Рассказчица
Часть 37 из 82 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Мы должны идти, – сказал он, но мать не двинулась с места.
Из соседних домов, куда заходили солдаты, слышались крики. Мама вздрогнула.
– Подождем Басю внизу, – предложила я и только сейчас заметила, что на маминой руке нет часов.
Вот на что она выменяла курицу, догадалась я, курицу, которая лежала недоеденная на полу вместе с прочей едой, приготовленной для создания у семьи иллюзии, что все будет хорошо.
– Мама, – мягко обратилась я к ней. – Пойдем со мной.
И впервые повела себя как взрослая – взяла за руку свою мать, а не она меня.
У отца был двоюродный брат, который жил в Балутах, и в этом нам повезло. Люди, которых выселяли и которым некуда было идти, получали комнаты от властей, а властью в делах еврейского гетто был Judenrat, возглавляемый Хаимом Румковским, председателем, еврейским старейшиной. Моя мать всегда недолюбливала отцовских кузенов и кузин; они были бедны, принадлежали к низам общества, и она их стыдилась. Когда они пришли к нам на обед по случаю свадьбы Баси, моя кузина Ривка стала подносить к свету разные вещи, как оценщик, и говорила: «И сколько, по-твоему, это может стоить?» Мать все время пыхтела и недовольно бурчала себе под нос; она взяла с отца обещание, что ей больше не придется терпеть общество этих людей в своем доме. Ирония судьбы привела к тому, что мы оказались на пороге их дома в роли нищих, просящих убежища, полагающихся на милость хозяев, и матери оставалось только молчать, поджав губы.
На территории площадью четыре квадратных километра, которую немцы отвели для проживания евреям, поселилось сто шестьдесят тысяч человек. Четыре-пять семей теснились в квартирах, предназначенных для одной. Только в половине домов имелись ванные. Мы, по счастью, оказались в таком, и за это я благодарила судьбу каждый день.
Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего прибытия его наглухо отгородили от остальной Лодзи. Тут имелись фабрики. Некоторые занимали помещения складов, но большинство разместились в спальнях и подвалах. Там люди работали – шили обувь, форму, перчатки, шторы, постельное белье, меховые изделия. Это была идея Румковского – стать незаменимыми для немцев, быть такими полезными работниками, что они увидят, как мы им необходимы. Взамен на вещи, нужные им для успешного ведения войны, они будут снабжать нас продуктами.
Отец получил в гетто работу пекаря. Мордехай Лазерович возглавлял пекарни и отчитывался перед председателем Румковским. Случалось, что в гетто не доставляли ни муки, ни зерна, и печь было не из чего. Отец не нанимал себе пекарей сам, их присылал Румковский. Из громкоговорителей на площадях целыми днями неслись объявления на немецком о том, что люди, которым нужна работа, должны собраться утром там-то и там-то и их направят на ту или иную фабрику. Моя мать, которая не работала, пока растила меня, теперь стала швеей в меховом магазине. До тех пор я не знала, что она умеет подшивать подолы, раньше мы для этого носили одежду к портному. За несколько недель мама натерла себе мозоли на пальцах от игл и начала подслеповато щуриться от недостатка света в мастерской. Мы делились продуктами, которые она получала за работу, с Басей и Рубином, потому что Бася должна была сидеть дома с ребенком.
За исключением того, что мать, отец и я жили теперь в одной комнате, мне было в гетто не так уж плохо. У меня появилось больше времени для написания книги. Я снова ходила в школу с Дарьей, по крайней мере поначалу, пока школы не были закрыты. Вечером мы приходили в квартиру, где, кроме родных Дарьи, жили еще две бездетные семьи, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дарьи. Жизнь в гетто иногда напоминала существование в клетке, но, когда тебе пятнадцать лет, и клетка может казаться замечательной. Меня окружали друзья и родные. Я чувствовала себя в безопасности и была уверена: если я останусь там, где мне положено быть, то меня защитят.
В конце лета, когда в гетто из-за отсутствия поставок муки не было хлеба, отец стал впадать в отчаяние – он считал своей персональной обязанностью кормить соседей. Тысячи людей вышли на улицы, а отец закрыл ставни и спрятался в пекарне, боясь гнева толпы. «Мы хотим есть!» – неслись с улицы крики, разраставшиеся, как поднимающееся тесто. Немецкие полицейские стреляли в воздух, чтобы разогнать недовольных.
Стрельба слышалась все чаще, по мере того как новые и новые люди прибывали в гетто, а его границы оставались закрытыми и не расширялись. Где они будут жить? Что они будут есть? Хотя к зиме снабжение продуктами наладилось, их всегда не хватало и рацион был очень скудный. Раз в две недели мы получали на каждого по 100 граммов картофеля, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в пекарне, отец получал дополнительную порцию хлеба в течение дня и всегда сберегал ее для меня.
Разумеется, он больше не мог печь мне свою особенную булочку.
Зимой пекарня снова закрылась. На этот раз причина была не в отсутствии муки, а в отсутствии топлива. В гетто не доставляли дров, и угля было совсем мало. Отец, его кузен и Рубин разбирали заборы, сараи и носили деревяшки домой, чтобы нам было чем топить. Однажды утром я застала свою кузину Ривку за тем, что она выламывала доски пола в кладовке.
– Кому нужен пол в чулане, – сказала она, увидев, что я удивленно смотрю на нее.
Тем же занимались и другие обитатели гетто, однако, несмотря на крайние меры, люди по ночам замерзали насмерть в своих домах. В «Хронике» – газете, детально освещавшей все, что происходило в гетто, каждый день сообщалось о новых жертвах.
Вдруг пребывание здесь перестало казаться мне таким уж безопасным.
Однажды мы с Дарьей шли после школы к ней домой. Было холодно, нас хлестал северный ветер, отчего казалось, что мороз еще крепче, чем показывали термометры. Прижавшись друг к дружке и держась под руки, мы переходили мост на Згиерской улице, по которой евреям больше не разрешалось ходить. Мимо проезжал трамвай, на площадке вагона стояла женщина в длинном меховом пальто, на ногах у нее были шелковые чулки.
– Ну и дурой же надо быть, чтобы надеть шелковые чулки в такой день, – пробурчала я, радуясь, что на мне шерстяные рейтузы с начесом.
Когда мы второпях собирали вещи, прежде чем покинуть дом, я брала такую ерунду, как вечерние платья и цветные карандаши, но родители предусмотрительно взяли наши зимние пальто и свитеры. В отличие от некоторых других людей в гетто, у нас по крайней мере была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму. Дарья не ответила. Я видела, что она не отрывает глаз от женщины в проезжавшем мимо трамвае.
– Если бы они у меня были, – сказала она, – я бы их носила. Просто так.
Я сжала ее руку:
– Придет время, и мы тоже наденем шелковые чулки.
Когда мы оказались дома у Дарьи, там никого не было, все еще работали.
– Как холодно, – сказала Дарья, растирая руки.
Пальто мы снимать не стали.
– Да уж, я пальцев ног не чувствую.
– Я знаю, как нам согреться.
Дарья опустила сумку с учебниками на пол и завела патефон. Вместо того чтобы поставить какую-нибудь легкую музыку, она нашла пластинку с классикой и начала танцевать, сперва медленно, чтобы я успевала повторять за ней. Мне было смешно. Я и вообще была неуклюжей, а теперь пытаться изобразить грацию в зимнем пальто и многослойной одежде? Это просто нереально. Наконец я повалилась на пол и сказала:
– Танцуй сама, Дарья, оставляю это тебе.
Однако ее метод сработал: я запыхалась, щеки порозовели и стали теплыми. Вынув из сумки блокнот, я перечитала написанное накануне вечером.
В моей истории тоже совершился сюжетный поворот, раз меня переселили в гетто. Очаровательный маленький городок, который я придумала, вдруг превратился в нечто более зловещее – в тюрьму. Я потеряла четкое видение того, кто герой, а кто негодяй; суровые обстоятельства, в которых разворачивались события моей книги, сделали каждого персонажа немного и тем и другим. Подробнее всего я описывала запах хлеба в пекарне отца Ании. Иногда, если в моей истории кто-нибудь намазывал кусок хлеба свежим маслом, рот у меня наполнялся слюной. Я не могла наколдовать себе пищу и месяцами питалась одним только водянистым супом, но так живо представляла себе то, чего нет, что у меня возникала резь в животе.
Еще одной вещью, о которой я могла писать, была кровь. Бог свидетель, я видела ее предостаточно. За несколько месяцев, проведенных в гетто, три раза на моих глазах немецкие солдаты стреляли в людей. Один человек стоял слишком близко к ограде гетто, и охранник застрелил его. Двое других были женщины, которые громко ругались из-за хлеба. Офицер подошел к ним, чтобы прекратить ругань, и застрелил обеих, а хлеб бросил в лужу.
Вот что теперь было известно мне о крови: она ярче, чем можно себе представить, самого темного рубинового цвета, пока не высохнет и не почернеет.
Она пахнет сахаром и металлом.
Ее невозможно отстирать с одежды.
Мне стало ясно, что все мои герои да и я сама мотивированы одним и тем же. Двигала ими жажда власти, месть или любовь – все это были лишь различные формы голода. Чем больше дыра у вас внутри, тем отчаяннее вы стремитесь чем-нибудь ее заполнить.
Пока я писала, Дарья продолжала танцевать. Кружилась, вскидывала голову в последний момент, завершая повороты chaînés и piqué. Казалось, она провертит дырку в полу своими пальцами. Она крутилась с головокружительной скоростью, а я отложила блокнот и зааплодировала, но вдруг заметила полицейского, который смотрел на нас через окно.
– Дарья! – прошипела я, сунула блокнот под свитер и кивнула головой в сторону окна; глаза моей подруги округлились.
– Что нам делать? – спросила она.
В гетто было два отряда полиции – один состоял из евреев, которые носили звезду Давида, как все остальные, другой из немцев. Хотя и те и другие следили за соблюдением установленных порядков – а это было нелегко, так как они менялись каждый день, – между ними существовала значительная разница. Проходя мимо немецких полицейских на улице, мы склоняли головы, а мальчики снимали шапки. Никаких других контактов с ними мы не имели.
– Может быть, он уйдет, – сказала я, отводя глаза, однако немец постучал в окно и указал на дверь.
Я открыла. Сердце у меня колотилось так сильно, что я не сомневалась, он услышит.
Офицер был молоденький и стройный, как герр Бауэр, и если бы не темная форма, которая вызывала у меня привычный страх, мы с Дарьей, вероятно, стыдливо похихикали бы, прикрыв рты ладонями, оттого, какой он хорошенький.
– Что вы тут делаете? – сурово спросил полицейский.
Я ответила по-немецки:
– Моя подруга – танцовщица.
Он приподнял брови, удивившись, что я говорю на его языке.
– Это я вижу.
Я смешалась. Вдруг появился какой-то новый закон, запрещающий нам танцевать в гетто? Или Дарья вызвала недовольство полицейского тем, что слишком громко включила музыку и ее было слышно сквозь окно? А может, он не любил балет? Или просто был не в настроении и хотел сорвать злость на ком-нибудь? Я видела, как солдаты пинали ногами стариков на улицах просто потому, что могли себе это позволить. В тот момент мне страшно захотелось, чтобы рядом был отец, у него всегда наготове улыбка и что-нибудь свежее из печи, так ему удавалось отвлечь солдат, которые иногда заходили в пекарню и начинали задавать слишком много вопросов.
Полицейский опустил руку в карман, и я вскрикнула. Обхватила руками Дарью и потянула ее на пол вслед за собой. Я знала, что он вынет пистолет, а дальше – смерть.
Я не успею ни влюбиться, ни завершить книгу, ни поучиться в университете, ни подержать на руках своего ребенка.
Однако выстрела не последовало. Вместо этого полицейский откашлялся. Когда я немного осмелела и одним глазком взглянула на него, то увидела, что он держит в руке визитную карточку – небольшой кремового цвета прямоугольник с надписью: «Эрих Шефер. Штутгартский балет».
– Я был там арт-директором до оккупации, – сказал он. – Если ваша подруга захочет получить от меня несколько советов, я буду рад дать их ей. – Он склонил голову и вышел, прикрыв за собой дверь.
Дарья, которая не поняла ни слова из сказанного им по-немецки, взяла у меня карточку:
– Чего он от меня хочет?
– Давать тебе уроки танцев.
Глаза Дарьи расширились.
– Ты шутишь!
– Нет. Он работал в Штутгартском балете.
Дарья вскочила на ноги и обежала комнату с такой широченной улыбкой, что я упала в пропасть ее счастья. Но потом, так же быстро, глаза ее заблестели, в них запылала злость.
– Значит, я достаточно хороша для уроков танцев, но при этом не могу ходить по Згиерской улице? – Она разорвала карточку и бросила ее в печь, прошипев сквозь зубы: – По крайней мере есть что сжечь.
Оглядываясь назад, я удивляюсь, что Мейер, мой маленький племянник, не заболел раньше. Бася и Рубин жили в крошечной квартирке, где теснились еще шесть пар, так что всегда кто-нибудь чихал, кашлял или лежал с температурой. Впрочем, Мейер был крепкий, ко всему приспосабливался, радовался, когда его носила на руках Бася, а когда немного подрос, спокойно оставался в яслях, пока она работала на текстильной фабрике. На той неделе Бася пришла к матери в отчаянии. Мейер кашлял. У него поднялась температура. Прошлой ночью он задыхался, и губы у него посинели.
Был конец февраля 1941 года. Мать и Бася всю ночь не спали, по очереди держали на руках Мейера. Им обеим нужно было идти на работу или рискнуть остаться без нее. В гетто каждый день прибывали сотни людей из других стран, и прогульщику легко нашли бы замену. Некоторых посылали на работы за пределами гетто. Мы не хотели, чтобы нашу семью разделили.
Так как Мейер заболел, отец планировал отпустить Рубина домой из пекарни пораньше. Это было непростое дело по нескольким причинам – и самая главная: отец не имел права отдавать такие распоряжения, ведь в результате оставалось на одного человека меньше, чтобы везти нагруженную хлебом телегу в пункт выдачи на улице Якуба, дом 4.
– Минка, – сказал утром отец, – ты придешь в полдень и заменишь Рубина.
В школу я больше не ходила, поэтому нанялась на работу разносчицей товаров кожевенной фабрики, которая изготавливала и чинила обувь, ремни и кобуры. Дарья работала там вместе со мной; нас посылали по всему гетто с разными поручениями или доставлять заказы. Отец рассчитывал, что меня не хватятся, если я уйду с работы, или что Дарья подменит меня после обеда. Я догадывалась о тайном желании отца, чтобы я трудилась с ним в пекарне. Рубин не был пекарем по профессии; его назначили помогать отцу только потому, что они вместе стояли в очереди на получение работы. Хотя для выпекания хлеба не нужен университетский диплом, в этом ремесле, определенно, есть свое искусство, и отец был убежден, что я обладаю талантом к выпечке. Внутреннее чутье подсказывало мне, сколько теста оторвать от большого куска, чтобы получился батон длиной ровно тринадцать дюймов. Я могла сплести халу из шести полос теста хоть во сне. А вот Рубин, тот вечно все портил – замешивал тесто то слишком влажное, то слишком сухое, впадал в мечтательность, когда нужно было хватать лопату и вынимать хлеб из печи, пока корка снизу не подгорела.
Выполнив утренние поручения, я прибежала в пекарню, вместо того чтобы вернуться на кожевенную фабрику. По пути я мельком увидела свое отражение в витрине фабрики, где делали текстиль. Сперва я отвела глаза – как делала обычно, проходя мимо людей на улицах. Слишком грустно было видеть собственную боль, написанную на лицах прохожих. Но потом я поняла, что это мое отражение, но какое-то незнакомое. От румяных щек и пухлого детского лица не осталось и следа. Скулы стали выступать, глаза казались огромными. Волосы, которые раньше были моей радостью и гордостью – длинные и густые, – потускнели и свалялись под шерстяной шапочкой. Я теперь была достаточно худой, чтобы стать балериной, как Дарья.
Удивительно, как я не заметила, сколько веса потеряла, и никто из близких ничего мне не говорил. Мы все голодали постоянно. Даже дополнительные порции хлеба не делали наш рацион достаточным, к тому же продукты обычно были испорченные, подгнившие, тухлые. Войдя в пекарню, я тайком наблюдала за отцом, который сновал у печей в одной нижней сорочке, потный от жары. Мышцы его теперь напоминали тугие веревки, живот стал плоский, щеки запали. Но мне он все равно казался главнокомандующим на кухне – выкрикивал указания работникам и одновременно формовал хлебы.
– Минуся! – Голос его прозвенел в воздухе над посыпанным мукой столом. – Иди, помогай мне здесь.
Рубин кивнул мне и снял передник. Он договорился с отцом, что потихоньку выйдет через заднюю дверь пекарни, не объявляя о своем уходе, чтобы кто-нибудь не посчитал это особой привилегией. Я встала рядом с отцом и принялась ловко отрывать куски теста и скатывать из них батоны.
– Как сегодня работа? – спросил он.
Из соседних домов, куда заходили солдаты, слышались крики. Мама вздрогнула.
– Подождем Басю внизу, – предложила я и только сейчас заметила, что на маминой руке нет часов.
Вот на что она выменяла курицу, догадалась я, курицу, которая лежала недоеденная на полу вместе с прочей едой, приготовленной для создания у семьи иллюзии, что все будет хорошо.
– Мама, – мягко обратилась я к ней. – Пойдем со мной.
И впервые повела себя как взрослая – взяла за руку свою мать, а не она меня.
У отца был двоюродный брат, который жил в Балутах, и в этом нам повезло. Люди, которых выселяли и которым некуда было идти, получали комнаты от властей, а властью в делах еврейского гетто был Judenrat, возглавляемый Хаимом Румковским, председателем, еврейским старейшиной. Моя мать всегда недолюбливала отцовских кузенов и кузин; они были бедны, принадлежали к низам общества, и она их стыдилась. Когда они пришли к нам на обед по случаю свадьбы Баси, моя кузина Ривка стала подносить к свету разные вещи, как оценщик, и говорила: «И сколько, по-твоему, это может стоить?» Мать все время пыхтела и недовольно бурчала себе под нос; она взяла с отца обещание, что ей больше не придется терпеть общество этих людей в своем доме. Ирония судьбы привела к тому, что мы оказались на пороге их дома в роли нищих, просящих убежища, полагающихся на милость хозяев, и матери оставалось только молчать, поджав губы.
На территории площадью четыре квадратных километра, которую немцы отвели для проживания евреям, поселилось сто шестьдесят тысяч человек. Четыре-пять семей теснились в квартирах, предназначенных для одной. Только в половине домов имелись ванные. Мы, по счастью, оказались в таком, и за это я благодарила судьбу каждый день.
Гетто обнесли деревянным забором с колючей проволокой. Через месяц после нашего прибытия его наглухо отгородили от остальной Лодзи. Тут имелись фабрики. Некоторые занимали помещения складов, но большинство разместились в спальнях и подвалах. Там люди работали – шили обувь, форму, перчатки, шторы, постельное белье, меховые изделия. Это была идея Румковского – стать незаменимыми для немцев, быть такими полезными работниками, что они увидят, как мы им необходимы. Взамен на вещи, нужные им для успешного ведения войны, они будут снабжать нас продуктами.
Отец получил в гетто работу пекаря. Мордехай Лазерович возглавлял пекарни и отчитывался перед председателем Румковским. Случалось, что в гетто не доставляли ни муки, ни зерна, и печь было не из чего. Отец не нанимал себе пекарей сам, их присылал Румковский. Из громкоговорителей на площадях целыми днями неслись объявления на немецком о том, что люди, которым нужна работа, должны собраться утром там-то и там-то и их направят на ту или иную фабрику. Моя мать, которая не работала, пока растила меня, теперь стала швеей в меховом магазине. До тех пор я не знала, что она умеет подшивать подолы, раньше мы для этого носили одежду к портному. За несколько недель мама натерла себе мозоли на пальцах от игл и начала подслеповато щуриться от недостатка света в мастерской. Мы делились продуктами, которые она получала за работу, с Басей и Рубином, потому что Бася должна была сидеть дома с ребенком.
За исключением того, что мать, отец и я жили теперь в одной комнате, мне было в гетто не так уж плохо. У меня появилось больше времени для написания книги. Я снова ходила в школу с Дарьей, по крайней мере поначалу, пока школы не были закрыты. Вечером мы приходили в квартиру, где, кроме родных Дарьи, жили еще две бездетные семьи, и играли в карты. Часто из-за комендантского часа я оставалась ночевать у Дарьи. Жизнь в гетто иногда напоминала существование в клетке, но, когда тебе пятнадцать лет, и клетка может казаться замечательной. Меня окружали друзья и родные. Я чувствовала себя в безопасности и была уверена: если я останусь там, где мне положено быть, то меня защитят.
В конце лета, когда в гетто из-за отсутствия поставок муки не было хлеба, отец стал впадать в отчаяние – он считал своей персональной обязанностью кормить соседей. Тысячи людей вышли на улицы, а отец закрыл ставни и спрятался в пекарне, боясь гнева толпы. «Мы хотим есть!» – неслись с улицы крики, разраставшиеся, как поднимающееся тесто. Немецкие полицейские стреляли в воздух, чтобы разогнать недовольных.
Стрельба слышалась все чаще, по мере того как новые и новые люди прибывали в гетто, а его границы оставались закрытыми и не расширялись. Где они будут жить? Что они будут есть? Хотя к зиме снабжение продуктами наладилось, их всегда не хватало и рацион был очень скудный. Раз в две недели мы получали на каждого по 100 граммов картофеля, 350 граммов свеклы, 300 граммов ржаной муки, 60 граммов гороха, 100 граммов ржаных хлопьев, 150 граммов сахара, 200 граммов мармелада, 150 граммов масла и 2,5 килограмма ржаного хлеба. Работая в пекарне, отец получал дополнительную порцию хлеба в течение дня и всегда сберегал ее для меня.
Разумеется, он больше не мог печь мне свою особенную булочку.
Зимой пекарня снова закрылась. На этот раз причина была не в отсутствии муки, а в отсутствии топлива. В гетто не доставляли дров, и угля было совсем мало. Отец, его кузен и Рубин разбирали заборы, сараи и носили деревяшки домой, чтобы нам было чем топить. Однажды утром я застала свою кузину Ривку за тем, что она выламывала доски пола в кладовке.
– Кому нужен пол в чулане, – сказала она, увидев, что я удивленно смотрю на нее.
Тем же занимались и другие обитатели гетто, однако, несмотря на крайние меры, люди по ночам замерзали насмерть в своих домах. В «Хронике» – газете, детально освещавшей все, что происходило в гетто, каждый день сообщалось о новых жертвах.
Вдруг пребывание здесь перестало казаться мне таким уж безопасным.
Однажды мы с Дарьей шли после школы к ней домой. Было холодно, нас хлестал северный ветер, отчего казалось, что мороз еще крепче, чем показывали термометры. Прижавшись друг к дружке и держась под руки, мы переходили мост на Згиерской улице, по которой евреям больше не разрешалось ходить. Мимо проезжал трамвай, на площадке вагона стояла женщина в длинном меховом пальто, на ногах у нее были шелковые чулки.
– Ну и дурой же надо быть, чтобы надеть шелковые чулки в такой день, – пробурчала я, радуясь, что на мне шерстяные рейтузы с начесом.
Когда мы второпях собирали вещи, прежде чем покинуть дом, я брала такую ерунду, как вечерние платья и цветные карандаши, но родители предусмотрительно взяли наши зимние пальто и свитеры. В отличие от некоторых других людей в гетто, у нас по крайней мере была теплая одежда, чтобы пережить эту ужасную зиму. Дарья не ответила. Я видела, что она не отрывает глаз от женщины в проезжавшем мимо трамвае.
– Если бы они у меня были, – сказала она, – я бы их носила. Просто так.
Я сжала ее руку:
– Придет время, и мы тоже наденем шелковые чулки.
Когда мы оказались дома у Дарьи, там никого не было, все еще работали.
– Как холодно, – сказала Дарья, растирая руки.
Пальто мы снимать не стали.
– Да уж, я пальцев ног не чувствую.
– Я знаю, как нам согреться.
Дарья опустила сумку с учебниками на пол и завела патефон. Вместо того чтобы поставить какую-нибудь легкую музыку, она нашла пластинку с классикой и начала танцевать, сперва медленно, чтобы я успевала повторять за ней. Мне было смешно. Я и вообще была неуклюжей, а теперь пытаться изобразить грацию в зимнем пальто и многослойной одежде? Это просто нереально. Наконец я повалилась на пол и сказала:
– Танцуй сама, Дарья, оставляю это тебе.
Однако ее метод сработал: я запыхалась, щеки порозовели и стали теплыми. Вынув из сумки блокнот, я перечитала написанное накануне вечером.
В моей истории тоже совершился сюжетный поворот, раз меня переселили в гетто. Очаровательный маленький городок, который я придумала, вдруг превратился в нечто более зловещее – в тюрьму. Я потеряла четкое видение того, кто герой, а кто негодяй; суровые обстоятельства, в которых разворачивались события моей книги, сделали каждого персонажа немного и тем и другим. Подробнее всего я описывала запах хлеба в пекарне отца Ании. Иногда, если в моей истории кто-нибудь намазывал кусок хлеба свежим маслом, рот у меня наполнялся слюной. Я не могла наколдовать себе пищу и месяцами питалась одним только водянистым супом, но так живо представляла себе то, чего нет, что у меня возникала резь в животе.
Еще одной вещью, о которой я могла писать, была кровь. Бог свидетель, я видела ее предостаточно. За несколько месяцев, проведенных в гетто, три раза на моих глазах немецкие солдаты стреляли в людей. Один человек стоял слишком близко к ограде гетто, и охранник застрелил его. Двое других были женщины, которые громко ругались из-за хлеба. Офицер подошел к ним, чтобы прекратить ругань, и застрелил обеих, а хлеб бросил в лужу.
Вот что теперь было известно мне о крови: она ярче, чем можно себе представить, самого темного рубинового цвета, пока не высохнет и не почернеет.
Она пахнет сахаром и металлом.
Ее невозможно отстирать с одежды.
Мне стало ясно, что все мои герои да и я сама мотивированы одним и тем же. Двигала ими жажда власти, месть или любовь – все это были лишь различные формы голода. Чем больше дыра у вас внутри, тем отчаяннее вы стремитесь чем-нибудь ее заполнить.
Пока я писала, Дарья продолжала танцевать. Кружилась, вскидывала голову в последний момент, завершая повороты chaînés и piqué. Казалось, она провертит дырку в полу своими пальцами. Она крутилась с головокружительной скоростью, а я отложила блокнот и зааплодировала, но вдруг заметила полицейского, который смотрел на нас через окно.
– Дарья! – прошипела я, сунула блокнот под свитер и кивнула головой в сторону окна; глаза моей подруги округлились.
– Что нам делать? – спросила она.
В гетто было два отряда полиции – один состоял из евреев, которые носили звезду Давида, как все остальные, другой из немцев. Хотя и те и другие следили за соблюдением установленных порядков – а это было нелегко, так как они менялись каждый день, – между ними существовала значительная разница. Проходя мимо немецких полицейских на улице, мы склоняли головы, а мальчики снимали шапки. Никаких других контактов с ними мы не имели.
– Может быть, он уйдет, – сказала я, отводя глаза, однако немец постучал в окно и указал на дверь.
Я открыла. Сердце у меня колотилось так сильно, что я не сомневалась, он услышит.
Офицер был молоденький и стройный, как герр Бауэр, и если бы не темная форма, которая вызывала у меня привычный страх, мы с Дарьей, вероятно, стыдливо похихикали бы, прикрыв рты ладонями, оттого, какой он хорошенький.
– Что вы тут делаете? – сурово спросил полицейский.
Я ответила по-немецки:
– Моя подруга – танцовщица.
Он приподнял брови, удивившись, что я говорю на его языке.
– Это я вижу.
Я смешалась. Вдруг появился какой-то новый закон, запрещающий нам танцевать в гетто? Или Дарья вызвала недовольство полицейского тем, что слишком громко включила музыку и ее было слышно сквозь окно? А может, он не любил балет? Или просто был не в настроении и хотел сорвать злость на ком-нибудь? Я видела, как солдаты пинали ногами стариков на улицах просто потому, что могли себе это позволить. В тот момент мне страшно захотелось, чтобы рядом был отец, у него всегда наготове улыбка и что-нибудь свежее из печи, так ему удавалось отвлечь солдат, которые иногда заходили в пекарню и начинали задавать слишком много вопросов.
Полицейский опустил руку в карман, и я вскрикнула. Обхватила руками Дарью и потянула ее на пол вслед за собой. Я знала, что он вынет пистолет, а дальше – смерть.
Я не успею ни влюбиться, ни завершить книгу, ни поучиться в университете, ни подержать на руках своего ребенка.
Однако выстрела не последовало. Вместо этого полицейский откашлялся. Когда я немного осмелела и одним глазком взглянула на него, то увидела, что он держит в руке визитную карточку – небольшой кремового цвета прямоугольник с надписью: «Эрих Шефер. Штутгартский балет».
– Я был там арт-директором до оккупации, – сказал он. – Если ваша подруга захочет получить от меня несколько советов, я буду рад дать их ей. – Он склонил голову и вышел, прикрыв за собой дверь.
Дарья, которая не поняла ни слова из сказанного им по-немецки, взяла у меня карточку:
– Чего он от меня хочет?
– Давать тебе уроки танцев.
Глаза Дарьи расширились.
– Ты шутишь!
– Нет. Он работал в Штутгартском балете.
Дарья вскочила на ноги и обежала комнату с такой широченной улыбкой, что я упала в пропасть ее счастья. Но потом, так же быстро, глаза ее заблестели, в них запылала злость.
– Значит, я достаточно хороша для уроков танцев, но при этом не могу ходить по Згиерской улице? – Она разорвала карточку и бросила ее в печь, прошипев сквозь зубы: – По крайней мере есть что сжечь.
Оглядываясь назад, я удивляюсь, что Мейер, мой маленький племянник, не заболел раньше. Бася и Рубин жили в крошечной квартирке, где теснились еще шесть пар, так что всегда кто-нибудь чихал, кашлял или лежал с температурой. Впрочем, Мейер был крепкий, ко всему приспосабливался, радовался, когда его носила на руках Бася, а когда немного подрос, спокойно оставался в яслях, пока она работала на текстильной фабрике. На той неделе Бася пришла к матери в отчаянии. Мейер кашлял. У него поднялась температура. Прошлой ночью он задыхался, и губы у него посинели.
Был конец февраля 1941 года. Мать и Бася всю ночь не спали, по очереди держали на руках Мейера. Им обеим нужно было идти на работу или рискнуть остаться без нее. В гетто каждый день прибывали сотни людей из других стран, и прогульщику легко нашли бы замену. Некоторых посылали на работы за пределами гетто. Мы не хотели, чтобы нашу семью разделили.
Так как Мейер заболел, отец планировал отпустить Рубина домой из пекарни пораньше. Это было непростое дело по нескольким причинам – и самая главная: отец не имел права отдавать такие распоряжения, ведь в результате оставалось на одного человека меньше, чтобы везти нагруженную хлебом телегу в пункт выдачи на улице Якуба, дом 4.
– Минка, – сказал утром отец, – ты придешь в полдень и заменишь Рубина.
В школу я больше не ходила, поэтому нанялась на работу разносчицей товаров кожевенной фабрики, которая изготавливала и чинила обувь, ремни и кобуры. Дарья работала там вместе со мной; нас посылали по всему гетто с разными поручениями или доставлять заказы. Отец рассчитывал, что меня не хватятся, если я уйду с работы, или что Дарья подменит меня после обеда. Я догадывалась о тайном желании отца, чтобы я трудилась с ним в пекарне. Рубин не был пекарем по профессии; его назначили помогать отцу только потому, что они вместе стояли в очереди на получение работы. Хотя для выпекания хлеба не нужен университетский диплом, в этом ремесле, определенно, есть свое искусство, и отец был убежден, что я обладаю талантом к выпечке. Внутреннее чутье подсказывало мне, сколько теста оторвать от большого куска, чтобы получился батон длиной ровно тринадцать дюймов. Я могла сплести халу из шести полос теста хоть во сне. А вот Рубин, тот вечно все портил – замешивал тесто то слишком влажное, то слишком сухое, впадал в мечтательность, когда нужно было хватать лопату и вынимать хлеб из печи, пока корка снизу не подгорела.
Выполнив утренние поручения, я прибежала в пекарню, вместо того чтобы вернуться на кожевенную фабрику. По пути я мельком увидела свое отражение в витрине фабрики, где делали текстиль. Сперва я отвела глаза – как делала обычно, проходя мимо людей на улицах. Слишком грустно было видеть собственную боль, написанную на лицах прохожих. Но потом я поняла, что это мое отражение, но какое-то незнакомое. От румяных щек и пухлого детского лица не осталось и следа. Скулы стали выступать, глаза казались огромными. Волосы, которые раньше были моей радостью и гордостью – длинные и густые, – потускнели и свалялись под шерстяной шапочкой. Я теперь была достаточно худой, чтобы стать балериной, как Дарья.
Удивительно, как я не заметила, сколько веса потеряла, и никто из близких ничего мне не говорил. Мы все голодали постоянно. Даже дополнительные порции хлеба не делали наш рацион достаточным, к тому же продукты обычно были испорченные, подгнившие, тухлые. Войдя в пекарню, я тайком наблюдала за отцом, который сновал у печей в одной нижней сорочке, потный от жары. Мышцы его теперь напоминали тугие веревки, живот стал плоский, щеки запали. Но мне он все равно казался главнокомандующим на кухне – выкрикивал указания работникам и одновременно формовал хлебы.
– Минуся! – Голос его прозвенел в воздухе над посыпанным мукой столом. – Иди, помогай мне здесь.
Рубин кивнул мне и снял передник. Он договорился с отцом, что потихоньку выйдет через заднюю дверь пекарни, не объявляя о своем уходе, чтобы кто-нибудь не посчитал это особой привилегией. Я встала рядом с отцом и принялась ловко отрывать куски теста и скатывать из них батоны.
– Как сегодня работа? – спросил он.