыбался.
– Не надо! – хрипло выкрикнул Филипп и рванулся из-за стола. Диванчик пихнул его под колени, жадно облепил ноги, провалился под тяжестью тела. – Не надо… – простонал он, и Янка повернула голову и недовольно шевельнула бровями.
– Не надо – что? – холодно спросила она, и дыра в реальности захлопнулась. Филипп открыл рот, пытаясь найти слова, – и закрыл, не издав ни звука. Она и так считает его сумасшедшим. Янка подождала еще немного и, передернув плечами – психанутый какой-то, – отвернулась за своим кофе.
Они вышли на высокое крыльцо – Янка впереди, Филипп за ней, понурый, как собака, взятая на поводок. Он стоял рядом, пока Янка, глядя в землю и неловко изгибаясь, шарила по карманам одной рукой, а потом, отворачиваясь от ветра, мучительно пыталась закурить. Ветер срывал огонек зажигалки, и она отгораживалась от него крошечным стаканчиком с черной, горько пахнущей жижей, и было слышно, как по картону скребет сорванный с асфальта песок. Филипп попросил ветер, чтобы он не прекращал гасить огонь, дал время собраться с мыслями, придумать, что сказать, – и, будто надломленный тяжестью просьбы, ветер упал на асфальт, такой же бессильный, как его руки. Оглушенный штилем, Филипп смотрел, как из-за стаканчика поднялся сизый дымок и растекся по склоненному Янкиному лицу. Она сощурила заслезившийся глаз, потерла его запястьем. Сказала, глядя куда-то в сторону:
– Ладно, я пошла.
«А я?! – хотел заорать Филька. – Куда теперь идти мне?!» Он представил, как хватает ее за плечи и трясет так, что мотается голова на тонкой шее, – но не двинулся с места. Эти опущенные ресницы, эти вытянутые трубочкой обветренные губы. Все было решено, и теперь она просто терпеливо пережидала мелкую помеху на своем пути.
– До свиданья, – ответил он чужим голосом.
– Ага, пока.
Сердце Филиппа остановилось, и он умер. Мертвый, он смотрел, как она легко сбегает с лестницы, пряча огонек сигареты в ладони. Мертвый, следил, как быстрым шагом пересекла улицу, безошибочно свернула к дыре в школьном заборе и исчезла за порослью ольхи. Мертвый, до рези в глазах присматривался к далекой тропе через растоптанный стадион, к темным черточкам людей, трудно пересекающих бесплодную глину. Прошла минута, а может, две, – и на тропе появилась стремительная и нервная точка цвета стланиковой хвои.
Янка шла домой.
А он так и остался у входа в кафе, в которое его водили в награду за пятерки, не зная, куда податься.
Он не сознавал, что торчит у всех на виду, пока не увидел маму. Было удивительно и непривычно видеть ее так – сверху вниз. Отсюда ее высокая прическа выглядела прочной, как шлем, а темно-красное пальто казалось жестким, негнущимся мундиром. Казалось, мама вот-вот поднимет голову и скажет: «Филипп, а ну слезь оттуда немедленно!» Он задергался, не зная, как спрятаться, стесняясь заскочить обратно – что он скажет сердитой официантке? А вдруг мама увидит, как он туда заходит, и спросит зачем? В отчаянии он по-жабьи присел на корточки, пытаясь укрыться за решеткой ограды. Громко щелкнули колени; он зажмурился, уверенный, что хруст выдал его, но, когда открыл глаза, увидел только спину цвета венозной крови. Дойдя до угла здания, мама остановилась и заговорила с двумя девочками – теми самыми, что ели одно на двоих пирожное. Прервав свой затянувшийся спор, девочки обратили к маме настороженные, хмурые лица. Покачали головами. Мама принялась что-то показывать им в телефоне, и Филипп вспомнил, как пару месяцев назад она уговорила его сделать несколько фотографий. Фотки вышли дурацкие – на них его физиономия походила на тарелку скисшего борща, но, наверное, их хватит, чтобы опознать… Девочки захихикали и переглянулись. Потом та, что повыше, с соломенными волосами и упрямым лицом (сейчас Филипп знал, что это не Ольга, а ее дочка, и смутно удивлялся тому, что мог так запутаться) – с сомнением шмыгнула носом. Мама снова заговорила; девочка вздернула подбородок и покачала головой: нет, не видела, – и потянула подругу за рукав. Сидя за оградкой – затекшие ноги уже начинало покалывать, – Филипп видел, как они уходят, то и дело беспокойно оглядываясь. Мама постояла на углу, озираясь, а потом медленно двинулась обратно, зорко посматривая по сторонам. Филипп сидел, вцепившись руками в решетку и вжав лицо в холодные прутья. Стоило ей поднять голову – и он был бы пойман.
Он понимал, что ведет себя как последняя скотина. Предает ее своим молчанием, заставляя бегать по городу и расспрашивать прохожих – посторонних. Вмешивать чужаков в их личное дело. Янка права: зря он ее позвал. Пора перестать мутить воду и просто пойти домой.
…Дядя Юра живет на другом конце города, рядом с институтом. Чем ближе они подходят, тем сильнее Янка горбится и тем глубже натягивает капюшон куртки. Записка лежит в кармане Филиппа, такая мятая и потертая, что уже больше похожа на тряпочку, чем на бумагу. По-хорошему, ее надо переделать, но никто и не заикается об этом: у них просто не хватит духу написать все заново. Впереди высится куб института, выкрашенный в цвет горбуши, с длинными окнами-бойницами. Здание наплывает на них с каждым шагом, нависает над головами. Придавленный его грязно-розовой тенью, Филипп понимает, что Янка боится наткнуться на знакомых: за этими шершавыми стенами слишком многие знают ее в лицо. Он слегка приотстает, чтобы Ольга оказалась подальше впереди, и тихонько говорит:
– Не бойся, они же все на работе сейчас.
Янка обращает к нему бледное до прозелени лицо.
– А если папе скажут? – шепотом говорит она, и ее глаза лезут из орбит от подступающей паники. – Если папа узнает… Я же предательница!
Филипп чуть откидывается назад, как от тычка в грудь, и отводит глаза. Пытается представить: а что, если бы это была лучшая подруга его мамы? У него не получается.
– Что вы там плететесь? – недовольно оглядывается Ольга. – Далеко еще?
– Вон в том доме, – шепотом говорит Янка и отворачивается, пряча лицо под капюшоном.
– И вообще, – говорит Ольга. – Если ничего не сделаем, получится, что мы виноваты, что он детей убивает. Тоже будешь предательницей.
– Так то незнакомых же, – ляпает Филипп. – А то – ее папа.
Рот Янки приоткрывается. Ольга хмурится и дергает носом. Филипп понимает, что не прав, ужасающе не прав, но не может объяснить сам себе почему. Он вдруг вспоминает душный зал школьной библиотеки. В процеженном сквозь ледяные узоры свете плавает пыль. Почти видимый жар поднимается от батарей. Филипп сидит за партой и, неистово жуя скрипучий кончик красного галстука, читает книгу про пионеров-героев, одну из неизъяснимо, отвратительно притягательных брошюр, на обложках которых нарисованы румяные мальчики и девочки со страдальчески приоткрытыми ртами. Чаще всего они связаны, и рядом черными тенями нависают фашисты со штыками наперевес. Филипп, не замечая ничего вокруг, читает о жутких мучениях и пытках и о нечеловеческой храбрости. В конце каждой книжки пионера-героя убивают, но он все равно побеждает, и с него надо брать пример. Филипп не очень понимает как: все эти истории настолько далеки от его мира, что приложить их к себе не получается…
– Павлик Морозов, – говорит Филипп, и Янка испуганно вскидывает голову. – Ну, помните, пионер-герой, который…
Лицо Янки озаряется узнаванием и тут же гаснет.
– А, – тускло говорит она. – Ну да.
– Фу-у! – тянет Ольга. – Ты дурак? Этот Павлик Морозов вообще ябеда и полный придурок. Янка не такая! У нас же совсем другое дело! Какой подъезд? – спрашивает она, и Филипп видит, что они уже незаметно свернули во двор нужного дома.
Янка вдруг упрямо наклоняет голову и, глядя себе под ноги, буркает:
– Не помню.
– Как это – не помнишь? – удивляется Ольга. – Ты же сказала, что с папой к нему ходила!
– А вот так – не помню! – огрызается Янка с подозрительным блеском в глазах. – И квартиру не помню! И этаж!
– Ты что, дура? Этаж нам вообще не нужен, мы же в почтовый ящик бросим, – говорит Ольга и озирается по сторонам. – О! Вон он! – Она машет на будку телефона-автомата чуть выше по улице. – Там телефонный справочник может быть. А если нет – придется домой идти, у нас дома есть… Узнаем номер, позвоним в справочную… А если не получится – выследим, когда он с работы придет, и подсмотрим. Ну, айда уже, чего встали?
– Да все я помню! – выкрикивает звенящим голосом Янка. – То есть номер квартиры не помню, но можно просто подняться и посмотреть.
Филипп трется у почтовых ящиков. Украдкой посматривает на Ольгу, стоящую у самого входа. Та подалась вперед, вытянувшись в струнку; голова чутко поворачивается на малейший звук; глаза, такие светлые на смуглом лице, широко раскрыты, и тени от русых ресниц отливают призрачной синевой. Филипп старается не смотреть на нее, но не может, снова исподтишка скользит взглядом по тонкой напряженной шее, по светлым растрепанным волосам.
Ольга чуть поднимает твердый подбородок, поворачиваясь к лестнице. Филипп слышит грохот прыжков и звонкие хлопки ладонью по перилам. Янка через ступеньку слетает к ним со второго этажа. В полумраке подъезда ее лицо кажется размазанным, прозрачно-белым пятном.
– Пятьдесят три! – громко шепчет она.
Теперь остается только одно. Стараясь не встречаться с Янкой взглядом, Филипп подходит к нужному ряду почтовых ящиков, привстает на цыпочки и сует записку в щель, черную, как пасть, на шелушащемся, мертвенно-синем фоне. Он не хочет разжимать пальцы. Если он отпустит записку – ее уже не воротишь. Икры ноют от напряжения; жалкий тетрадный листок тяжелеет, будто пасть ящика засасывает его… пытается вытащить из рук.
Хлопает дверь подъезда, и от неожиданности Филипп выпускает записку. Тихо вскрикнув, он сует пальцы в щель, хочет поймать ее, хочет остановить время и повернуть его назад. Поздно: железная синюшная тварь поглотила добычу, а за спиной кто-то уже поднимается по ступеням, эхо шагов катается между стенами, бьет прямо в сердце, заставляя его стучать с такой силой, что, кажется, вот-вот проломит ребра. Филипп отшатывается от почтовых ящиков и прячет руку за спиной – предательскую руку, по которой любой заметит, что она только что тянулась туда, где ее быть не должно. Филипп смотрит в потолок, надеясь, что случайный свидетель пройдет мимо, не обратив на них внимания. Мало ли зачем они забежали в подъезд. Пока они не шумят и не балуются, это неважно.
И он почти проходит. Краем глаза Филипп видит тусклые волосы, круглое лицо, чуть приземистую фигуру. Серый свитер, мятые брюки, бесформенный портфель в руке. Светлые глаза равнодушно скользят по застывшей по стойке смирно троице и устремляются дальше. Филипп успевает подумать, что их пронесло, когда узнавание обрушивается на него, как набитый песком мешок; и, словно это узнавание заразно, человек дергается, споткнувшись о невидимое препятствие, и оглядывается.
– Яна? – удивленно говорит он. – Ты что здесь делаешь?
Янка молчит. Филипп видит, как ее глаза движутся под опущенными веками, отслеживая невидимые узоры на цементном полу. Он пытается сказать что-нибудь, пытается выдумать объяснение, но язык превратился в разбухший комок ваты, а лицо залито кипящей багровой лавой. Стоит посмотреть на него сейчас – и все станет понятно. Но дядя Юра пока не обращает внимания на незнакомых детей: какое-то значение имеет только Янка, потому что ее здесь быть не должно. Его равнодушие обычно и совершенно нормально, но Филиппу оно кажется тонкой пленкой, скрывающей тьму. Как матрас, думает он. Качается. И может порваться.
– Тебя папа послал что-то передать, да? – спрашивает дядя Юра и смотрит на часы. – Яна? я с тобой разговариваю!
Янка молчит, и равнодушно-раздраженный взгляд дяди Юры, обычный взгляд, которым взрослые смотрят на детей, становится настороженным. В нем все меньше раздражения и все больше подозрительности. Филипп обливается потом; под цементным полом катятся невидимые волны. Мертвая трава разъезжается под ногами.
– Мы однокласснице домашку принесли! – выпаливает Ольга пронзительным голосом. – Нам домашки кучу задали, а она болеет. Учительница сказала обязательно передать, а то завтра контрольная!
– Контрольная? – рассеянно переспрашивает дядя Юра, и тьма отступает. – Да, контрольная – это такое дело… Ну, здоровья вашей однокласснице.
Побрякивая связкой ключей, он смотрит на часы, на почтовый ящик, недовольно дергает уголком рта. Будто загипнотизированные, они смотрят, как маленький ключик приближается к замочной скважине.
Ольга первая приходит в себя.