Русское
Часть 54 из 161 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но все равно он не ожидал, что его разбудят задолго до рассвета, под пронзительный звон колокола.
– На молитву, – пробормотали они. И добавили уже более настойчиво: – Лучше поспеши.
Во тьме, затопившей большой двор, он мог различить только двух своих соседей, стоявших, соответственно, справа и слева от него, да далекую полосу света, которую он принял за открытую церковную дверь. Однако, крестясь, он услышал доносящийся откуда-то с вышины резкий пронзительный голос, вторящий биению колокола.
– На молитву, псы, – прокатилось по двору, – на молитву, мои грешные дети.
– Что это за глупый старый монах? – прошептал Борис.
Но не успел он вымолвить эти слова, как почувствовал, что кто-то зажал ему рот, и тотчас же один из его спутников выдохнул ему на ухо:
– Молчи, дурак! Не смекнул? Это же сам царь!
– Молитесь о спасении душ своих! – возгласил тот же голос, и, хотя Борис сам не раз принимал участие в казнях и, нимало не медля, рубил изменников, в безнадежном крике невидимого человека, раздававшемся с вышины, из тьмы, он ощутил что-то столь мрачное и зловещее, что по спине у него поползли мурашки.
Было три часа утра; заутреня продолжалась до рассвета. Он осознал, что царь где-то здесь, рядом с ним, возможно, глядит на него, но не смел обернуться. Впрочем, спустя некоторое время послышался шорох, и кто-то высокий, в темном, тихо прошел мимо него сквозь толпу в первый ряд. Глядя прямо перед собой, Иван остановился впереди молящихся и безмолвно замер, время от времени поглаживая длинную рыжеватую бороду, в которой сквозили седые пряди. Затем в какой-то миг он простерся ниц, сильно ударившись лбом о землю.
Никогда с того самого рассвета на Волге не приходилось Борису приближаться к царю почти вплотную, и оттого он преисполнился благоговейного трепета.
Однако все эти чувства не шли ни в какое сравнение с теми, какие он испытал, когда в тот же день, позднее, после обедни и трапезы на исходе утра, его призвали пред очи царя, в полном одиночестве.
Государь был одет в простой кафтан, черный, скромно расшитый узорами из золотых нитей и отороченный мехом. Он оставался таким же высоким и стройным, с удлиненным лицом и орлиным носом, каким Борис помнил его во дни покорения Казани, но как же он постарел. Дело было даже не в том, что волосы его столь поредели, а верхняя часть лица своей худобой и ввалившимися глазами напоминала череп. Борису также показалось, что под длинными свисающими усами рот Ивана принял форму тонкого полумесяца, опущенного концами книзу и оттого приводящего на память какое-то странное животное. И русский князь, и одновременно татарский хан… и еще кто-то: Борис и сам не мог бы сказать, что еще он различил в лице царя.
Однако спустя всего несколько мгновений ему показалось, будто он вновь предстал перед молодым царем, ощутив прежнее меланхоличное очарование, ту же затаенную страстность, которая принадлежала иному, мистическому миру. Царь улыбнулся ему не без грусти, и взгляд его темных глаз как будто был мягок, даже добр.
– Что ж, Борис Давыдов, много лет прошло с того дня, как мы с тобой встретились на берегу Волги.
– Так и есть, государь.
– А помнишь ли ты, что мы с тобой тогда сказали друг другу?
– Каждое слово, государь. – Он и вправду до сих пор словно слышал тот тихий, скорбный, волнующий голос и приглушенный плеск речных волн.
– Я тоже, – признался царь. Он помолчал.
Борис почувствовал, как его охватывает дрожь, у него сжало горло, а грудь словно обдало жаром. Царь Иван помнит его слова. Он и его повелитель снова ощутили себя частью единой судьбы, назначенной самим Господом могучей земле Русской.
– А скажи мне, Борис Давыдов, – тихо продолжал царь, – ты до сих пор веришь в то, что сказал тогда о нашей судьбе?
– Да, государь.
Да, несмотря на все напасти последних лет, несмотря на измены и насилие, он страстно жаждал верить. Если нет у Руси великого, святого предназначения, то что же он, Борис, такое? Сосуд скудельный, пустая оболочка, облаченная в черное?
Царь глядел на него задумчиво, казалось, не без грусти, словно прозревая в Борисе себя самого, прежнего.
– Дабы исполнить свое предназначение, земле Русской надобно пройти тяжкий путь, – негромко промолвил он. – Прямая и узкая тропа заросла тернием. Тернием с острыми шипами. Нам, избравшим этот достойный путь, предстоит страдать, Борис. Прольется кровь. Но мы не остановимся перед кровопролитием. Не так ли, Борис?
Борис кивнул. Осознав, к чему клонит царь, он от волнения не мог сказать ни слова.
– На опричников часто возлагаются суровые обязанности. – Он внимательно поглядел на Бориса. – Твоя жена не любит опричников, – заметил он.
Царь произнес это утвердительным тоном, однако явно предоставляя Борису, который теперь молчаливо и сосредоточенно внимал ему, возможность опровергнуть эти слова. В первое мгновение Борис хотел было возразить, но какой-то внутренний голос предостерег его, подсказав не делать этого.
Иван безмолвно ожидал ответа. Неужели его пригласили отнюдь не на дружескую беседу, а на царский суд, устроенный для того, чтобы государь мог предъявить ему обвинение лично? Неужели это конец? Борис замер в ожидании.
И тут Иван едва заметно кивнул.
– Хорошо. Никогда не лги мне, Борис Давыдов, – очень тихо промолвил царь. Он отвернулся, отошел к висящей в углу иконе и, не оборачиваясь к Борису, продолжал глубоким, печальным голосом: – Она права. Неужели ты думаешь, Борис Давыдов, что царю неведомо, какие у него слуги? Многие из них хуже псов. – Он повернулся и воззрился на Бориса. – Однако псам под силу поймать и загрызть волка. И волков надобно извести.
Борис кивнул. Он понял своего государя.
– Царским слугам думать не надобно, Борис Давыдов, – тихо напомнил ему Иван. – Не их дело говорить: «Я, мол, хочу того-то и того-то» или «Я не буду выполнять то-то и то-то». Их дело повиноваться. Не забывай, – заключил он, – что царь поставлен править над тобой не волей людской, изменчивой и непостоянной, а милостью Божьей.
Поскольку Иван замолчал, Борис решил, что государь более его не задерживает. Иван вновь перевел взгляд на икону. Борис понял, что ему пора идти.
Но прежде чем уйти, Борис хотел задать всего один вопрос.
– Могу ли я остаться здесь, государь?.. До следующего похода?..
Он ничего не жаждал столь пламенно, как быть здесь, рядом с царем, в такое время.
Иван еще раз посмотрел на него. Но глаза царя словно остекленели, он ушел в себя, погрузившись в собственный, непроницаемый для окружающих мир.
«Как быстро, – думал Борис, – этот великий человек способен опустить завесу, отделяющую его от всех остальных». В поведении царя было что-то, что в другом человеке Борис мог принять за осторожность или неуверенность в себе, как будто Иван пытался скрыть что-то от Бориса.
– Нет, – тихо сказал царь. – Сейчас здесь царит мир, но… Тебе здесь нет места.
Не без грусти Борис удалился.
В этот вечер царь выехал на конную прогулку. Вечером он вновь молился со своими опричниками. Затем, на следующее утро, колокол снова призвал их на раннюю молитву. Ближе к полудню в кремль привезли нескольких пленников и быстро провели в обнесенное прочными стенами здание в дальнем конце крепостного двора. Вскоре после этого Борис уехал.
Возвращаясь в Москву, он ощущал удивительный душевный подъем, словно все его существо возродилось, и он подтвердил клятву служить цареву делу верой и правдой.
В Москве, в ясный сентябрьский день, Борис столкнулся с англичанином. Встретились они возле Кремлевской стены.
Англичанин был щуплый, с узкими, глубоко посаженными глазами, а когда Борис его заметил, тот стоял у реки Неглинной, с любопытством глядя на противоположный берег.
Сооружение, представшее взору Уилсона, появилось в Москве совсем недавно и было воздвигнуто нарочно для того, чтобы обеспечить безопасность царя. Это был Опричный двор.
Он располагался напротив Кремля, на расстоянии какого-нибудь пушечного выстрела, и представлял собой устрашающего вида замок с массивными стенами, сложенными из красного кирпича и камня, высотой примерно в двадцать локтей. Ворота, на которые смотрели Борис и Уилсон, были обиты железом; над ними, грозя внешнему миру за крепостными стенами, в гневе вздымал лапу каменный лев. На бастионах виднелось несколько сот стрельцов, охраняющих замок.
Пока Уилсон с удивлением разглядывал Опричный двор, Борис, в свою очередь, с любопытством рассматривал чужестранца. Он уже немало слышал об этих английских торговцах, которых можно было теперь встретить в нескольких северных городах. Наверняка смутьяны, так и подбивающие к какому-нибудь мятежу, но царь, очевидно, полагал, что они ему на что-нибудь сгодятся. Этот чужеземец был такой тощий, что мог сойти за бедного монаха.
На самом деле в этот миг Уилсон размышлял, не нарушить ли ему закон.
Судьба к нему благоволила. Он женился на немке. Юная, пухленькая и чувственная, она приводила его в восторг; он быстро обнаружил, что ее безмятежное круглое личико умеет застывать в жесткой похотливой усмешке, которая сводила его с ума. У них родились двое детей, и в целом он был доволен жизнью.
Он по-прежнему оставался воинствующим протестантом. Он неизменно повсюду носил с собой под полой плаща печатные трактаты, словно оберег от вездесущих православных монахов с их ладаном и иконами. Иногда его останавливали, чаще всего чернокафтанники, и требовали объяснить, что это за бумаги. Особенно приходилось им не по вкусу, что на этих листах что-то было напечатано. Уилсон знал, что несколько лет тому назад, когда Иван повелел устроить скромную типографию для распространения своих законов, разъяренная толпа под предводительством писцов ее разгромила. Примитивное варварство этих людей забавляло его. Однако, когда его вопрошали о содержании трактатов, он серьезно отвечал, что это-де его молитвы, в коих кается он в собственной греховности, и обыкновенно после этого его оставляли в покое.
Он заключил немало выгодных сделок, но ни одна из них не была столь прибыльна, как та, что он обдумывал сейчас. Жаль только, строго говоря, она была незаконна.
Винил он в этом не русских, а англичан. Ведь с 1555 года, то есть с возвращения в Московское царство Ченслера, монополия на торговлю с московитами принадлежала «Московской компании», основанной англичанами, и охраняла эту монополию особая торговая грамота. Торговля шла отменно. Уилсон с успехом подвизался в многочисленных факториях, открытых на пути между Москвой и отдаленными северными морями; ему не на что было бы жаловаться, если бы не два обстоятельства: царь Иван сумел завладеть частью балтийских берегов, в особенности портом Нарвой, а кроме того, несколько лет тому назад один коварный итальянец распустил об английских торговцах в Москве гнусные слухи по наущению неких антверпенских купцов, намеревавшихся на этом поживиться. Потому-то английская торговля с Москвой, которая осуществлялась через далекие северные моря, в последнее время шла не столь гладко, как прежде.
«А надо понимать, – сказал он своему тестю, – если я нарушу правила компании и провезу в Москву какие-нибудь товары морем через нарвский порт на свой страх и риск, то получу огромный доход». И он стал бы не единственным английским купцом, решившимся на подобное сомнительное предприятие.
Уилсон недолюбливал своих соотечественников. В последнее время половина приказчиков, которых присылали из Англии, оказывалась буйным, необузданным сбродом, которому, по мнению и русских, и Уилсона, только бы пьянствовать да развратничать, а не торговать. И главный вопрос: куда ему привезти товары так, чтобы не заметили его собратья-купцы?
Замысел его осложнялся еще и тем, что действовать ему пришлось бы быстро, ведь Уилсона весьма тревожило будущее. Война на севере наверняка продолжится. Вернувшись в последний раз в Англию, главный представитель «Московской компании» доставил срочное послание от царя Ивана, в котором тот настаивал на присылке всякого рода искусных людей и орудий для готовящейся войны с Польшей на севере. Все требуемое недавно прибыло в царство Московское. Чтобы провезти груз морем через Балтику, ему надо будет очень и очень поторопиться, упреждая грядущую войну.
Но существовала и другая весть – передаваемый шепотом слух, который в последние несколько дней всколыхнул британское сообщество, подобно взрывной волне; и именно припоминая эту молву, Уилсон столь пристально разглядывал новый царский замок.
Ведь отбывающему на родину представителю «Московской компании» царь дал секретное послание, содержанием которого он тотчас же поделился со всеми немногочисленными московскими англичанами. Иван просил королеву Елизавету предоставить ему убежище, если придется покинуть Московское царство.
«Ему угрожает такая опасность?» – «Есть что-то, о чем мы не знаем?» – гадали купцы.
По каким бы причинам ни высказал Иван эту странную просьбу, она не предвещала ничего, кроме мрака и горестей, подобно темной туче, внезапно появившейся на небе в солнечный погожий день. Уилсон и сам не знал, что делать.
А теперь еще рядом с ним неожиданно вырос, точно из-под земли, чернокафтанник. Уилсон научился сносно говорить по-русски, да и как иначе в земле, где никто не владел никакими иностранными языками. Чужеземный купец, он не очень-то боялся опричников. Он решил обратиться к этому устрашающему цареву телохранителю и посмотреть, что выйдет.
Борис удивился, когда купец заговорил с ним, но отвечал довольно вежливо. Более того, польщенный тем, что иностранец владеет русским языком, он беседовал с ним довольно долго.
Уилсон был осмотрителен. Он ничем не выдал чернокафтаннику, что до него дошли секретные сведения, однако, осторожно расспрашивая, понял, что у Бориса, недавно побывавшего в царской «ставке» за пределами Москвы, нет ощущения близящегося несчастья.
А Борис, в свою очередь, сделал важное открытие. Этот англичанин хотел тайно приобрести и вывезти на родину груз мехов. Мехов у Бориса было немного, но он был уверен, что найдет еще. Надо же как ему посчастливилось!
– Приезжай в Русское, – предложил он. – Ни один из твоих английских купцов там не бывал.
Осень и следующая весна выдались для Даниила-монаха напряженными, загруженными. А еще тревожными.
Дело в том, что он терял расположение отца игумена.
И вина всецело лежала на нем самом. Стремясь получить прибыль для монастыря, он нещадно выжимал из торговцев в Русском последний грош. Ни одна, даже самая мелкая сделка не укрывалась от его взгляда, и потому они тем более старались его обмануть. В результате монах был недоволен купцами, купцы – монахом, а монастырская казна тоже никак не пополнялась.
Хотя монастырю осторожно жаловались на Даниила, игумен, человек преклонных лет, всего-навсего время от времени призывал его к себе и нехотя журил. А когда в ответ Даниил принимался уверять игумена, что городские жители все как на подбор мошенники, старику проще было согласиться с ним, чем спорить.
Такое взаимное недовольство и дрязги могли бы тянуться бесконечно, если бы не умерла жена Стефана-священника и тому не пришлось бы принять постриг и вступить в монастырь.
Вскоре торговцы предложили для всеобщего успокоения назначить монастырским управляющим в Русском Стефана, который был им весьма по душе.
Игумен не хотел вмешиваться. По правде говоря, решительный монах внушал ему некоторый трепет. «Знаешь, он очень усерден, – сетовал он в разговоре с одним старым монахом, своим наперсником. – И если я отберу у него Русское, – вздохнул он, – кто знает, на что он пойдет. Поднимет шум, боюсь».
Но тем не менее он стал отпускать не слишком тонкие намеки на близящиеся перемены: «Ты хорошо поработал в Русском, Даниил. Надо нам найти тебе другое послушание». Или: «А ты никогда не чувствуешь усталость, брат Даниил?»
Хватило всего нескольких подобных бесед, чтобы Даниил пришел в состояние лихорадочной, тревожной хлопотливости, и оттого игумен, в свою очередь, преисполнился еще большей боязни его обидеть, одновременно все более и более желая от него избавиться.
– На молитву, – пробормотали они. И добавили уже более настойчиво: – Лучше поспеши.
Во тьме, затопившей большой двор, он мог различить только двух своих соседей, стоявших, соответственно, справа и слева от него, да далекую полосу света, которую он принял за открытую церковную дверь. Однако, крестясь, он услышал доносящийся откуда-то с вышины резкий пронзительный голос, вторящий биению колокола.
– На молитву, псы, – прокатилось по двору, – на молитву, мои грешные дети.
– Что это за глупый старый монах? – прошептал Борис.
Но не успел он вымолвить эти слова, как почувствовал, что кто-то зажал ему рот, и тотчас же один из его спутников выдохнул ему на ухо:
– Молчи, дурак! Не смекнул? Это же сам царь!
– Молитесь о спасении душ своих! – возгласил тот же голос, и, хотя Борис сам не раз принимал участие в казнях и, нимало не медля, рубил изменников, в безнадежном крике невидимого человека, раздававшемся с вышины, из тьмы, он ощутил что-то столь мрачное и зловещее, что по спине у него поползли мурашки.
Было три часа утра; заутреня продолжалась до рассвета. Он осознал, что царь где-то здесь, рядом с ним, возможно, глядит на него, но не смел обернуться. Впрочем, спустя некоторое время послышался шорох, и кто-то высокий, в темном, тихо прошел мимо него сквозь толпу в первый ряд. Глядя прямо перед собой, Иван остановился впереди молящихся и безмолвно замер, время от времени поглаживая длинную рыжеватую бороду, в которой сквозили седые пряди. Затем в какой-то миг он простерся ниц, сильно ударившись лбом о землю.
Никогда с того самого рассвета на Волге не приходилось Борису приближаться к царю почти вплотную, и оттого он преисполнился благоговейного трепета.
Однако все эти чувства не шли ни в какое сравнение с теми, какие он испытал, когда в тот же день, позднее, после обедни и трапезы на исходе утра, его призвали пред очи царя, в полном одиночестве.
Государь был одет в простой кафтан, черный, скромно расшитый узорами из золотых нитей и отороченный мехом. Он оставался таким же высоким и стройным, с удлиненным лицом и орлиным носом, каким Борис помнил его во дни покорения Казани, но как же он постарел. Дело было даже не в том, что волосы его столь поредели, а верхняя часть лица своей худобой и ввалившимися глазами напоминала череп. Борису также показалось, что под длинными свисающими усами рот Ивана принял форму тонкого полумесяца, опущенного концами книзу и оттого приводящего на память какое-то странное животное. И русский князь, и одновременно татарский хан… и еще кто-то: Борис и сам не мог бы сказать, что еще он различил в лице царя.
Однако спустя всего несколько мгновений ему показалось, будто он вновь предстал перед молодым царем, ощутив прежнее меланхоличное очарование, ту же затаенную страстность, которая принадлежала иному, мистическому миру. Царь улыбнулся ему не без грусти, и взгляд его темных глаз как будто был мягок, даже добр.
– Что ж, Борис Давыдов, много лет прошло с того дня, как мы с тобой встретились на берегу Волги.
– Так и есть, государь.
– А помнишь ли ты, что мы с тобой тогда сказали друг другу?
– Каждое слово, государь. – Он и вправду до сих пор словно слышал тот тихий, скорбный, волнующий голос и приглушенный плеск речных волн.
– Я тоже, – признался царь. Он помолчал.
Борис почувствовал, как его охватывает дрожь, у него сжало горло, а грудь словно обдало жаром. Царь Иван помнит его слова. Он и его повелитель снова ощутили себя частью единой судьбы, назначенной самим Господом могучей земле Русской.
– А скажи мне, Борис Давыдов, – тихо продолжал царь, – ты до сих пор веришь в то, что сказал тогда о нашей судьбе?
– Да, государь.
Да, несмотря на все напасти последних лет, несмотря на измены и насилие, он страстно жаждал верить. Если нет у Руси великого, святого предназначения, то что же он, Борис, такое? Сосуд скудельный, пустая оболочка, облаченная в черное?
Царь глядел на него задумчиво, казалось, не без грусти, словно прозревая в Борисе себя самого, прежнего.
– Дабы исполнить свое предназначение, земле Русской надобно пройти тяжкий путь, – негромко промолвил он. – Прямая и узкая тропа заросла тернием. Тернием с острыми шипами. Нам, избравшим этот достойный путь, предстоит страдать, Борис. Прольется кровь. Но мы не остановимся перед кровопролитием. Не так ли, Борис?
Борис кивнул. Осознав, к чему клонит царь, он от волнения не мог сказать ни слова.
– На опричников часто возлагаются суровые обязанности. – Он внимательно поглядел на Бориса. – Твоя жена не любит опричников, – заметил он.
Царь произнес это утвердительным тоном, однако явно предоставляя Борису, который теперь молчаливо и сосредоточенно внимал ему, возможность опровергнуть эти слова. В первое мгновение Борис хотел было возразить, но какой-то внутренний голос предостерег его, подсказав не делать этого.
Иван безмолвно ожидал ответа. Неужели его пригласили отнюдь не на дружескую беседу, а на царский суд, устроенный для того, чтобы государь мог предъявить ему обвинение лично? Неужели это конец? Борис замер в ожидании.
И тут Иван едва заметно кивнул.
– Хорошо. Никогда не лги мне, Борис Давыдов, – очень тихо промолвил царь. Он отвернулся, отошел к висящей в углу иконе и, не оборачиваясь к Борису, продолжал глубоким, печальным голосом: – Она права. Неужели ты думаешь, Борис Давыдов, что царю неведомо, какие у него слуги? Многие из них хуже псов. – Он повернулся и воззрился на Бориса. – Однако псам под силу поймать и загрызть волка. И волков надобно извести.
Борис кивнул. Он понял своего государя.
– Царским слугам думать не надобно, Борис Давыдов, – тихо напомнил ему Иван. – Не их дело говорить: «Я, мол, хочу того-то и того-то» или «Я не буду выполнять то-то и то-то». Их дело повиноваться. Не забывай, – заключил он, – что царь поставлен править над тобой не волей людской, изменчивой и непостоянной, а милостью Божьей.
Поскольку Иван замолчал, Борис решил, что государь более его не задерживает. Иван вновь перевел взгляд на икону. Борис понял, что ему пора идти.
Но прежде чем уйти, Борис хотел задать всего один вопрос.
– Могу ли я остаться здесь, государь?.. До следующего похода?..
Он ничего не жаждал столь пламенно, как быть здесь, рядом с царем, в такое время.
Иван еще раз посмотрел на него. Но глаза царя словно остекленели, он ушел в себя, погрузившись в собственный, непроницаемый для окружающих мир.
«Как быстро, – думал Борис, – этот великий человек способен опустить завесу, отделяющую его от всех остальных». В поведении царя было что-то, что в другом человеке Борис мог принять за осторожность или неуверенность в себе, как будто Иван пытался скрыть что-то от Бориса.
– Нет, – тихо сказал царь. – Сейчас здесь царит мир, но… Тебе здесь нет места.
Не без грусти Борис удалился.
В этот вечер царь выехал на конную прогулку. Вечером он вновь молился со своими опричниками. Затем, на следующее утро, колокол снова призвал их на раннюю молитву. Ближе к полудню в кремль привезли нескольких пленников и быстро провели в обнесенное прочными стенами здание в дальнем конце крепостного двора. Вскоре после этого Борис уехал.
Возвращаясь в Москву, он ощущал удивительный душевный подъем, словно все его существо возродилось, и он подтвердил клятву служить цареву делу верой и правдой.
В Москве, в ясный сентябрьский день, Борис столкнулся с англичанином. Встретились они возле Кремлевской стены.
Англичанин был щуплый, с узкими, глубоко посаженными глазами, а когда Борис его заметил, тот стоял у реки Неглинной, с любопытством глядя на противоположный берег.
Сооружение, представшее взору Уилсона, появилось в Москве совсем недавно и было воздвигнуто нарочно для того, чтобы обеспечить безопасность царя. Это был Опричный двор.
Он располагался напротив Кремля, на расстоянии какого-нибудь пушечного выстрела, и представлял собой устрашающего вида замок с массивными стенами, сложенными из красного кирпича и камня, высотой примерно в двадцать локтей. Ворота, на которые смотрели Борис и Уилсон, были обиты железом; над ними, грозя внешнему миру за крепостными стенами, в гневе вздымал лапу каменный лев. На бастионах виднелось несколько сот стрельцов, охраняющих замок.
Пока Уилсон с удивлением разглядывал Опричный двор, Борис, в свою очередь, с любопытством рассматривал чужестранца. Он уже немало слышал об этих английских торговцах, которых можно было теперь встретить в нескольких северных городах. Наверняка смутьяны, так и подбивающие к какому-нибудь мятежу, но царь, очевидно, полагал, что они ему на что-нибудь сгодятся. Этот чужеземец был такой тощий, что мог сойти за бедного монаха.
На самом деле в этот миг Уилсон размышлял, не нарушить ли ему закон.
Судьба к нему благоволила. Он женился на немке. Юная, пухленькая и чувственная, она приводила его в восторг; он быстро обнаружил, что ее безмятежное круглое личико умеет застывать в жесткой похотливой усмешке, которая сводила его с ума. У них родились двое детей, и в целом он был доволен жизнью.
Он по-прежнему оставался воинствующим протестантом. Он неизменно повсюду носил с собой под полой плаща печатные трактаты, словно оберег от вездесущих православных монахов с их ладаном и иконами. Иногда его останавливали, чаще всего чернокафтанники, и требовали объяснить, что это за бумаги. Особенно приходилось им не по вкусу, что на этих листах что-то было напечатано. Уилсон знал, что несколько лет тому назад, когда Иван повелел устроить скромную типографию для распространения своих законов, разъяренная толпа под предводительством писцов ее разгромила. Примитивное варварство этих людей забавляло его. Однако, когда его вопрошали о содержании трактатов, он серьезно отвечал, что это-де его молитвы, в коих кается он в собственной греховности, и обыкновенно после этого его оставляли в покое.
Он заключил немало выгодных сделок, но ни одна из них не была столь прибыльна, как та, что он обдумывал сейчас. Жаль только, строго говоря, она была незаконна.
Винил он в этом не русских, а англичан. Ведь с 1555 года, то есть с возвращения в Московское царство Ченслера, монополия на торговлю с московитами принадлежала «Московской компании», основанной англичанами, и охраняла эту монополию особая торговая грамота. Торговля шла отменно. Уилсон с успехом подвизался в многочисленных факториях, открытых на пути между Москвой и отдаленными северными морями; ему не на что было бы жаловаться, если бы не два обстоятельства: царь Иван сумел завладеть частью балтийских берегов, в особенности портом Нарвой, а кроме того, несколько лет тому назад один коварный итальянец распустил об английских торговцах в Москве гнусные слухи по наущению неких антверпенских купцов, намеревавшихся на этом поживиться. Потому-то английская торговля с Москвой, которая осуществлялась через далекие северные моря, в последнее время шла не столь гладко, как прежде.
«А надо понимать, – сказал он своему тестю, – если я нарушу правила компании и провезу в Москву какие-нибудь товары морем через нарвский порт на свой страх и риск, то получу огромный доход». И он стал бы не единственным английским купцом, решившимся на подобное сомнительное предприятие.
Уилсон недолюбливал своих соотечественников. В последнее время половина приказчиков, которых присылали из Англии, оказывалась буйным, необузданным сбродом, которому, по мнению и русских, и Уилсона, только бы пьянствовать да развратничать, а не торговать. И главный вопрос: куда ему привезти товары так, чтобы не заметили его собратья-купцы?
Замысел его осложнялся еще и тем, что действовать ему пришлось бы быстро, ведь Уилсона весьма тревожило будущее. Война на севере наверняка продолжится. Вернувшись в последний раз в Англию, главный представитель «Московской компании» доставил срочное послание от царя Ивана, в котором тот настаивал на присылке всякого рода искусных людей и орудий для готовящейся войны с Польшей на севере. Все требуемое недавно прибыло в царство Московское. Чтобы провезти груз морем через Балтику, ему надо будет очень и очень поторопиться, упреждая грядущую войну.
Но существовала и другая весть – передаваемый шепотом слух, который в последние несколько дней всколыхнул британское сообщество, подобно взрывной волне; и именно припоминая эту молву, Уилсон столь пристально разглядывал новый царский замок.
Ведь отбывающему на родину представителю «Московской компании» царь дал секретное послание, содержанием которого он тотчас же поделился со всеми немногочисленными московскими англичанами. Иван просил королеву Елизавету предоставить ему убежище, если придется покинуть Московское царство.
«Ему угрожает такая опасность?» – «Есть что-то, о чем мы не знаем?» – гадали купцы.
По каким бы причинам ни высказал Иван эту странную просьбу, она не предвещала ничего, кроме мрака и горестей, подобно темной туче, внезапно появившейся на небе в солнечный погожий день. Уилсон и сам не знал, что делать.
А теперь еще рядом с ним неожиданно вырос, точно из-под земли, чернокафтанник. Уилсон научился сносно говорить по-русски, да и как иначе в земле, где никто не владел никакими иностранными языками. Чужеземный купец, он не очень-то боялся опричников. Он решил обратиться к этому устрашающему цареву телохранителю и посмотреть, что выйдет.
Борис удивился, когда купец заговорил с ним, но отвечал довольно вежливо. Более того, польщенный тем, что иностранец владеет русским языком, он беседовал с ним довольно долго.
Уилсон был осмотрителен. Он ничем не выдал чернокафтаннику, что до него дошли секретные сведения, однако, осторожно расспрашивая, понял, что у Бориса, недавно побывавшего в царской «ставке» за пределами Москвы, нет ощущения близящегося несчастья.
А Борис, в свою очередь, сделал важное открытие. Этот англичанин хотел тайно приобрести и вывезти на родину груз мехов. Мехов у Бориса было немного, но он был уверен, что найдет еще. Надо же как ему посчастливилось!
– Приезжай в Русское, – предложил он. – Ни один из твоих английских купцов там не бывал.
Осень и следующая весна выдались для Даниила-монаха напряженными, загруженными. А еще тревожными.
Дело в том, что он терял расположение отца игумена.
И вина всецело лежала на нем самом. Стремясь получить прибыль для монастыря, он нещадно выжимал из торговцев в Русском последний грош. Ни одна, даже самая мелкая сделка не укрывалась от его взгляда, и потому они тем более старались его обмануть. В результате монах был недоволен купцами, купцы – монахом, а монастырская казна тоже никак не пополнялась.
Хотя монастырю осторожно жаловались на Даниила, игумен, человек преклонных лет, всего-навсего время от времени призывал его к себе и нехотя журил. А когда в ответ Даниил принимался уверять игумена, что городские жители все как на подбор мошенники, старику проще было согласиться с ним, чем спорить.
Такое взаимное недовольство и дрязги могли бы тянуться бесконечно, если бы не умерла жена Стефана-священника и тому не пришлось бы принять постриг и вступить в монастырь.
Вскоре торговцы предложили для всеобщего успокоения назначить монастырским управляющим в Русском Стефана, который был им весьма по душе.
Игумен не хотел вмешиваться. По правде говоря, решительный монах внушал ему некоторый трепет. «Знаешь, он очень усерден, – сетовал он в разговоре с одним старым монахом, своим наперсником. – И если я отберу у него Русское, – вздохнул он, – кто знает, на что он пойдет. Поднимет шум, боюсь».
Но тем не менее он стал отпускать не слишком тонкие намеки на близящиеся перемены: «Ты хорошо поработал в Русском, Даниил. Надо нам найти тебе другое послушание». Или: «А ты никогда не чувствуешь усталость, брат Даниил?»
Хватило всего нескольких подобных бесед, чтобы Даниил пришел в состояние лихорадочной, тревожной хлопотливости, и оттого игумен, в свою очередь, преисполнился еще большей боязни его обидеть, одновременно все более и более желая от него избавиться.