С ключом на шее
Часть 25 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Грохот воды ударил по ушам с такой силой, будто стены просто не было. С тихим воплем Яна повернулась спиной к стене, выставив перед собой руки. Выбитые с полки книги с глухими шлепками посыпались на пол. Яна дико оглядела пустую комнату. Полотнища Филькиных записей плоско и неподвижно свисали со своих крюков. Тихо пела виолончельная струна, потревоженная ударами о пол. Громко щелкнул шпингалет в туалете, и Филька протопал на кухню. Понятные, обыденные звуки. Знакомые…
Это крылья, поняла вдруг Яна. Это перья. Черные, с синеватым отливом вороньи перья. Те же самые, что шуршали в глубине институтского архива две недели – или жизнь – назад, когда она пришла выяснять, кто оставил Послание.
Когда минуту спустя Филька, толкнув дверь плечом, вошел в комнату с чаем и пачкой печенья, зажатой под мышкой, Яна уже почти пришла в себя. Она подхватила из рук Фильки чашку, без удовольствия взглянула на бледную жидкость, в которой плавали чаинки и крупинки нерастаявшего сахара, и отставила ее в сторону. Взглянула на Фильку, пытаясь собраться с мыслями. Сердце все еще овечьим хвостиком дрожало в груди. Ворона… Там тоже был человек-ворона – в день, когда она придумала, что делать с маньяком. Яна открыла рот, собираясь заговорить.
– Филипп! – донесся страдающий голос. – Поди сюда, Филипп.
Филька испуганно вскочил.
– Давление ей померили, – напомнила Яна. Филька кивнул, чуть расслабившись. – И вообще, надо отсюда валить. Не сюда же Ольгу звать, от нее твоей маме совсем дурно станет. Да и я без кофе с сигаретой тот еще мыслитель. И жрать хочу, как собака…
Филька удивленно заморгал, и в его животе громко заурчало.
– Точно, я и забыл совсем. Посмотрю в холодильнике…
– Перестань, – поморщилась Яна. – Найдем кафешку… в этом городе ведь есть кафе? Столовки? – Филька пожал плечами и вдруг, сообразив что-то, затравленно покосился на дверь и залился краской. Причина была так очевидна и знакома, что Яна едва сдержала смех. – Только не вздумай у мамы просить, – сказала она. – Я угощаю.
– У меня, между прочим, работа есть. И зарплата нормальная, – насупился Филька.
– А что тогда не так? – удивилась Яна. Филька замялся.
– Ну, я один сайт поддерживаю, даже когда в санатории, мне мама ноутбук с собой дает… Весь сайт на мне одном! – Он гордо поднял голову и снова потупился. – «Советского Нефтяника» сайт, мама там главный редактор, так что мне даже не надо в бухгалтерию ходить, она сама…
– Понятно, – медленно проговорила Яна.
– Сейчас проверю ее, и пойдем, – решительно сказал Филька и вышел.
Хлопнула дверь в большую комнату. Яна склонила голову набок, прислушиваясь к размытым голосам, не пытаясь разобрать слова, но ловя интонации, привычно, как в детстве, выуживая из мелодии разговора главный смысл: да или нет, ссора или просто спор, отпустят или запрут, пронесет или влетит…
…Чайник начинает булькать и бренчать крышкой, и Яна торопливо встает из-за стола. Наливает чай: папе и себе – средний, с двумя ложками сахара, теть Свете – крепкий, полторы ложки и на треть разбавить холодной кипяченой водой. Яна ставит кружки на стол, относит тарелки в раковину; заранее включает воду и со спичками в руках забирается на табуретку, чтобы зажечь колонку. Газ пыхает нотой фа малой октавы и расцветает синими лепестками с оранжевыми сердцевинками. Несколько мгновений Яна любуется на них, а потом слезает с табуретки и принимается за посуду.
Она возит мыльной тряпкой (сейчас это – обрывок ее старой пижамы, самой любимой, с зелеными и синими слониками) по тарелкам, стараясь различить за плеском воды и гудением колонки, что происходит за столом. С папой понятно, папа курит, полностью погрузившись в новый номер «Науки и жизни», и лишь изредка угукает в ответ на тихие реплики теть Светы. Яна не может разобрать, что именно та говорит, и это тревожит, но голос вроде бы спокойный. Яна ставит тарелку в сушилку и берется за следующую. Хочется побыстрее закончить – тогда, может, получится посидеть одной в комнате, пока папа с теть Светой пьют чай, и подумать. Собрать обрывки мыслей, шумящих в голове, как рваные лоскуты на ветру. Связать их в целое. В послание самой себе.
С последней вылазки на Коги прошло два дня. Два ненавистных выходных, когда невозможно не то что выбраться в сопки или хотя бы просто во двор, – невозможно даже остаться наедине с собой. Суббота уходит на гаммы и этюды. Теть Света весь день дома, не выходит даже в магазин или к подружке, слушает, слушает; стоит остановиться, как она появляется на пороге комнаты со сложенными на груди руками, и Яна снова бросается пилить, – пока папа не возвращается из гаража и не просит прекратить эту какофонию. В воскресенье Яна подметает и моет полы, а после обеда два часа учит этюд из дополнительного списка. Это даже неплохо: пока она играет или убирается, ее не трогают, а понедельник с каждым часом становится все ближе. Вот уже и ужин прошел. Надо протянуть еще пару часов, пока не скажут идти спать. Может, сегодня получится подумать в кровати; может, сегодня окрошка из гамм не заполнит все пространство под черепом, не оставив места ничему другому.
Яна слышит шорох и легкий скрип стула: теть Света встает из-за стола. «…на завтрак», – договаривает она, и папа отвечает: «Угу, хорошо». Легкий стук – распахнутые дверцы шкафчика задели ручку духовки. Проблеск красного слева, на самом краю поля зрения – теть Света наклоняется над полками. К шуму воды и газа присоединяется грохот сковородок в шкафу. Яна почти безмятежно ополаскивает тарелку.
– А эту когда успели уделать? – с усталым удивлением спрашивает теть Света и еще громче гремит в шкафчике. Проблеск красного – теперь с желтым: теть Света выпрямляется с кастрюлей в руках. – Ты не видел крышку? – спрашивает она.
Пол уходит у Яны из-под ног. Перед глазами плывет крышка от кастрюли. Она такая огромная, что загораживает и раковину, и колонку; эмалированная крышка с подсунутой под дужку винной пробкой и коричневым налетом, скопившемся в желобке у края. Желтая крышка, наполовину зарывшаяся в искрящийся кварцевый песок. Яна не хочет верить. Она старается вспомнить, как принесла крышку домой, помыла вместе с кастрюлей и засунула в шкаф. Но вместо этого она помнит, как бредет, будто придавленная, за притихшими Филькой и Ольгой сквозь стланик, и одна рука у нее свободна, а в другой она боком, за одну ручку держит кастрюльку и покачивает ею на ходу.
– Яна, ты не видела крышку? – спрашивает папа, и она обреченно отворачивается от раковины. Глядя в пол, качает головой. С зажатой в руке мыльной тряпки на пол капает вода.
– Та-ак, – тянет теть Света. – И куда ты ее дела? Сожгла? Сожгла, да? И что ты делала с кастрюлей? – Она стремительно сует посудину ей в лицо, и край со страшным черным пятном отколотой эмали едва не врезается в нос. Яна отшатывается, и бортик раковины упирается ей под лопатки. – Я со стенкой разговариваю?! Куда ты ее таскала? И не смей врать!
Яна зацепляется взглядом за щель между досками. Там, в глубокой черноте, виднеется что-то светлое, – может, крошка, может, зернышко риса, а может, что-нибудь поинтереснее. Может, даже блестка от Лизкиного новогоднего платья. Яне страшно хочется узнать, что именно. От понедельника ее отделяет вечность.
– Наверное, с подружками играла, готовила что-то, да?! – спрашивает папа.
– У них что, своей посуды дома нет, надо нашу портить? – вскидывается теть Света.
Накапавшая с тряпки вода медленно пробирается по доскам. Щель в полу похожа на глубоководный желоб. Светлые пятнышки в нем – фонарики таинственных хищных рыб, удильщиков и черных живоглотов, состоящих из одной только голодной пасти. Теть Света вертит кастрюлю, рассматривая еще один скол – поменьше – и несколько длинных царапин.
– Ты что, по стройке с ней лазала? – спрашивает она. – Или по подвалам? Ты что, по подвалам с парнями шляешься, разносолы им там готовишь? Не смей врать! Хоть бы покраснела! В матери породу пошла… Ты им уже, наверное, не только…
«Кхы-кхы!» – громко говорит папа, и теть Света замолкает. Почти швыряет кастрюлю на стол рядом с раковиной. Яна приседает и отклоняется, прикрыв голову локтем.
– Не строй тут из себя! Кому надо тебя трогать? Тоже мне, обидели мышку, написали в норку! – Теть Света поворачивается к папе. – Ты так и собираешься молчать? Эта нагло врет прямо в лицо, шляется неизвестно с кем, продукты ворует! Скоро пить-курить начнет, а ты так и будешь молчать?
Папа вздыхает и затаптывает в пепельницу окурок.
– Пойдешь заберешь крышку, – говорит он. От неожиданности Яна поднимает голову, чтобы убедиться, что он и правда имеет в виду то, что сказал. Кажется, так и есть. Горбясь, Яна отворачивается к раковине. – Не забудь только извиниться, что заявилась в такое время. И скажи своим подружкам, что больше ты гулять с ними не будешь. – Он говорит ей в спину, пока Яна отжимает тряпку над недомытой посудой. До кухонного полотенца – только руку протянуть, но теть Света стоит слишком близко, и Яна, помедлив, просто вытирает руки о домашние штаны.
Глядя прямо перед собой, она идет в прихожую. Сует ноги в сапоги – так быстрее, – накидывает куртку. Она уже собирается выйти, когда теть Света выглядывает из кухни.
– Ты смотри, шустрая какая, уже оделась, – говорит она через плечо папе и поворачивается к Яне. – Ты куда это собралась на ночь глядя?
Но Яна уже почти за дверью и ничего не слышит – может ничего не услышать. Она аккуратно – чтобы не дай бог не хлопнуло оскорбительно на сквозняке – закрывает дверь. Со всхлипом втягивает пахнущий табаком и псиной воздух подъезда и медленно спускается, жадно вдыхая еще и еще, восполняя то ли минуты, то ли часы, протянувшиеся с тех пор, как обнаружилась пропажа.
На улице еще совсем светло, но чувствуется приближение вечера. Прохладный воздух стал изжелта-прозрачным. Одуряющее пахнет торфом и раздавленной ромашкой; тени отливают синевой, и редкие звуки, отдающие эхом, особенно значительны и необычно чисты. Мир превратился в акварельный намек на самого себя. На мгновение Яна замирает на крыльце, завороженная этой сквозящей расплывчатостью, а потом бегом огибает угол дома и пересекает пустырь. Разбуженные чайки белым вихрем поднимаются над помойкой; их голоса, обычно резкие и нахальные, кажутся прозрачными и далекими, как в кино.
Пригибаясь скорее по привычке (вряд ли кто-то посмотрит в окно), Яна выходит на безлюдную дорогу. Впереди, там, где между гаражами уже путаются сумерки, вспыхивает огонек сигареты. Он светится слишком низко – тот, кто там прячется, совсем маленького роста.
– Ты почему так поздно гуляешь? – спрашивает кто-то над самым ухом, и Яна вздрагивает всем телом, едва не завизжав. Засекли! Человек взялся из ниоткуда – вынырнул из пустоты, из синевато-рыжей дымки, висящей над дорогой. – Разве ты не знаешь, что после девяти детям одним гулять нельзя?
У Яны подгибаются колени. Она быстро оглядывает человека: невысокий, чуть полноватый, с черной бородкой и круглыми темными глазами. Он смотрит на нее с мягким укором, чуть склонив голову набок. Человек кажется Яне знакомым, но она не может вспомнить, где его видела. Она снова обегает его глазами, ощупывает взглядом рукава, но красной повязки не видит. Не знакомый родителей, не учитель, не дружинник. Яна засовывает руки в карманы и, насупившись, бочком двигается в сторону.
– Ты же знаешь, что это опасно, – говорит человек. – Знаешь, что случилось с некоторыми детьми.
Яна пятится, не сводя с него глаз.
– Где ты живешь? Давай я провожу тебя домой.
Человек протягивает руку; Яна дергается, прикрыв голову локтем, и опрометью бросается в проход между гаражами. До стлаников совсем близко. Там ее не поймают.
– А ну стой! – кричит человек. – Девочка, вернись немедленно!
Яна бежит. Краем глаза она видит: низкорослый курильщик настораживается, привлеченный криком, и вытягивается, как сеттер в стойке. В его развинченном силуэте есть что-то знакомое, что-то очень тревожное, и Яна прибавляет ходу. Курильщик отбрасывает сигарету и двигается ей наперерез.
Стоит ему выйти на свет, как Яна узнает его и мигом забывает про орущего вслед мужика. Егоров широко ухмыляется, быстро оглядывается – никого – и бросается за ней.
Стланики. Яна то переваливается через протянутые над землей стволы, то ныряет под них. Бежать легко, путь привычен, но вскоре Яна понимает, что это – ее беда. С начала лета они протоптали в зарослях удобную тропинку. Не затеряться. Егоров может просто бежать по следам. Яна думает свернуть с тропы и спрятаться, но не может решиться: Егоров близко, он может ее найти. Остается лишь бежать кратчайшим путем к Коги. Бежать быстро, очень быстро. Лететь, как чайка. Как ветер. Как Ольга…
До Коги два километра. Пять кругов на школьном стадионе. Она сможет. Она их запросто пробегает.
– А ну стой! – орет Егоров, и Яна с радостью слышит, что он уже запыхался. – Стой, поговорить надо! Вы что с Деней сделали, суки? А ну стой, бля, кому сказал!
Егоров орет еще что-то – уже бессмысленное, состоящее из сплошного мата, и от этих воплей волосы Яны шевелятся на затылке. Она не знает, что сделает Егоров, если поймает ее, но догадывается, что все может оказаться хуже, чем она может себе представить, хуже, чем драка, в которой она обязательно будет побита. Яну захлестывает отчаяние. Ей придется драться один на один. Никто не поможет. Егорову не пригрозит случайный прохожий. Ольга не выйдет из-за угла и не даст ему по морде. Учитель не выглянет случайно из окна на школьный двор. Голодный Мальчик… Неизвестно, куда девается Голодный Мальчик, когда они уходят. Может, просто исчезает. Может, ее единственный шанс – свернуть, затеряться в зарослях, спрятаться, отсидеться, потому что Голодный Мальчик не придет, чтобы защитить ее. Но Яна бежит к Коги, растрачивая последние силы, без надежды, без расчета, бездумно, как животное.
Потому что она знает, что Голодный Мальчик ждет. Яна чувствует его присутствие, всем телом ощущает сдвиг, неподдающуюся разуму неправильность, означающую, что Голодный Мальчик уже здесь. Он уже проголодался, и это Егорову надо бояться. Она бежит к Коги нарочно, знает, что на самом деле – нарочно, знает, что давно могла бы спрятаться так, что никто не нашел бы. Мысли эти – холодные и легкие; они отдельным туманным облачком несутся над головой. Егоров замолкает, и Яна слышит лишь его тяжелое дыхание. Во рту появляется привкус крови, десны пульсируют. В боку начинает колоть; Яна втягивает живот под самые ребра, и боль замолкает, чтобы вернуться, стоит только ослабить мышцы. Стланики заканчиваются; Яна бежит через марь, через песчаные плеши, по пологим склонам, цепляя коленями березу. Торфяная тропинка пружинит под ногами. Хриплое дыхание Егорова обжигает спину. Впереди недобро поблескивает черный зрачок озера. Поджидает, внимательный и спокойный.
Так ему и надо, думает Яна. Так ему и надо.
Он догоняет ее уже на берегу, хватает за шиворот, обдав запахом табака и ирисок. Яна разворачивается, хватаясь руками за воздух, и Егоров бьет ее кулаком в лицо. Нос становится горячим, невесомым и тут же тяжелеет, будто залитый кипящим киселем. Егоров бьет в живот; кишки скручивает, и очень хочется в туалет. Яна вслепую тычет кулаками перед собой и даже попадает: костяшки отдаются болью. Егоров отклоняется; она пинает его по голени и, тонко завизжав, вцепляется зубами в предплечье занесенной руки, рядом с краем задравшегося рукава. Егоров орет и хлещет ее свободной ладонью по голове, по лицу, по шее, звонко и оглушающе, как ремнем. Яна сжимает челюсти, давясь от отвратительного привкуса чужой кожи, пока не упирается в загадочный стопор, который находится не в зубах, не в мышцах или связках, а в голове. Ее тело знает, что дальше – нельзя. Егоров трясет рукой, челюсти выламываются, и голова Яны мотается, будто вот-вот оторвется, а потом вдруг все замирает.
– Я тебя убью, – говорит Егоров быстро и тихо, и Яна ему верит. Она ошиблась, Голодный Мальчик не придет. Ничего не понарошку. Ее перекинуло через грань, за которой кончается знакомый мир и начинается кошмар.
С холодной ясностью Яна сжимает зубы – медленно, трудно, пробиваясь сквозь стопор в голове, как приятель Егорова пробивался сквозь воздух. Тело и мозг объединились против нее; мозг командует челюстям остановиться, но Яна продолжает стискивать их. Рот заполняется отвратительным – горячим, густым и соленым, и что-то скользкое, что-то ужасающе отдельное касается языка. Потом Егоров с диким воплем пинает ее в колено, и Яна валится на задницу. Руки по локоть уходят в подушки сфагнума. Она выплевывает что-то – не хочет знать что. По подбородку течет. Егоров пинает ее снова, и Яна уворачивается. Бедро охватывает тупой болью.
– Ты вообще ненормальная? – верещит Егоров, тряся рукой, и снова заносит ногу для удара. Яна медленно раздвигает губы в улыбке, ощерив окровавленные зубы, и от неожиданности Егоров опускает ногу. Такой он видит ее в последний раз: с дикой улыбкой до ушей, с измазанными густо-красным ртом и подбородком, с зубами, белыми пятнами проступающими из лаково блестящего месива крови и слюны.
Потом Яна медленно поднимается на ноги, отворачивается и неторопливо идет прочь.
– Куда пошла, сука? – вопит Егоров, но не двигается с места. – Я с тобой разговариваю! – Яна уходит, неторопливо, почти медлительно, и в голосе Егорова появляется хныканье. – Что этот козел с Деней сделал? Что?!
– А я тебе покажу, – отвечает дружелюбный голос. Егоров придушенно вякает, а потом вдруг начинает скулить, как запертый в подвале щенок.
Яна обтирает рот пятерней, подбирает крышку кастрюли и устало садится у холодного кострища, истыканного мелким дождиком. Во рту мерзко. Длинные пасмурные сумерки неторопливо доедают краски. Влага проступает сквозь штаны, промозглый холод ползет вверх по позвоночнику; пытаясь сохранить тепло, Яна задирает плечи к ушам. Мокрая крышка леденит колени. Порывшись в карманах, Яна достает халцедон – мутный и бледный, но все-таки годный, – и смотрит сквозь него на песок, на стланик, на далекую полоску моря между сопками, на сплошную оранжевую муть. За спиной скулят, чавкают и хлюпают. За спиной пахнет потом, кровью, и нефтью, и почему-то – особенно гадко – кипяченым молоком с пенкой. Потом Егоров начинает тоненько говорить: «Не-не-не-не-не». Яна слышит слабые шлепки и скрип песка под топчущимися на месте ногами. Слышит шаги, медленные и шаркающие, как у старика. Шарк – пауза. Шарк – пауза. Каждая пауза такая длинная, что хочется кричать. Яна проваливается в них, как в ямы. Она прикусывает губу и плотнее зажмуривает правый глаз, а халцедон подносит поближе к левому. Она моргает, ресницы задевают камень, глазу щекотно; Яна трет его кулаком.
Потом Голодный Мальчик подсаживается к кострищу. Разваливается на бревне, опершись на локоть и вытянув ноги. Его черные глаза подернуты радужной пленкой.
– Шика-а-арно, – говорит он.
Яна обегает быстрым взглядом его лицо – но оно чисто, только в уголках губ поблескивает скопившаяся слюнка. Голодный Мальчик отвечает насмешливым взглядом, и Яна снова чувствует мерзкий вкус. Отвернувшись, она принимается тереть вокруг рта рукавом.
– Куда он делся? – хрипло спрашивает она.
– А я почем знаю, – удивляется Голодный Мальчик. – Домой, наверное, пошел. – Он потягивается и от души зевает. – А жаль, я бы еще навернул попозже. Вкусно было, да?
Яна хватается за кастрюльную крышку. Кровь с пальцев смешивается с водой; по эмали бегут розовые ручейки.
– Меня ты тоже съешь? – тихо спрашивает она и думает, что, может, это и не плохо. Может, после такого необязательно идти домой.
– Ты чего, – удивляется Голодный Мальчик, – я тебя никогда не трону и Ольку с Филькой тоже. Думаешь, я сволочь неблагодарная? – От этих слов Яна вздрагивает и пытается прикрыть голову локтем, но вовремя понимает, как это глупо, и роняет руку на колени. Хорошо, что он ничего не заметил. – Не приди вы тогда – меня бы и на свете не было! – говорит Голодный Мальчик.
Может, так было бы еще лучше, думает Яна. Потом вспоминает – впервые с тех пор, – зачем они пришли на Коги. Она обводит взглядом кострище, которое кто-то сильный (взрослый) окружил заботливо подтесанными бревнами. Смотрит на язык песка, вдающийся между стланиками, где так удобно поставить палатку. Ее челюсть обвисает, а глаза становятся пустыми и бессмысленными. Пошатываясь, она поднимается на ноги. Морось превращается в дождик, вода холодными дорожками стекает с волос за шиворот, ползет по лицу. Яна понимает это, но не чувствует. Уши заложило. Перед глазами качается черно-белое – это Голодный Мальчик; его черты расползаются, превращаются в серое пятно. Еще не поздно просто уйти и никогда не возвращаться. Оставить все как есть – без звуков, без запаха и вкуса, без цвета и линий. Остаться оглушенной.
– Здесь были… – говорит Яна, едва шевеля губами, – здесь… экспедиция…
Лицо Голодного Мальчика становится четким, как на гравюре. Прикосновения капель к коже почти болезненны. Запахи моря, нефти и крови такие острые, что от них слезятся глаза. Сейчас он скажет.
– Не знаю никакой экспедиции, – говорит Голодный Мальчик, ухмыляясь. – Косточки вот находил, медведь чьи-то косточки растаскал, раскатал по кустам, так я их к делу приспособил – полезная штука. А экспедиции не видал…
– Врешь ты все, – говорит Яна.
– А если и вру, – равнодушно отвечает он. – Тебе-то что?
Ледяной воздух просачивается в ноздри и, не дойдя до легких, выталкивается раскаленными клубами. Скрюченные пальцы сводит судорогой. Яна подается вперед, и горло сжимается, готовое испустить бешеный вой.
Это крылья, поняла вдруг Яна. Это перья. Черные, с синеватым отливом вороньи перья. Те же самые, что шуршали в глубине институтского архива две недели – или жизнь – назад, когда она пришла выяснять, кто оставил Послание.
Когда минуту спустя Филька, толкнув дверь плечом, вошел в комнату с чаем и пачкой печенья, зажатой под мышкой, Яна уже почти пришла в себя. Она подхватила из рук Фильки чашку, без удовольствия взглянула на бледную жидкость, в которой плавали чаинки и крупинки нерастаявшего сахара, и отставила ее в сторону. Взглянула на Фильку, пытаясь собраться с мыслями. Сердце все еще овечьим хвостиком дрожало в груди. Ворона… Там тоже был человек-ворона – в день, когда она придумала, что делать с маньяком. Яна открыла рот, собираясь заговорить.
– Филипп! – донесся страдающий голос. – Поди сюда, Филипп.
Филька испуганно вскочил.
– Давление ей померили, – напомнила Яна. Филька кивнул, чуть расслабившись. – И вообще, надо отсюда валить. Не сюда же Ольгу звать, от нее твоей маме совсем дурно станет. Да и я без кофе с сигаретой тот еще мыслитель. И жрать хочу, как собака…
Филька удивленно заморгал, и в его животе громко заурчало.
– Точно, я и забыл совсем. Посмотрю в холодильнике…
– Перестань, – поморщилась Яна. – Найдем кафешку… в этом городе ведь есть кафе? Столовки? – Филька пожал плечами и вдруг, сообразив что-то, затравленно покосился на дверь и залился краской. Причина была так очевидна и знакома, что Яна едва сдержала смех. – Только не вздумай у мамы просить, – сказала она. – Я угощаю.
– У меня, между прочим, работа есть. И зарплата нормальная, – насупился Филька.
– А что тогда не так? – удивилась Яна. Филька замялся.
– Ну, я один сайт поддерживаю, даже когда в санатории, мне мама ноутбук с собой дает… Весь сайт на мне одном! – Он гордо поднял голову и снова потупился. – «Советского Нефтяника» сайт, мама там главный редактор, так что мне даже не надо в бухгалтерию ходить, она сама…
– Понятно, – медленно проговорила Яна.
– Сейчас проверю ее, и пойдем, – решительно сказал Филька и вышел.
Хлопнула дверь в большую комнату. Яна склонила голову набок, прислушиваясь к размытым голосам, не пытаясь разобрать слова, но ловя интонации, привычно, как в детстве, выуживая из мелодии разговора главный смысл: да или нет, ссора или просто спор, отпустят или запрут, пронесет или влетит…
…Чайник начинает булькать и бренчать крышкой, и Яна торопливо встает из-за стола. Наливает чай: папе и себе – средний, с двумя ложками сахара, теть Свете – крепкий, полторы ложки и на треть разбавить холодной кипяченой водой. Яна ставит кружки на стол, относит тарелки в раковину; заранее включает воду и со спичками в руках забирается на табуретку, чтобы зажечь колонку. Газ пыхает нотой фа малой октавы и расцветает синими лепестками с оранжевыми сердцевинками. Несколько мгновений Яна любуется на них, а потом слезает с табуретки и принимается за посуду.
Она возит мыльной тряпкой (сейчас это – обрывок ее старой пижамы, самой любимой, с зелеными и синими слониками) по тарелкам, стараясь различить за плеском воды и гудением колонки, что происходит за столом. С папой понятно, папа курит, полностью погрузившись в новый номер «Науки и жизни», и лишь изредка угукает в ответ на тихие реплики теть Светы. Яна не может разобрать, что именно та говорит, и это тревожит, но голос вроде бы спокойный. Яна ставит тарелку в сушилку и берется за следующую. Хочется побыстрее закончить – тогда, может, получится посидеть одной в комнате, пока папа с теть Светой пьют чай, и подумать. Собрать обрывки мыслей, шумящих в голове, как рваные лоскуты на ветру. Связать их в целое. В послание самой себе.
С последней вылазки на Коги прошло два дня. Два ненавистных выходных, когда невозможно не то что выбраться в сопки или хотя бы просто во двор, – невозможно даже остаться наедине с собой. Суббота уходит на гаммы и этюды. Теть Света весь день дома, не выходит даже в магазин или к подружке, слушает, слушает; стоит остановиться, как она появляется на пороге комнаты со сложенными на груди руками, и Яна снова бросается пилить, – пока папа не возвращается из гаража и не просит прекратить эту какофонию. В воскресенье Яна подметает и моет полы, а после обеда два часа учит этюд из дополнительного списка. Это даже неплохо: пока она играет или убирается, ее не трогают, а понедельник с каждым часом становится все ближе. Вот уже и ужин прошел. Надо протянуть еще пару часов, пока не скажут идти спать. Может, сегодня получится подумать в кровати; может, сегодня окрошка из гамм не заполнит все пространство под черепом, не оставив места ничему другому.
Яна слышит шорох и легкий скрип стула: теть Света встает из-за стола. «…на завтрак», – договаривает она, и папа отвечает: «Угу, хорошо». Легкий стук – распахнутые дверцы шкафчика задели ручку духовки. Проблеск красного слева, на самом краю поля зрения – теть Света наклоняется над полками. К шуму воды и газа присоединяется грохот сковородок в шкафу. Яна почти безмятежно ополаскивает тарелку.
– А эту когда успели уделать? – с усталым удивлением спрашивает теть Света и еще громче гремит в шкафчике. Проблеск красного – теперь с желтым: теть Света выпрямляется с кастрюлей в руках. – Ты не видел крышку? – спрашивает она.
Пол уходит у Яны из-под ног. Перед глазами плывет крышка от кастрюли. Она такая огромная, что загораживает и раковину, и колонку; эмалированная крышка с подсунутой под дужку винной пробкой и коричневым налетом, скопившемся в желобке у края. Желтая крышка, наполовину зарывшаяся в искрящийся кварцевый песок. Яна не хочет верить. Она старается вспомнить, как принесла крышку домой, помыла вместе с кастрюлей и засунула в шкаф. Но вместо этого она помнит, как бредет, будто придавленная, за притихшими Филькой и Ольгой сквозь стланик, и одна рука у нее свободна, а в другой она боком, за одну ручку держит кастрюльку и покачивает ею на ходу.
– Яна, ты не видела крышку? – спрашивает папа, и она обреченно отворачивается от раковины. Глядя в пол, качает головой. С зажатой в руке мыльной тряпки на пол капает вода.
– Та-ак, – тянет теть Света. – И куда ты ее дела? Сожгла? Сожгла, да? И что ты делала с кастрюлей? – Она стремительно сует посудину ей в лицо, и край со страшным черным пятном отколотой эмали едва не врезается в нос. Яна отшатывается, и бортик раковины упирается ей под лопатки. – Я со стенкой разговариваю?! Куда ты ее таскала? И не смей врать!
Яна зацепляется взглядом за щель между досками. Там, в глубокой черноте, виднеется что-то светлое, – может, крошка, может, зернышко риса, а может, что-нибудь поинтереснее. Может, даже блестка от Лизкиного новогоднего платья. Яне страшно хочется узнать, что именно. От понедельника ее отделяет вечность.
– Наверное, с подружками играла, готовила что-то, да?! – спрашивает папа.
– У них что, своей посуды дома нет, надо нашу портить? – вскидывается теть Света.
Накапавшая с тряпки вода медленно пробирается по доскам. Щель в полу похожа на глубоководный желоб. Светлые пятнышки в нем – фонарики таинственных хищных рыб, удильщиков и черных живоглотов, состоящих из одной только голодной пасти. Теть Света вертит кастрюлю, рассматривая еще один скол – поменьше – и несколько длинных царапин.
– Ты что, по стройке с ней лазала? – спрашивает она. – Или по подвалам? Ты что, по подвалам с парнями шляешься, разносолы им там готовишь? Не смей врать! Хоть бы покраснела! В матери породу пошла… Ты им уже, наверное, не только…
«Кхы-кхы!» – громко говорит папа, и теть Света замолкает. Почти швыряет кастрюлю на стол рядом с раковиной. Яна приседает и отклоняется, прикрыв голову локтем.
– Не строй тут из себя! Кому надо тебя трогать? Тоже мне, обидели мышку, написали в норку! – Теть Света поворачивается к папе. – Ты так и собираешься молчать? Эта нагло врет прямо в лицо, шляется неизвестно с кем, продукты ворует! Скоро пить-курить начнет, а ты так и будешь молчать?
Папа вздыхает и затаптывает в пепельницу окурок.
– Пойдешь заберешь крышку, – говорит он. От неожиданности Яна поднимает голову, чтобы убедиться, что он и правда имеет в виду то, что сказал. Кажется, так и есть. Горбясь, Яна отворачивается к раковине. – Не забудь только извиниться, что заявилась в такое время. И скажи своим подружкам, что больше ты гулять с ними не будешь. – Он говорит ей в спину, пока Яна отжимает тряпку над недомытой посудой. До кухонного полотенца – только руку протянуть, но теть Света стоит слишком близко, и Яна, помедлив, просто вытирает руки о домашние штаны.
Глядя прямо перед собой, она идет в прихожую. Сует ноги в сапоги – так быстрее, – накидывает куртку. Она уже собирается выйти, когда теть Света выглядывает из кухни.
– Ты смотри, шустрая какая, уже оделась, – говорит она через плечо папе и поворачивается к Яне. – Ты куда это собралась на ночь глядя?
Но Яна уже почти за дверью и ничего не слышит – может ничего не услышать. Она аккуратно – чтобы не дай бог не хлопнуло оскорбительно на сквозняке – закрывает дверь. Со всхлипом втягивает пахнущий табаком и псиной воздух подъезда и медленно спускается, жадно вдыхая еще и еще, восполняя то ли минуты, то ли часы, протянувшиеся с тех пор, как обнаружилась пропажа.
На улице еще совсем светло, но чувствуется приближение вечера. Прохладный воздух стал изжелта-прозрачным. Одуряющее пахнет торфом и раздавленной ромашкой; тени отливают синевой, и редкие звуки, отдающие эхом, особенно значительны и необычно чисты. Мир превратился в акварельный намек на самого себя. На мгновение Яна замирает на крыльце, завороженная этой сквозящей расплывчатостью, а потом бегом огибает угол дома и пересекает пустырь. Разбуженные чайки белым вихрем поднимаются над помойкой; их голоса, обычно резкие и нахальные, кажутся прозрачными и далекими, как в кино.
Пригибаясь скорее по привычке (вряд ли кто-то посмотрит в окно), Яна выходит на безлюдную дорогу. Впереди, там, где между гаражами уже путаются сумерки, вспыхивает огонек сигареты. Он светится слишком низко – тот, кто там прячется, совсем маленького роста.
– Ты почему так поздно гуляешь? – спрашивает кто-то над самым ухом, и Яна вздрагивает всем телом, едва не завизжав. Засекли! Человек взялся из ниоткуда – вынырнул из пустоты, из синевато-рыжей дымки, висящей над дорогой. – Разве ты не знаешь, что после девяти детям одним гулять нельзя?
У Яны подгибаются колени. Она быстро оглядывает человека: невысокий, чуть полноватый, с черной бородкой и круглыми темными глазами. Он смотрит на нее с мягким укором, чуть склонив голову набок. Человек кажется Яне знакомым, но она не может вспомнить, где его видела. Она снова обегает его глазами, ощупывает взглядом рукава, но красной повязки не видит. Не знакомый родителей, не учитель, не дружинник. Яна засовывает руки в карманы и, насупившись, бочком двигается в сторону.
– Ты же знаешь, что это опасно, – говорит человек. – Знаешь, что случилось с некоторыми детьми.
Яна пятится, не сводя с него глаз.
– Где ты живешь? Давай я провожу тебя домой.
Человек протягивает руку; Яна дергается, прикрыв голову локтем, и опрометью бросается в проход между гаражами. До стлаников совсем близко. Там ее не поймают.
– А ну стой! – кричит человек. – Девочка, вернись немедленно!
Яна бежит. Краем глаза она видит: низкорослый курильщик настораживается, привлеченный криком, и вытягивается, как сеттер в стойке. В его развинченном силуэте есть что-то знакомое, что-то очень тревожное, и Яна прибавляет ходу. Курильщик отбрасывает сигарету и двигается ей наперерез.
Стоит ему выйти на свет, как Яна узнает его и мигом забывает про орущего вслед мужика. Егоров широко ухмыляется, быстро оглядывается – никого – и бросается за ней.
Стланики. Яна то переваливается через протянутые над землей стволы, то ныряет под них. Бежать легко, путь привычен, но вскоре Яна понимает, что это – ее беда. С начала лета они протоптали в зарослях удобную тропинку. Не затеряться. Егоров может просто бежать по следам. Яна думает свернуть с тропы и спрятаться, но не может решиться: Егоров близко, он может ее найти. Остается лишь бежать кратчайшим путем к Коги. Бежать быстро, очень быстро. Лететь, как чайка. Как ветер. Как Ольга…
До Коги два километра. Пять кругов на школьном стадионе. Она сможет. Она их запросто пробегает.
– А ну стой! – орет Егоров, и Яна с радостью слышит, что он уже запыхался. – Стой, поговорить надо! Вы что с Деней сделали, суки? А ну стой, бля, кому сказал!
Егоров орет еще что-то – уже бессмысленное, состоящее из сплошного мата, и от этих воплей волосы Яны шевелятся на затылке. Она не знает, что сделает Егоров, если поймает ее, но догадывается, что все может оказаться хуже, чем она может себе представить, хуже, чем драка, в которой она обязательно будет побита. Яну захлестывает отчаяние. Ей придется драться один на один. Никто не поможет. Егорову не пригрозит случайный прохожий. Ольга не выйдет из-за угла и не даст ему по морде. Учитель не выглянет случайно из окна на школьный двор. Голодный Мальчик… Неизвестно, куда девается Голодный Мальчик, когда они уходят. Может, просто исчезает. Может, ее единственный шанс – свернуть, затеряться в зарослях, спрятаться, отсидеться, потому что Голодный Мальчик не придет, чтобы защитить ее. Но Яна бежит к Коги, растрачивая последние силы, без надежды, без расчета, бездумно, как животное.
Потому что она знает, что Голодный Мальчик ждет. Яна чувствует его присутствие, всем телом ощущает сдвиг, неподдающуюся разуму неправильность, означающую, что Голодный Мальчик уже здесь. Он уже проголодался, и это Егорову надо бояться. Она бежит к Коги нарочно, знает, что на самом деле – нарочно, знает, что давно могла бы спрятаться так, что никто не нашел бы. Мысли эти – холодные и легкие; они отдельным туманным облачком несутся над головой. Егоров замолкает, и Яна слышит лишь его тяжелое дыхание. Во рту появляется привкус крови, десны пульсируют. В боку начинает колоть; Яна втягивает живот под самые ребра, и боль замолкает, чтобы вернуться, стоит только ослабить мышцы. Стланики заканчиваются; Яна бежит через марь, через песчаные плеши, по пологим склонам, цепляя коленями березу. Торфяная тропинка пружинит под ногами. Хриплое дыхание Егорова обжигает спину. Впереди недобро поблескивает черный зрачок озера. Поджидает, внимательный и спокойный.
Так ему и надо, думает Яна. Так ему и надо.
Он догоняет ее уже на берегу, хватает за шиворот, обдав запахом табака и ирисок. Яна разворачивается, хватаясь руками за воздух, и Егоров бьет ее кулаком в лицо. Нос становится горячим, невесомым и тут же тяжелеет, будто залитый кипящим киселем. Егоров бьет в живот; кишки скручивает, и очень хочется в туалет. Яна вслепую тычет кулаками перед собой и даже попадает: костяшки отдаются болью. Егоров отклоняется; она пинает его по голени и, тонко завизжав, вцепляется зубами в предплечье занесенной руки, рядом с краем задравшегося рукава. Егоров орет и хлещет ее свободной ладонью по голове, по лицу, по шее, звонко и оглушающе, как ремнем. Яна сжимает челюсти, давясь от отвратительного привкуса чужой кожи, пока не упирается в загадочный стопор, который находится не в зубах, не в мышцах или связках, а в голове. Ее тело знает, что дальше – нельзя. Егоров трясет рукой, челюсти выламываются, и голова Яны мотается, будто вот-вот оторвется, а потом вдруг все замирает.
– Я тебя убью, – говорит Егоров быстро и тихо, и Яна ему верит. Она ошиблась, Голодный Мальчик не придет. Ничего не понарошку. Ее перекинуло через грань, за которой кончается знакомый мир и начинается кошмар.
С холодной ясностью Яна сжимает зубы – медленно, трудно, пробиваясь сквозь стопор в голове, как приятель Егорова пробивался сквозь воздух. Тело и мозг объединились против нее; мозг командует челюстям остановиться, но Яна продолжает стискивать их. Рот заполняется отвратительным – горячим, густым и соленым, и что-то скользкое, что-то ужасающе отдельное касается языка. Потом Егоров с диким воплем пинает ее в колено, и Яна валится на задницу. Руки по локоть уходят в подушки сфагнума. Она выплевывает что-то – не хочет знать что. По подбородку течет. Егоров пинает ее снова, и Яна уворачивается. Бедро охватывает тупой болью.
– Ты вообще ненормальная? – верещит Егоров, тряся рукой, и снова заносит ногу для удара. Яна медленно раздвигает губы в улыбке, ощерив окровавленные зубы, и от неожиданности Егоров опускает ногу. Такой он видит ее в последний раз: с дикой улыбкой до ушей, с измазанными густо-красным ртом и подбородком, с зубами, белыми пятнами проступающими из лаково блестящего месива крови и слюны.
Потом Яна медленно поднимается на ноги, отворачивается и неторопливо идет прочь.
– Куда пошла, сука? – вопит Егоров, но не двигается с места. – Я с тобой разговариваю! – Яна уходит, неторопливо, почти медлительно, и в голосе Егорова появляется хныканье. – Что этот козел с Деней сделал? Что?!
– А я тебе покажу, – отвечает дружелюбный голос. Егоров придушенно вякает, а потом вдруг начинает скулить, как запертый в подвале щенок.
Яна обтирает рот пятерней, подбирает крышку кастрюли и устало садится у холодного кострища, истыканного мелким дождиком. Во рту мерзко. Длинные пасмурные сумерки неторопливо доедают краски. Влага проступает сквозь штаны, промозглый холод ползет вверх по позвоночнику; пытаясь сохранить тепло, Яна задирает плечи к ушам. Мокрая крышка леденит колени. Порывшись в карманах, Яна достает халцедон – мутный и бледный, но все-таки годный, – и смотрит сквозь него на песок, на стланик, на далекую полоску моря между сопками, на сплошную оранжевую муть. За спиной скулят, чавкают и хлюпают. За спиной пахнет потом, кровью, и нефтью, и почему-то – особенно гадко – кипяченым молоком с пенкой. Потом Егоров начинает тоненько говорить: «Не-не-не-не-не». Яна слышит слабые шлепки и скрип песка под топчущимися на месте ногами. Слышит шаги, медленные и шаркающие, как у старика. Шарк – пауза. Шарк – пауза. Каждая пауза такая длинная, что хочется кричать. Яна проваливается в них, как в ямы. Она прикусывает губу и плотнее зажмуривает правый глаз, а халцедон подносит поближе к левому. Она моргает, ресницы задевают камень, глазу щекотно; Яна трет его кулаком.
Потом Голодный Мальчик подсаживается к кострищу. Разваливается на бревне, опершись на локоть и вытянув ноги. Его черные глаза подернуты радужной пленкой.
– Шика-а-арно, – говорит он.
Яна обегает быстрым взглядом его лицо – но оно чисто, только в уголках губ поблескивает скопившаяся слюнка. Голодный Мальчик отвечает насмешливым взглядом, и Яна снова чувствует мерзкий вкус. Отвернувшись, она принимается тереть вокруг рта рукавом.
– Куда он делся? – хрипло спрашивает она.
– А я почем знаю, – удивляется Голодный Мальчик. – Домой, наверное, пошел. – Он потягивается и от души зевает. – А жаль, я бы еще навернул попозже. Вкусно было, да?
Яна хватается за кастрюльную крышку. Кровь с пальцев смешивается с водой; по эмали бегут розовые ручейки.
– Меня ты тоже съешь? – тихо спрашивает она и думает, что, может, это и не плохо. Может, после такого необязательно идти домой.
– Ты чего, – удивляется Голодный Мальчик, – я тебя никогда не трону и Ольку с Филькой тоже. Думаешь, я сволочь неблагодарная? – От этих слов Яна вздрагивает и пытается прикрыть голову локтем, но вовремя понимает, как это глупо, и роняет руку на колени. Хорошо, что он ничего не заметил. – Не приди вы тогда – меня бы и на свете не было! – говорит Голодный Мальчик.
Может, так было бы еще лучше, думает Яна. Потом вспоминает – впервые с тех пор, – зачем они пришли на Коги. Она обводит взглядом кострище, которое кто-то сильный (взрослый) окружил заботливо подтесанными бревнами. Смотрит на язык песка, вдающийся между стланиками, где так удобно поставить палатку. Ее челюсть обвисает, а глаза становятся пустыми и бессмысленными. Пошатываясь, она поднимается на ноги. Морось превращается в дождик, вода холодными дорожками стекает с волос за шиворот, ползет по лицу. Яна понимает это, но не чувствует. Уши заложило. Перед глазами качается черно-белое – это Голодный Мальчик; его черты расползаются, превращаются в серое пятно. Еще не поздно просто уйти и никогда не возвращаться. Оставить все как есть – без звуков, без запаха и вкуса, без цвета и линий. Остаться оглушенной.
– Здесь были… – говорит Яна, едва шевеля губами, – здесь… экспедиция…
Лицо Голодного Мальчика становится четким, как на гравюре. Прикосновения капель к коже почти болезненны. Запахи моря, нефти и крови такие острые, что от них слезятся глаза. Сейчас он скажет.
– Не знаю никакой экспедиции, – говорит Голодный Мальчик, ухмыляясь. – Косточки вот находил, медведь чьи-то косточки растаскал, раскатал по кустам, так я их к делу приспособил – полезная штука. А экспедиции не видал…
– Врешь ты все, – говорит Яна.
– А если и вру, – равнодушно отвечает он. – Тебе-то что?
Ледяной воздух просачивается в ноздри и, не дойдя до легких, выталкивается раскаленными клубами. Скрюченные пальцы сводит судорогой. Яна подается вперед, и горло сжимается, готовое испустить бешеный вой.