Русское
Часть 55 из 161 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Стефан же знал о разногласиях игумена и Даниила, но никак не вмешивался в их размолвку. Он не боялся Даниила и в душе не одобрял его поведения, но полагал, что лучше ему молиться обо всех заблудших душах, включая собственную.
К тому же нашлись у него и другие горести, скорее, личного свойства.
Он по-прежнему служил в маленькой церкви в Русском. Жители городка по-прежнему ожидали от него духовного наставничества, как некогда их предки – от его отца и деда. Вполне естественным выглядело также его стремление по-прежнему совершать богослужение в доме Елены и, может быть, навещать ее немного чаще, чем прежде, просто потому, что его жена, ее бывшая наперсница, ушла из жизни.
«Одному Богу известно, – часто думал он, – насколько она одинока».
Так все и было. Она даже дважды ездила в Москву этой осенью повидаться с матерью; во второй раз она отправилась в столицу, чувствуя, что мать ее встревожена чем-то, хотя и не открывает, чем именно. Однажды ее мать внезапно спросила:
– А твой Борис до сих пор друг нам?
А когда Елена замялась, потому что и сама не знала, как ответить на этот вопрос, ее мать быстро сказала:
– Не важно. Все равно уже. – И спустя минуту добавила: – Не говори ему, что я спрашивала.
– Если хочешь, я останусь, побуду с тобой, – предложила Елена. Как ни тяготила ее нынешняя Москва, Елена полагала, что сейчас матери нужен кто-то, кто отвлекал бы ее от нерадостных мыслей.
Но мать очень удивила, рассеянно сказав:
– Приезжай лучше весной.
Елену томило одиночество и заботы. Потому лицо ее освещалось невольной улыбкой, когда к ней приходил священник.
Вскоре между ними установилось дружеское расположение, которое оба они могли спокойно разделять до тех пор, пока ни единым словом, ни единым жестом не выдали, что любят друг друга.
У высокого темноволосого священника, приближавшегося к сороковому году жизни, уже сквозили в бороде первые седые пряди, но Елена была уверена, что седина только красила Стефана. Она восхищалась им, и заслуженно, ибо он был достойный человек. Они испытывали друг к другу страсть, свойственную тем, кто смирился со страданиями, страсть менее бурную, но более глубокую, чем безумие, мгновенно овладевающее юными.
Он служил в ее доме обедню. Она молилась. В другое время они вели беседы, хотя никогда не касались личных вопросов.
Если бы обстоятельства сложились иначе, эти двое столь похожих людей поддались бы своей любви. Тем временем над головами их собирались тучи, но собственная честность и чистота помыслов не давала им заметить надвигающуюся бурю.
«Надобно возблагодарить Господа, – думал Даниил, – за то, что ниспослал мне дар замечать две вещи одновременно».
В противном случае он упустил бы из виду одно из двух незначительных, но чрезвычайно важных событий, произошедших на рыночной площади однажды вечером, в начале октября этого года.
Во-первых, речь шла об английском торговце Уилсоне, который прибыл накануне вечером вместе с Борисом. Повидавшись со Львом-купцом, они оба ускакали в Грязное, и монах не видел ни того ни другого, пока, возвращаясь на маленьком пароме в монастырь за рекой, случайно не заметил, как англичанин идет по тропинке, погруженный в беседу со Стефаном.
Он подождал, а потом вернулся на том же пароме назад, чтобы проследить за ними. Что же они задумали?
На самом деле они встретились ненамеренно: Уилсон возвращался прежде Бориса из Грязного, а Стефан просто вышел пройтись. Священник, которому любопытно было познакомиться с англичанином, засыпал его вопросами, а Уилсон, хорошо разбиравшийся в людях, быстро понял, что с этим порядочно образованным человеком можно говорить, ничего не опасаясь, и потому стал без утайки отвечать на его вопросы.
Вскоре разговор коснулся религии. Тут Уилсон насторожился, но священник успокоил его:
– Мне известно о вас, протестантах. На Руси есть люди, приверженцы заволжских старцев; они немного похожи на вас. Наша собственная Церковь нуждается в реформировании, хотя сейчас обсуждать это было бы несколько неразумно.
Уилсон и Стефан весьма долго говорили о вере, и в конце концов Уилсон решился показать священнику один из своих печатных трактатов.
Стефан пришел в восхищение.
– Скажи мне, что там написано, – взмолился он. И потому тот, к восторгу обыкновенно строгого и серьезного священника, как мог, перевел содержание трактата.
Коротенький трактат отличался язвительностью. В нем католических монахов честили змеями, пиявками, разбойниками. Их монастыри описывались как сокровищницы, которыми они надменно кичатся, их обряды – как идолопоклонство, и далее в таком же духе.
– Конечно, эти трактаты направлены против католиков, – уверял Уилсон, но Стефан только рассмеялся.
– Нам можно предъявить такие же обвинения, – сказал он и попросил Уилсона еще раз повторить содержание памфлета, чтобы хорошенько его запомнить.
Однако, прежде чем они успели дойти до городка, Уилсон осмотрительно спрятал памфлет под плащом, но, когда они добрели до дальнего конца рыночной площади, где священник попрощался с англичанином, тот в знак дружбы незаметно извлек из-под плаща и передал Стефану лист бумаги.
«А чего бояться? Они все равно ни слова не поняли бы, даже если бы умели читать», – решил Уилсон.
Именно этот жест не ускользнул от внимания Даниила.
В тот же миг на другом конце рыночной площади он различил еще одно едва заметное движение. Сделал его Карп, сын глупого крестьянина Михаила.
Карп и его медведь только что показали несколько фокусов, забавляя каких-то купцов, прибывших из Владимира купить иконы. Те в награду бросили на землю несколько мелких монет, и Карп как раз подобрал их и передал отцу, стоявшему тут же.
Вот и все. Ничего более. Сын передал отцу деньги в ту же минуту, как англичанин передал Стефану лист бумаги. Почему же это совпадение имело какой-то тайный смысл?
Да потому – и здесь во всей полноте проявился дар наблюдательного монаха, – что от него не укрылось выражение лица Михаила и его сына.
Монах и сам не мог бы облечь в слова это мимолетное впечатление. Они обменялись взглядами, как пособники, соучастники? Возможно, но не только. Важно было, с каким лицом Михаил глядел на окружающих, он словно бросал миру вызов. Нет, даже более того. Монаху показалось, что на мгновение приземистый, глуповатый крестьянин уподобился своему сыну. Он глядел на мир, он мыслил как свободный человек. Это ощущение было трудно уловимо, но несомненно.
И тут монаха осенило. Они копят деньги.
Он запомнил это интересное совпадение и решил поразмыслить над ним позднее – вдруг разузнает еще что-нибудь?
В ноябре 1567 года, тотчас после того, как выступил на север по зимним снегам, царь Иван внезапно прекратил Ливонскую кампанию и вернулся в Москву. Борис возвратился вместе с остальным войском.
Был раскрыт новый заговор. Его участники замышляли убить Ивана в северных снегах при пособничестве короля Польского. Из имен заговорщиков составился внушительный список, и кто знает, сколько еще человек окажется замешанными в этом ужасном злодеянии?
В декабре опричники принялись за работу. С топориками, спрятанными под плащами, и со списком виновных в руках, ездили они по улицам Москвы, наведываясь то в одно, то в другое жилище. Иных отправили в ссылку; иных посадили на кол.
В конце второй недели декабря отряд опричников прибыл в дом лысого, дородного боярина Дмитрия Иванова. Зятя его Бориса среди них не было. Дмитрия Иванова препроводили в особый покой Оружейной палаты Кремля. Там опричники заранее заготовили огромную железную сковороду, раскалив ее на огне. На этой сковороде боярина и поджарили.
Смерть его бегло упомянули в тайном списке казненных, составленном для царя. Этот список получил впоследствии название «Синодик опальных». Имя замученного боярина, как и имена более трех тысяч других, кого постигла та же участь, было предано забвению. Вспоминать о нем было запрещено.
В то же время всем монастырям страны было приказано прислать в столицу свои летописи, дабы царь подверг их тщательной инспекции. Таким образом Иван мог быть уверен, что ни в каких анналах не сохранится описание этих ужасных лет.
Монах Даниил пребывал в приподнятом, даже радостном настроении.
Слава богу, сто пятьдесят лет тому назад насельники его монастыря с великим тщанием и осмотрительностью составили летопись. Едва ли в ней найдется что-то, способное смутить царя. Татар в летописи бранили нещадно, а московских князей, беззаветно боровшихся против них, прославляли как героев.
Пять лет тому назад, в ознаменование победы Ивана над мусульманскими ханствами Казанским и Астраханским, монастырь и на своем куполе, и на куполе церкви в Русском разместил пониже крестов полумесяцы – как символы торжества воинства Христова над магометанами.
«Нашу верность нельзя поставить под сомнение», – удовлетворенно думал монах.
Новая волна московских гонений и казней неожиданно обернулась для Даниила удачей. Старый игумен был столь удручен чередой зверств, что едва мог заниматься повседневными делами, а об управлении Русским, кажется, и вовсе позабыл.
Кроме того, Даниил более прежнего уверился в том, что сможет оставить за собой свой тамошний пост. И потому в начале весны вернулся к своей всегдашней задаче, прикидывая, как бы увеличить монастырские наделы.
Разумеется, теперь, когда Борис вступил в опричнину, о том, чтобы покуситься на его земли, нечего было и думать. Оставался еще один клочок земли, расположенный немного дальше к северу, и принадлежал он самому царю. Может быть, они убедят Ивана с ним расстаться?
Замысел этот был не столь глуп, как могло показаться. Иван, хотя и налагал ограничения на покупку церковью новых земель, сам по-прежнему щедро жертвовал.
Как заметил один из братии: «Царь сокрушает врагов своих, а потом дарует церкви земли и богатства, дабы спасти свою душу».
Может быть, этот последний всплеск Иванова гнева станет благоприятным моментом для подобной просьбы?
Памятуя обо всем этом, Даниил-монах отправился к брату-летописцу и принялся за дело.
Документ, который они состряпали и в феврале убедили подписать встревоженного игумена, представлял собой смесь различных измышлений, весьма и весьма лестных для самолюбия царя. В нем монахи напоминали царю, сколько пожертвований, послаблений и даров получила церковь от московских князей в прошлом, даже во дни владычества татар. О том, что многие грамоты, согласно которым церкви предоставлялись привилегии, – подложные, Даниил и сам не знал. Он подчеркивал верность монастыря царю и безукоризненный характер летописей. А еще составители умоляли Ивана даровать им столь необходимые земли. Написанное в возвышенном церковном стиле прошение вышло длинным, напыщенным и изобиловавшим грамматическими ошибками.
«Если уловка возымеет действие, – подумал Даниил, – на мое положение в монастыре отныне никто не сможет посягнуть».
Прежде чем отослать прошение в столицу, игумен, явно испытывая некие сомнения, показал ее Стефану; тот прочитал, улыбнулся и не сказал ни слова.
Утром 22 марта 1568 года в Успенском соборе Москвы произошло ужасное событие.
Митрополит Филипп, совершая таинство причастия, внезапно обернулся и на глазах у бояр и опричников прилюдно обвинил царя в убийстве невинных.
Иван в ярости ударил окованным железом посохом оземь, но митрополит был непреклонен.
– Они мученики, – объявил он.
Сказать так было равносильно подвигу и требовало огромного нравственного мужества. Бояре затрепетали.
– Подожди же, – ответствовал Иван, – вскоре ты меня узнаешь.
Не прошло и нескольких дней, как митрополит укрылся в одном из монастырей, а Иван начал одного за другим казнить приближенных смелого церковного иерарха.
Судьба сыграла с Даниилом злую шутку, ведь по стечению обстоятельств посыльный привез царю из монастыря в Русском просьбу о земле как раз на следующий день после этого события.
Царь незамедлительно отправил ответ столь устрашающий, что, увидев послание, ни Даниил, ни обомлевший от ужаса игумен не знали, что и делать.
Настал Юрьев день.
Михаил-крестьянин, его жена, сын Карп, Миша-медведь и еще двое детей собрались уходить от барина.
К тому же нашлись у него и другие горести, скорее, личного свойства.
Он по-прежнему служил в маленькой церкви в Русском. Жители городка по-прежнему ожидали от него духовного наставничества, как некогда их предки – от его отца и деда. Вполне естественным выглядело также его стремление по-прежнему совершать богослужение в доме Елены и, может быть, навещать ее немного чаще, чем прежде, просто потому, что его жена, ее бывшая наперсница, ушла из жизни.
«Одному Богу известно, – часто думал он, – насколько она одинока».
Так все и было. Она даже дважды ездила в Москву этой осенью повидаться с матерью; во второй раз она отправилась в столицу, чувствуя, что мать ее встревожена чем-то, хотя и не открывает, чем именно. Однажды ее мать внезапно спросила:
– А твой Борис до сих пор друг нам?
А когда Елена замялась, потому что и сама не знала, как ответить на этот вопрос, ее мать быстро сказала:
– Не важно. Все равно уже. – И спустя минуту добавила: – Не говори ему, что я спрашивала.
– Если хочешь, я останусь, побуду с тобой, – предложила Елена. Как ни тяготила ее нынешняя Москва, Елена полагала, что сейчас матери нужен кто-то, кто отвлекал бы ее от нерадостных мыслей.
Но мать очень удивила, рассеянно сказав:
– Приезжай лучше весной.
Елену томило одиночество и заботы. Потому лицо ее освещалось невольной улыбкой, когда к ней приходил священник.
Вскоре между ними установилось дружеское расположение, которое оба они могли спокойно разделять до тех пор, пока ни единым словом, ни единым жестом не выдали, что любят друг друга.
У высокого темноволосого священника, приближавшегося к сороковому году жизни, уже сквозили в бороде первые седые пряди, но Елена была уверена, что седина только красила Стефана. Она восхищалась им, и заслуженно, ибо он был достойный человек. Они испытывали друг к другу страсть, свойственную тем, кто смирился со страданиями, страсть менее бурную, но более глубокую, чем безумие, мгновенно овладевающее юными.
Он служил в ее доме обедню. Она молилась. В другое время они вели беседы, хотя никогда не касались личных вопросов.
Если бы обстоятельства сложились иначе, эти двое столь похожих людей поддались бы своей любви. Тем временем над головами их собирались тучи, но собственная честность и чистота помыслов не давала им заметить надвигающуюся бурю.
«Надобно возблагодарить Господа, – думал Даниил, – за то, что ниспослал мне дар замечать две вещи одновременно».
В противном случае он упустил бы из виду одно из двух незначительных, но чрезвычайно важных событий, произошедших на рыночной площади однажды вечером, в начале октября этого года.
Во-первых, речь шла об английском торговце Уилсоне, который прибыл накануне вечером вместе с Борисом. Повидавшись со Львом-купцом, они оба ускакали в Грязное, и монах не видел ни того ни другого, пока, возвращаясь на маленьком пароме в монастырь за рекой, случайно не заметил, как англичанин идет по тропинке, погруженный в беседу со Стефаном.
Он подождал, а потом вернулся на том же пароме назад, чтобы проследить за ними. Что же они задумали?
На самом деле они встретились ненамеренно: Уилсон возвращался прежде Бориса из Грязного, а Стефан просто вышел пройтись. Священник, которому любопытно было познакомиться с англичанином, засыпал его вопросами, а Уилсон, хорошо разбиравшийся в людях, быстро понял, что с этим порядочно образованным человеком можно говорить, ничего не опасаясь, и потому стал без утайки отвечать на его вопросы.
Вскоре разговор коснулся религии. Тут Уилсон насторожился, но священник успокоил его:
– Мне известно о вас, протестантах. На Руси есть люди, приверженцы заволжских старцев; они немного похожи на вас. Наша собственная Церковь нуждается в реформировании, хотя сейчас обсуждать это было бы несколько неразумно.
Уилсон и Стефан весьма долго говорили о вере, и в конце концов Уилсон решился показать священнику один из своих печатных трактатов.
Стефан пришел в восхищение.
– Скажи мне, что там написано, – взмолился он. И потому тот, к восторгу обыкновенно строгого и серьезного священника, как мог, перевел содержание трактата.
Коротенький трактат отличался язвительностью. В нем католических монахов честили змеями, пиявками, разбойниками. Их монастыри описывались как сокровищницы, которыми они надменно кичатся, их обряды – как идолопоклонство, и далее в таком же духе.
– Конечно, эти трактаты направлены против католиков, – уверял Уилсон, но Стефан только рассмеялся.
– Нам можно предъявить такие же обвинения, – сказал он и попросил Уилсона еще раз повторить содержание памфлета, чтобы хорошенько его запомнить.
Однако, прежде чем они успели дойти до городка, Уилсон осмотрительно спрятал памфлет под плащом, но, когда они добрели до дальнего конца рыночной площади, где священник попрощался с англичанином, тот в знак дружбы незаметно извлек из-под плаща и передал Стефану лист бумаги.
«А чего бояться? Они все равно ни слова не поняли бы, даже если бы умели читать», – решил Уилсон.
Именно этот жест не ускользнул от внимания Даниила.
В тот же миг на другом конце рыночной площади он различил еще одно едва заметное движение. Сделал его Карп, сын глупого крестьянина Михаила.
Карп и его медведь только что показали несколько фокусов, забавляя каких-то купцов, прибывших из Владимира купить иконы. Те в награду бросили на землю несколько мелких монет, и Карп как раз подобрал их и передал отцу, стоявшему тут же.
Вот и все. Ничего более. Сын передал отцу деньги в ту же минуту, как англичанин передал Стефану лист бумаги. Почему же это совпадение имело какой-то тайный смысл?
Да потому – и здесь во всей полноте проявился дар наблюдательного монаха, – что от него не укрылось выражение лица Михаила и его сына.
Монах и сам не мог бы облечь в слова это мимолетное впечатление. Они обменялись взглядами, как пособники, соучастники? Возможно, но не только. Важно было, с каким лицом Михаил глядел на окружающих, он словно бросал миру вызов. Нет, даже более того. Монаху показалось, что на мгновение приземистый, глуповатый крестьянин уподобился своему сыну. Он глядел на мир, он мыслил как свободный человек. Это ощущение было трудно уловимо, но несомненно.
И тут монаха осенило. Они копят деньги.
Он запомнил это интересное совпадение и решил поразмыслить над ним позднее – вдруг разузнает еще что-нибудь?
В ноябре 1567 года, тотчас после того, как выступил на север по зимним снегам, царь Иван внезапно прекратил Ливонскую кампанию и вернулся в Москву. Борис возвратился вместе с остальным войском.
Был раскрыт новый заговор. Его участники замышляли убить Ивана в северных снегах при пособничестве короля Польского. Из имен заговорщиков составился внушительный список, и кто знает, сколько еще человек окажется замешанными в этом ужасном злодеянии?
В декабре опричники принялись за работу. С топориками, спрятанными под плащами, и со списком виновных в руках, ездили они по улицам Москвы, наведываясь то в одно, то в другое жилище. Иных отправили в ссылку; иных посадили на кол.
В конце второй недели декабря отряд опричников прибыл в дом лысого, дородного боярина Дмитрия Иванова. Зятя его Бориса среди них не было. Дмитрия Иванова препроводили в особый покой Оружейной палаты Кремля. Там опричники заранее заготовили огромную железную сковороду, раскалив ее на огне. На этой сковороде боярина и поджарили.
Смерть его бегло упомянули в тайном списке казненных, составленном для царя. Этот список получил впоследствии название «Синодик опальных». Имя замученного боярина, как и имена более трех тысяч других, кого постигла та же участь, было предано забвению. Вспоминать о нем было запрещено.
В то же время всем монастырям страны было приказано прислать в столицу свои летописи, дабы царь подверг их тщательной инспекции. Таким образом Иван мог быть уверен, что ни в каких анналах не сохранится описание этих ужасных лет.
Монах Даниил пребывал в приподнятом, даже радостном настроении.
Слава богу, сто пятьдесят лет тому назад насельники его монастыря с великим тщанием и осмотрительностью составили летопись. Едва ли в ней найдется что-то, способное смутить царя. Татар в летописи бранили нещадно, а московских князей, беззаветно боровшихся против них, прославляли как героев.
Пять лет тому назад, в ознаменование победы Ивана над мусульманскими ханствами Казанским и Астраханским, монастырь и на своем куполе, и на куполе церкви в Русском разместил пониже крестов полумесяцы – как символы торжества воинства Христова над магометанами.
«Нашу верность нельзя поставить под сомнение», – удовлетворенно думал монах.
Новая волна московских гонений и казней неожиданно обернулась для Даниила удачей. Старый игумен был столь удручен чередой зверств, что едва мог заниматься повседневными делами, а об управлении Русским, кажется, и вовсе позабыл.
Кроме того, Даниил более прежнего уверился в том, что сможет оставить за собой свой тамошний пост. И потому в начале весны вернулся к своей всегдашней задаче, прикидывая, как бы увеличить монастырские наделы.
Разумеется, теперь, когда Борис вступил в опричнину, о том, чтобы покуситься на его земли, нечего было и думать. Оставался еще один клочок земли, расположенный немного дальше к северу, и принадлежал он самому царю. Может быть, они убедят Ивана с ним расстаться?
Замысел этот был не столь глуп, как могло показаться. Иван, хотя и налагал ограничения на покупку церковью новых земель, сам по-прежнему щедро жертвовал.
Как заметил один из братии: «Царь сокрушает врагов своих, а потом дарует церкви земли и богатства, дабы спасти свою душу».
Может быть, этот последний всплеск Иванова гнева станет благоприятным моментом для подобной просьбы?
Памятуя обо всем этом, Даниил-монах отправился к брату-летописцу и принялся за дело.
Документ, который они состряпали и в феврале убедили подписать встревоженного игумена, представлял собой смесь различных измышлений, весьма и весьма лестных для самолюбия царя. В нем монахи напоминали царю, сколько пожертвований, послаблений и даров получила церковь от московских князей в прошлом, даже во дни владычества татар. О том, что многие грамоты, согласно которым церкви предоставлялись привилегии, – подложные, Даниил и сам не знал. Он подчеркивал верность монастыря царю и безукоризненный характер летописей. А еще составители умоляли Ивана даровать им столь необходимые земли. Написанное в возвышенном церковном стиле прошение вышло длинным, напыщенным и изобиловавшим грамматическими ошибками.
«Если уловка возымеет действие, – подумал Даниил, – на мое положение в монастыре отныне никто не сможет посягнуть».
Прежде чем отослать прошение в столицу, игумен, явно испытывая некие сомнения, показал ее Стефану; тот прочитал, улыбнулся и не сказал ни слова.
Утром 22 марта 1568 года в Успенском соборе Москвы произошло ужасное событие.
Митрополит Филипп, совершая таинство причастия, внезапно обернулся и на глазах у бояр и опричников прилюдно обвинил царя в убийстве невинных.
Иван в ярости ударил окованным железом посохом оземь, но митрополит был непреклонен.
– Они мученики, – объявил он.
Сказать так было равносильно подвигу и требовало огромного нравственного мужества. Бояре затрепетали.
– Подожди же, – ответствовал Иван, – вскоре ты меня узнаешь.
Не прошло и нескольких дней, как митрополит укрылся в одном из монастырей, а Иван начал одного за другим казнить приближенных смелого церковного иерарха.
Судьба сыграла с Даниилом злую шутку, ведь по стечению обстоятельств посыльный привез царю из монастыря в Русском просьбу о земле как раз на следующий день после этого события.
Царь незамедлительно отправил ответ столь устрашающий, что, увидев послание, ни Даниил, ни обомлевший от ужаса игумен не знали, что и делать.
Настал Юрьев день.
Михаил-крестьянин, его жена, сын Карп, Миша-медведь и еще двое детей собрались уходить от барина.