Рассказчица
Часть 31 из 82 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Значит, вы атеистка?
– Не люблю, когда навешивают ярлыки.
– Ничего удивительного, раз вы выросли здесь. Непохоже, чтобы в местном сообществе царило религиозное разнообразие.
– Вероятно, потому Джозефу и понадобилось столько времени, чтобы найти еврейскую семью, – говорит Сейдж.
– Ну это ничего не меняет, если вы не собираетесь прощать его. – (Сейдж молчит.) – Вы же не собираетесь, – с изрядной долей изумления повторяю я. – Нет?
– Я не хочу. Но какая-то часть меня говорит, что он всего лишь старый и дряхлый человек.
– Который, вероятно, совершал преступления перед человечностью, – отзываюсь я. – И даже если бы он стал матерью Терезой, это не искупило бы его грехов. Он ждал больше полувека, чтобы покаяться? Это не свидетельство его врожденной порядочности. Это прокрастинация.
– Значит, вы полагаете, что люди не могут измениться? Любой плохой поступок сразу делает вас плохим человеком?
– Не знаю. Но по-моему, некоторые пятна невозможно отмыть. – Я бросаю взгляд на Сейдж. – Другие люди в городе знали, что ваша семья – еврейская?
– Да.
– И Джозеф выбрал вас для своей исповеди. Вы для него не больше личность, чем любой из тех евреев в лагере шестьдесят пять лет назад.
– Или он выбрал меня, потому что считал другом.
– Вы правда верите в это? – спрашиваю я, но Сейдж не отвечает. – Чтобы человека простили, он должен раскаиваться. В иудаизме это называется тешува. Это означает «отворачиваться от греха» и происходит не одномоментно, а включает в себя определенную последовательность действий. От самого акта покаяния тот, кто совершил зло, чувствует себя лучше, но не те, кому он причинил зло. – Я пожимаю плечами. – Вот почему евреи не просто ходят на исповедь и произносят покаянные молитвы, перебирая четки.
– Джозеф говорит, что уже примирился с Господом.
Я качаю головой:
– Нельзя примириться с одним Господом. Нужно обрести мир с людьми. Грех не глобален. Он персонален. Если вы причинили кому-то зло, исправить это можно, только придя к этому человеку и сделав для него что-то хорошее. Вот почему для иудея убийство непростительно.
Мгновение Сейдж молчит.
– А с вами было такое, чтобы кто-то пришел к вам в кабинет и покаялся?
– Нет.
– Может, Джозеф другой, – говорит Сейдж.
– Он пришел к вам облегчить совесть, чтобы ему стало лучше? Или хотел помочь своим жертвам?
– Очевидно, что это невозможно, – отвечает она.
– И оттого вам его жаль?
– Не знаю. Может быть.
Я сосредоточиваю внимание на дороге.
– Немцы заплатили миллионы долларов репараций. Отдельным людям. Израилю. Но знаете что? Прошло почти семьдесят лет, а они так и не принесли евреям публичных извинений за преступления Холокоста. Такое случалось и в других местах – в Южной Африке, к примеру. Но немцы? Союзники должны были притащить их всех на Нюрнбергский процесс. Должностные лица, которые содействовали созданию Третьего рейха, сохранили свои посты после войны, просто заявив, что они не были нацистами, и немцы приняли это. Сегодня молодые люди в Германии, которым рассказывают о Холокосте, отмахиваются от этого, говоря: мол, это давняя история. Так что нет, я не думаю, что Джозеф Вебер заслуживает прощения, как и любой другой человек, причастный к этому. Я думаю, что можно привлечь их к ответственности и попытаться посмотреть в глаза их детям и внукам, не обвиняя их в том, что сделали их предки.
Сейдж мотает головой:
– Наверняка были немцы, которые вели себя лучше остальных, не хотели соглашаться с проповедями Гитлера. Если вы не способны выделить их из общей массы, если не можете простить того, кто просит о прощении, разве это не делает вас таким же, как любой нацист?
– Нет, – говорю я. – Это делает меня человеком.
Минка Зингер, миниатюрная женщина с такими же пронзительными голубыми глазами, как у ее внучки, живет в небольшой квартирке с социальным обслуживанием, и ее домашняя помощница, приходящая на несколько часов в день, двигается тенью вокруг своей нанимательницы, приносит ей очки, трость или свитер прежде, чем та подаст какой-нибудь знак, что хочет попросить об этом. Вопреки опасениям Сейдж, старушка вне себя от радости, что ее познакомили со мной.
– Так скажите мне еще раз, – говорит она, когда мы усаживаемся на диван в гостиной. – Где вы встретились с моей внучкой?
– Мы знакомы по работе, – осторожно отвечаю я.
– Значит, вам известно, как она печет, да? К такой вкуснотище легко можно привыкнуть.
– Тогда придется подписать пожизненный контракт с «Дженни Крейг»[31], – отвечаю я и тут соображаю, отчего Минка так обрадовалась встрече со мной. Она хочет, чтобы я встречался с ее внучкой.
Не стану лгать: мысль об этом пронзает меня, как электрический разряд.
– Бабуля, – вмешивается Сейдж, – Лео приехал не для того, чтобы обсуждать мой хлеб.
– Знаешь, как говорил мой отец? Настоящая любовь – как хлеб. Для нее нужны правильные ингредиенты, немного тепла и волшебство, чтобы она поднялась.
Сейдж краснеет до корней волос. Я кашляю в кулак:
– Миссис Зингер, я приехал сюда сегодня в надежде, что вы расскажете мне свою историю.
– Ах, Сейдж, это же было только для тебя! Глупая сказка о юной девушке, ничего больше.
Я не понимаю, о чем она.
– Я работаю на правительство Соединенных Штатов, мэм. Разыскиваю людей, которые совершили военные преступления.
Глаза Минки тускнеют.
– Мне нечего вам сказать. Дейзи! – кричит она. – Дейзи, я очень устала. Мне хотелось бы прилечь…
– Я же вам говорила, – бормочет Сейдж.
Краем глаза я слежу за приближением домработницы.
– Сейдж повезло. Мои бабушка и дед давно умерли. Мой дедушка приехал сюда из Австрии. Каждый год двадцать второго июля он устраивал шумную вечеринку во дворе. Покупал много пива для взрослых, ставил надувной бассейн для детей, а бабушка пекла самый большой торт, какой только могла. Я всегда считал, что это был день рождения. И только в пятнадцать лет узнал, что дед родился в декабре. А двадцать второе июля – это день, когда он стал гражданином США.
Дейзи уже подошла к Минке и подхватила ее под руку, чтобы помочь встать. Старушка поднимается на ноги и делает два шаркающих шага прочь от меня.
– Мой дед воевал на Второй мировой, – продолжаю я, тоже вставая. – Как и вы, он никогда не рассказывал о том, что видел. Но когда я окончил школу, он повез меня в Европу в качестве подарка на выпускной. Мы посетили Колизей в Риме и Лувр в Париже, прошлись по Швейцарским Альпам. Последней страной в нашем туре была Германия. Он отвез меня в Дахау. Мы увидели бараки, крематорий, где сжигали тела погибших заключенных. Я помню стену с канавой под ней, которая отводила в сторону кровь расстрелянных узников. Дед сказал, что сразу после посещения концлагеря мы покинем эту страну, потому что мне захотелось убить первого же немца, который попадется на пути.
Минка Зингер оглядывается через плечо. В глазах у нее стоят слезы.
– Мой отец обещал мне, что я умру от пули в сердце. – Сейдж испуганно ахает, и бабушка бросает на нее молниеносный взгляд. – Мертвецы были повсюду. Иногда приходилось наступать на них, чтобы выйти наружу. Так что мы всякого насмотрелись. От пули в голову всегда вылетали мозги, и меня это пугало. Но пуля в сердце – это казалось не таким страшным. И отец заключил со мной сделку.
В это мгновение я понимаю, почему Минка никогда не говорила о том, что пережила во время войны: нет, она не забыла детали, она помнила все до мельчайших подробностей и не хотела, чтобы ее дети и внуки испытали на себе то же проклятие.
Минка снова садится на диван:
– Не знаю, что вы хотите от меня услышать.
Я наклоняюсь и беру ее за руку. Рука холодная и сухая, как бумага.
– Расскажите побольше о своем отце, – предлагаю я.
Часть вторая
Когда мне будет двадцать лет,
Я облечу весь белый свет.
Сяду в птицу с мотором
И рвану к небесным просторам.
Буду парить, витать высоко-высоко,
Буду порхать над морем и над рекой.
Облако мне сестра, ветер брат мой.
Из стихотворения «Сон» Авраама (Абрамека) Копловица (р. 1930). Ребенком он попал в гетто в Лодзи, оттуда в 1944 году с последним транспортным конвоем его отправили в Освенцим-Биркенау, где убили. Ему было четырнадцать. Стихотворение переведено с польского Идой Меретик-Спинкой в 2012 году
То, что мне наговорили про упыря, не могло быть правдой. Хлыст, которым орудовал Дамиан, исполосовал спину Алекса, кожа свисала с нее лентами, он был весь в крови. Как мог оживший мертвец без крови истекать ею?
Но никого это не волновало. Толпа людей собралась поглазеть на порку, насытиться болью создания, которое причинило им столько бед. Пот блестел на теле Алекса в лунном свете, пленник мучительно извивался, силясь вырваться из сковавших его пут. Горожане плескали водой ему в лицо, брызгали уксусом на раны и посыпали их солью. С неба полетел легкий снежок, припорошил площадь – буколическая открытка, только в центре ее – жуткая сцена.
– Не люблю, когда навешивают ярлыки.
– Ничего удивительного, раз вы выросли здесь. Непохоже, чтобы в местном сообществе царило религиозное разнообразие.
– Вероятно, потому Джозефу и понадобилось столько времени, чтобы найти еврейскую семью, – говорит Сейдж.
– Ну это ничего не меняет, если вы не собираетесь прощать его. – (Сейдж молчит.) – Вы же не собираетесь, – с изрядной долей изумления повторяю я. – Нет?
– Я не хочу. Но какая-то часть меня говорит, что он всего лишь старый и дряхлый человек.
– Который, вероятно, совершал преступления перед человечностью, – отзываюсь я. – И даже если бы он стал матерью Терезой, это не искупило бы его грехов. Он ждал больше полувека, чтобы покаяться? Это не свидетельство его врожденной порядочности. Это прокрастинация.
– Значит, вы полагаете, что люди не могут измениться? Любой плохой поступок сразу делает вас плохим человеком?
– Не знаю. Но по-моему, некоторые пятна невозможно отмыть. – Я бросаю взгляд на Сейдж. – Другие люди в городе знали, что ваша семья – еврейская?
– Да.
– И Джозеф выбрал вас для своей исповеди. Вы для него не больше личность, чем любой из тех евреев в лагере шестьдесят пять лет назад.
– Или он выбрал меня, потому что считал другом.
– Вы правда верите в это? – спрашиваю я, но Сейдж не отвечает. – Чтобы человека простили, он должен раскаиваться. В иудаизме это называется тешува. Это означает «отворачиваться от греха» и происходит не одномоментно, а включает в себя определенную последовательность действий. От самого акта покаяния тот, кто совершил зло, чувствует себя лучше, но не те, кому он причинил зло. – Я пожимаю плечами. – Вот почему евреи не просто ходят на исповедь и произносят покаянные молитвы, перебирая четки.
– Джозеф говорит, что уже примирился с Господом.
Я качаю головой:
– Нельзя примириться с одним Господом. Нужно обрести мир с людьми. Грех не глобален. Он персонален. Если вы причинили кому-то зло, исправить это можно, только придя к этому человеку и сделав для него что-то хорошее. Вот почему для иудея убийство непростительно.
Мгновение Сейдж молчит.
– А с вами было такое, чтобы кто-то пришел к вам в кабинет и покаялся?
– Нет.
– Может, Джозеф другой, – говорит Сейдж.
– Он пришел к вам облегчить совесть, чтобы ему стало лучше? Или хотел помочь своим жертвам?
– Очевидно, что это невозможно, – отвечает она.
– И оттого вам его жаль?
– Не знаю. Может быть.
Я сосредоточиваю внимание на дороге.
– Немцы заплатили миллионы долларов репараций. Отдельным людям. Израилю. Но знаете что? Прошло почти семьдесят лет, а они так и не принесли евреям публичных извинений за преступления Холокоста. Такое случалось и в других местах – в Южной Африке, к примеру. Но немцы? Союзники должны были притащить их всех на Нюрнбергский процесс. Должностные лица, которые содействовали созданию Третьего рейха, сохранили свои посты после войны, просто заявив, что они не были нацистами, и немцы приняли это. Сегодня молодые люди в Германии, которым рассказывают о Холокосте, отмахиваются от этого, говоря: мол, это давняя история. Так что нет, я не думаю, что Джозеф Вебер заслуживает прощения, как и любой другой человек, причастный к этому. Я думаю, что можно привлечь их к ответственности и попытаться посмотреть в глаза их детям и внукам, не обвиняя их в том, что сделали их предки.
Сейдж мотает головой:
– Наверняка были немцы, которые вели себя лучше остальных, не хотели соглашаться с проповедями Гитлера. Если вы не способны выделить их из общей массы, если не можете простить того, кто просит о прощении, разве это не делает вас таким же, как любой нацист?
– Нет, – говорю я. – Это делает меня человеком.
Минка Зингер, миниатюрная женщина с такими же пронзительными голубыми глазами, как у ее внучки, живет в небольшой квартирке с социальным обслуживанием, и ее домашняя помощница, приходящая на несколько часов в день, двигается тенью вокруг своей нанимательницы, приносит ей очки, трость или свитер прежде, чем та подаст какой-нибудь знак, что хочет попросить об этом. Вопреки опасениям Сейдж, старушка вне себя от радости, что ее познакомили со мной.
– Так скажите мне еще раз, – говорит она, когда мы усаживаемся на диван в гостиной. – Где вы встретились с моей внучкой?
– Мы знакомы по работе, – осторожно отвечаю я.
– Значит, вам известно, как она печет, да? К такой вкуснотище легко можно привыкнуть.
– Тогда придется подписать пожизненный контракт с «Дженни Крейг»[31], – отвечаю я и тут соображаю, отчего Минка так обрадовалась встрече со мной. Она хочет, чтобы я встречался с ее внучкой.
Не стану лгать: мысль об этом пронзает меня, как электрический разряд.
– Бабуля, – вмешивается Сейдж, – Лео приехал не для того, чтобы обсуждать мой хлеб.
– Знаешь, как говорил мой отец? Настоящая любовь – как хлеб. Для нее нужны правильные ингредиенты, немного тепла и волшебство, чтобы она поднялась.
Сейдж краснеет до корней волос. Я кашляю в кулак:
– Миссис Зингер, я приехал сюда сегодня в надежде, что вы расскажете мне свою историю.
– Ах, Сейдж, это же было только для тебя! Глупая сказка о юной девушке, ничего больше.
Я не понимаю, о чем она.
– Я работаю на правительство Соединенных Штатов, мэм. Разыскиваю людей, которые совершили военные преступления.
Глаза Минки тускнеют.
– Мне нечего вам сказать. Дейзи! – кричит она. – Дейзи, я очень устала. Мне хотелось бы прилечь…
– Я же вам говорила, – бормочет Сейдж.
Краем глаза я слежу за приближением домработницы.
– Сейдж повезло. Мои бабушка и дед давно умерли. Мой дедушка приехал сюда из Австрии. Каждый год двадцать второго июля он устраивал шумную вечеринку во дворе. Покупал много пива для взрослых, ставил надувной бассейн для детей, а бабушка пекла самый большой торт, какой только могла. Я всегда считал, что это был день рождения. И только в пятнадцать лет узнал, что дед родился в декабре. А двадцать второе июля – это день, когда он стал гражданином США.
Дейзи уже подошла к Минке и подхватила ее под руку, чтобы помочь встать. Старушка поднимается на ноги и делает два шаркающих шага прочь от меня.
– Мой дед воевал на Второй мировой, – продолжаю я, тоже вставая. – Как и вы, он никогда не рассказывал о том, что видел. Но когда я окончил школу, он повез меня в Европу в качестве подарка на выпускной. Мы посетили Колизей в Риме и Лувр в Париже, прошлись по Швейцарским Альпам. Последней страной в нашем туре была Германия. Он отвез меня в Дахау. Мы увидели бараки, крематорий, где сжигали тела погибших заключенных. Я помню стену с канавой под ней, которая отводила в сторону кровь расстрелянных узников. Дед сказал, что сразу после посещения концлагеря мы покинем эту страну, потому что мне захотелось убить первого же немца, который попадется на пути.
Минка Зингер оглядывается через плечо. В глазах у нее стоят слезы.
– Мой отец обещал мне, что я умру от пули в сердце. – Сейдж испуганно ахает, и бабушка бросает на нее молниеносный взгляд. – Мертвецы были повсюду. Иногда приходилось наступать на них, чтобы выйти наружу. Так что мы всякого насмотрелись. От пули в голову всегда вылетали мозги, и меня это пугало. Но пуля в сердце – это казалось не таким страшным. И отец заключил со мной сделку.
В это мгновение я понимаю, почему Минка никогда не говорила о том, что пережила во время войны: нет, она не забыла детали, она помнила все до мельчайших подробностей и не хотела, чтобы ее дети и внуки испытали на себе то же проклятие.
Минка снова садится на диван:
– Не знаю, что вы хотите от меня услышать.
Я наклоняюсь и беру ее за руку. Рука холодная и сухая, как бумага.
– Расскажите побольше о своем отце, – предлагаю я.
Часть вторая
Когда мне будет двадцать лет,
Я облечу весь белый свет.
Сяду в птицу с мотором
И рвану к небесным просторам.
Буду парить, витать высоко-высоко,
Буду порхать над морем и над рекой.
Облако мне сестра, ветер брат мой.
Из стихотворения «Сон» Авраама (Абрамека) Копловица (р. 1930). Ребенком он попал в гетто в Лодзи, оттуда в 1944 году с последним транспортным конвоем его отправили в Освенцим-Биркенау, где убили. Ему было четырнадцать. Стихотворение переведено с польского Идой Меретик-Спинкой в 2012 году
То, что мне наговорили про упыря, не могло быть правдой. Хлыст, которым орудовал Дамиан, исполосовал спину Алекса, кожа свисала с нее лентами, он был весь в крови. Как мог оживший мертвец без крови истекать ею?
Но никого это не волновало. Толпа людей собралась поглазеть на порку, насытиться болью создания, которое причинило им столько бед. Пот блестел на теле Алекса в лунном свете, пленник мучительно извивался, силясь вырваться из сковавших его пут. Горожане плескали водой ему в лицо, брызгали уксусом на раны и посыпали их солью. С неба полетел легкий снежок, припорошил площадь – буколическая открытка, только в центре ее – жуткая сцена.