Признание Лусиу
Часть 5 из 16 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я могу жить только в больших городах. Я так привязан к прогрессу, цивилизации, городскому оживлению, к лихорадочной энергии современности!… Потому что, в глубине души, я очень люблю жизнь. Я пропитан противоречиями. Живу и без надежды, и без сил – и всё-таки восторгаюсь жизнью, как никто другой!
Европа! Европа! Воспрянь во мне, заполняй меня своим ритмом, пропитай меня своей эпохой!…
Перебросить мосты! Перебросить мосты! Пустить шумные поезда! Возвести стальные опоры!…
Его горячечный бред продолжился причудливыми образами, сумасбродными идеями:
– Да! Да! Я – сама противоречивость. Даже моё тело противоречиво. Вы считаете меня худым, сутулым? Так и есть, но гораздо меньше, чем кажется. Вы бы удивились, увидев меня без одежды…
Более того. Все считают меня загадочным человеком. У меня нет жизни, нет возлюбленной… я могу исчезнуть… никому ничего не сказав… Заблуждение! Полное заблуждение! Наоборот, моя жизнь – это жизнь без секретов. Или лучше так: её секрет как раз в том, что его нет.
Моя жизнь, лишённая причуд, на самом деле причудлива – но причудлива наизнанку. Безусловно, её неповторимость заключается не в том, что в ней есть элементы, которых нет в нормальных жизнях, а в том, что в ней нет ни одного типичного для всех других жизней элемента. Вот почему со мной никогда ничего не происходит.
Ничего такого, что происходит со всеми. Вы меня понимаете?
Я всегда его понимал. И он ценил это. Поэтому наши душевные беседы часто затягивались до самого утра, когда мы, не чувствуя ни холода, ни усталости, прохаживались безлюдными улицами, пребывая во взаимном огненно-рыжем увлечении друг другом.
* * *
В часы спокойствия Рикарду порой принимался рассуждать о сладости нормальной жизни. Он признавался мне:
– Ах, сколько раз я бывал одиноким в кругу случайных знакомых и завидовал им. Я отчётливо помню ужин в «Золотом льве»… одним дождливым декабрьским вечером… Я был в компании двух актёров и одного драматурга. Вы должны их знать: Роберту Давила, Карлуш Мота и Алвареш Сезимбра… Я изо всех сил старался спуститься до их уровня. В итоге, мне удалось обмануть себя. На мгновение я стал счастлив, представляете…И Карлуш Мота пригласил меня к сотрудничеству в одной из своих оперетт… Карлуш Мота, автор «Плутовки», она имела большой успех в «Триндаде»… Славные парни! Славные парни!… Нет, нельзя ровняться на них…
Потому что, в конце концов, такая жизнь, «повседневная жизнь» – это единственное, что я люблю. Просто, я не могу в ней существовать… И я так горжусь тем, что не могу её прожить… что не могу быть счастливым… Всё, что мы имеем: проклятая литература…
И после короткой паузы:
– Ранее, в Лиссабоне, один мой близкий товарищ, ныне покойный, с широкой и глубокой, многогранной душой художника, удивлялся, что я сошёлся с такими простейшими созданиями. Это потому, что они уверенно шли по жизни, и я ликовал, предаваясь иллюзии. Мои вечные противоречия! Вы, истинные художники, по-настоящему великие души, я знаю, никогда не выходите, да и не хотите выходить из вашего золотого круга – вы никогда не жаждали войти в жизнь. Это и есть ваше достоинство. И правильно делаете. Вы и должны быть гораздо более счастливыми… А я страдаю вдвойне, потому что живу в том же золотом круге, но при этом способен существовать и в жизни…
– Наоборот, именно в этом Ваше превосходство, – заметил я. – Если те, о ком Вы говорите, не осмеливаются выйти в жизнь, то потому, что догадываются: эта повседневная жизнь, если они в неё вольются, затянет их в банальность, переплетёт с обыденностью и тем самым разрушит их гений. Они слабы. И это предчувствие инстинктивно спасает их. Тогда как мой друг способен вверить свой гений этой посредственности. Он так велик, что ничем его не запятнать.
– Вздор! Чепуха! – парировал поэт. – Что я знаю о себе?… Ну, правда, обыденность других меня действительно удручает… Поскольку «большинство» довольствуется мелкими страстями, мелкими желаниями, мелкой душой… О! это прискорбно!… Драма Жоржа Оне, роман Бурже, опера Верди, стихи Жоау де Деуша или поэма Томаша Рибейру – вполне достаточны для их идеала. Да что я говорю? Сама личность – это уже изысканное удовольствие для более высоких душ. А другие, по-настоящему нормальные – ну да… не будем обманываться, довольствуются глянцевыми непристойностями какой-нибудь жалкой газетёнки, к тому же ещё и безграмотной…
Большинство, мой друг, большинство… счастливы… А потому, кто знает, не они ли правы… и не безделица ли всё остальное…
Одним словом…
* * *
Прошли месяцы, но мы сохранили неизменными нашу привязанность и нашу дружбу.
Одним воскресным вечером – я помню очень хорошо – мы, как обычно, шли вверх по Елисейским полям, смешавшись с толпой, когда в своём разговоре поэт перескочил на тему, которую ещё никогда не затрагивал:
– Да! как легко дышится этими воскресными парижскими вечерами, как в этих чудесных воскресеньях чувствуется жизнь, полнокровная, здоровая!… Эта простая жизнь, она протекает прямо перед нами, полезная жизнь. Часы, которые принадлежат не нам – возвышенным мечтателям Красоты, избранникам Запредельного, призванным к чему-то Высшему… Гордость! Гордость! И всё-таки, насколько было бы лучше, если бы мы относились к обычным людям, что нас окружают. У нас, или, по крайней мере, в наших душах, были бы кротость и спокойствие. А так у нас только свет. Но свет слепит… Мы все – дурман, дурман, что быстро улетучивается, словно опаляющее нас пламя!
Именно за живость этого огромного города, за эту настоящую, повседневную жизнь я люблю мой Париж светлой нежностью. Да! Да! Именно так – бесконечной нежностью. Я не умею испытывать страсть. Моя любовь всегда была нежностью… Я никогда не мог любить женщину за её душу – то есть: её-саму. Я обожал её только за те нежные настроения, которые пробуждала во мне её прелесть: её светло-пшеничные пальцы, сжимающие мои на закате, вкрадчивые звуки её голоса, её смущение, её манеры – как она смеётся, как суетится…
Вот что меня трогает в любви: колыхания белой юбки на ветру; шёлковый бант, завязанный тонкими руками; изогнувшаяся талия; растрёпанная ветром непослушная прядь волос; тихий напев золотых двадцатилетних губ; исцелованный женскими губами цветок…
Но не только красота впечатляет меня. Что-то более неуловимое, более невесомое, более светопроницаемое: грация. Ах, во всём, во всём я ищу её, во всём – грацию. Отсюда – моё бестолковое желание, плотское желание обладать голосами, жестами, улыбками, запахами и цветами!…
Безумный свет! Безумный свет!… Пустые фантазии! Пустые фантазии!…
И тут же спокойно:
– Вот эти добрые прохожие, мой дорогой друг, никогда не знают таких сложностей. Они живут. Не задумываются… Только я не перестаю думать… Мой внутренний мир расширился – стал бесконечным и продолжает час от часу расширяться! Это страшно! Ох! Лусиу, Лусиу! Я боюсь – боюсь утонуть в своём внутреннем мире, угаснуть, исчезнуть из жизни, затерявшись в нём…
Вот Вам и сюжет для одной из Ваших новелл: человек из-за сильной концентрации на себе самом исчезает из жизни – полностью уходит в свой внутренний мир…
Разве я Вам не говорил? Эта проклятая литература…
Без малейших оснований, свободный от всяких забот, в тот вечер я пребывал в наредкость необычном настроении. По моему телу с головы до ног пробежала дрожь – некий озноб, который всегда меня охватывал в звёздные минуты моей жизни.
Тут Рикарду указал на внушительный виктория-чейз, запряжённый двумя великолепными вороными конями, и продолжил:
– Ах! как бы я хотел воплотиться в ту прехорошенькую женщину, которая сидит в экипаже… Быть красивым! Быть красивым!… Золотисто-буланым идти по жизни… как напряжённый паж… Есть ли большее торжество?…
Наивысшей славой моего существования никогда не было (о, даже не думайте, что было!) хоть где-нибудь, хоть какое-нибудь расхваливание моих стихов, моего гения. Нет. Было только одно, я Вам сейчас расскажу:
Три года назад, одним апрельским вечером, я, как всегда, в одиночку фланировал по Большим бульварам. Вдруг позади меня – звонкий смех. Кто-то задел моё плечо… Я не обратил внимания… Но тут же почувствовал, как меня за руку игриво тянут ручкой зонтика… Я обернулся… Сзади стояли две девушки… две милые, улыбающиеся девушки… Учитывая время суток, это были, вероятно, две швеи, вышедшие из ателье на Рю-де-ля-Пэ. В руках они держали свёртки…
И одна из них, посмелее, начала: «Вы знаете, что Вы красивый?»
Я возразил… Дальше мы пошли вместе, обмениваясь банальными фразами… (Поверьте, я прекрасно осознаю весь комизм своего признания).
У рыбной лавки на углу дю Фобур я откланялся, заверив, что должен встретиться с другом. В противоестественном порыве я решил положить конец этому приключению. Быть может, из-за опасения разочароваться, если бы оно продолжилось. Не знаю… Мы разошлись…
Тот эпизод стал наилучшим воспоминанием моей жизни!…
Боже мой! Боже мой! Вместо того, чтобы таскаться с этими опущенными плечами, с этим недовольным лицом, как бы охотно я стал красивым, блистательно красивым! И в тот вечер я был таким… некоторое время, я полагаю… Ведь как раз перед тем я написал несколько лучших своих стихотворений.
Я чувствовал себя гордым, достойным восхищения… И вечер светился голубым светом, который скользил по бульвару. А ещё на мне была игривая шляпа… а на лоб свисала юношеская прядь…
Ах! я недели жил этим несчастным воспоминанием… какая бесконечная нежность переполняла меня, нежность к той девчушке, которую я никогда больше не встречал, которую никогда больше и не мог бы встретить, потому что в своей высокомерной гордости мне ни разу не пришло в голову посмотреть ей прямо в лицо… Как же я её люблю… Как же я её люблю… Как я её благословляю… Любовь моя! Любовь моя!…
И в своём преображении – весь просветлённый неистовым, мелодичным блеском своих португальских глаз – Рикарду де Лоурейру в тот момент стал по-настоящему красивым…
Впрочем, я до сих пор так и не знаю, был ли мой друг приятной наружности или нет. У него, целиком сотканного из противоречий, внешность тоже была противоречивой: иногда его вытянутое, изнурённое лицо, если смотреть прямо, казалось сияющим. Но в профиль выглядело совсем иначе… Однако, не всегда: его профиль порой был даже приятным… при определённом освещении… в некоторых отражениях…
Однако больше всего ему, несомненно, мешало тело, которое он презирал, требуя, чтобы оно «отвалилось от него», согласно вычурному, но очень меткому выражению Жервазиу Вила-Новы.
Нынешние портреты поэта показывают его всесторонне красивым, окутанным ореолом гения. Но правда в том, что это не его выражение лица. Сознавая, что перед ними выдающийся мастер слова, фотографы и художники придавали его изображению одухотворённое выражение, не свойственное поэту. Не следует слепо доверять портретам великих людей…
– Ах! мой дорогой Лусиу, – повторял порой Рикарду, – как глубоко я чувствую торжество обворожительной, лежащей на кружевной постели женщины, когда смотрю на её полностью обнажённое тело… роскошное… золотистое и пьянящее! Женское тело – какая божественность! Если бы я был женщиной, я бы никогда не позволил себе отдаться мужской плоти – унылой, сухой, жёлтой – матовой и тусклой… Да! в своём восторженном воодушевлении я весь становлюсь самим восхищением, самой нежностью в отношении той великой необузданности, с которой только мраморные тела свиваются вместе с равными им – женскими, огненными, роскошными… А потом это напоминает мне о безнадёжном желании быть женщиной – хотя бы вот для чего: чтобы зачарованно смотреть на свои обнажённые белоснежные ноги, холодные, медленно пропадающие под шёлковыми простынями…
Я, признаться, удивился тому направлению, которое принял разговор. Если творчество Рикарду де Лоурейру было полно чувственности, безумных перверсий, то в его речах ничего подобного раньше не наблюдалось. Наоборот. В его словах никогда не звучала нотка безумства, или даже просто влюблённости, или же его сдерживало внезапное целомудрие, если, вдруг, издалека, речь заходила о какой-нибудь детали такого рода.
Что касается сексуальной жизни моего друга, я не имел ни малейшего представления о ней. В этом отношении Рикарду представлялся мне человеком уравновешенным. Возможно, я заблуждался… Да, я точно заблуждался… И доказательство – ох уж это доказательство! – я получил его в тот же вечер в престранном откровении – самом пугающем, самом глубоко скрытом, какое только можно вообразить…
Была половина восьмого. Мы прошли вверх все Елисейские поля, а затем по Авеню дю Буа до Порт-Майо. Поэт предложил поужинать в Арменонвильском павильоне – этой мысли я мог только аплодировать.
Меня всегда тянуло к этому знаменитому ресторану. Не знаю, почему… Его литературный антураж (потому что мы читали о нём в романах): большой зал с красным ковром и в глубине – лестница; романтические деревья, затенявшие павильон; небольшой пруд – вся эта атмосфера светской жизни пробуждала во мне неясное, нежное, мерцающее томление, астральное воспоминание некоего любовного приключения, которого у меня никогда не было. Осень, лунный свет, сухие листья, поцелуи, шампанское…
………………………………………………………………………………
Во время ужина мы говорили о разном. И только за кофе Рикарду начал:
– Вы не представляете себе, Лусиу, насколько пленительна для меня наша близкая дружба, как горячо я благословляю тот час, когда мы с Вами встретились. До знакомства с Вами я имел дело только с безразличными, заурядными людьми, которые никогда меня не понимали, даже на самую малость. Мои родители обожали меня. Но именно поэтому они меня понимали ещё меньше. Тогда как Вы, мой друг – Вы натура широкая, открытая, с той необходимой зоркостью, чтобы провидеть нечто в моей душе. Этого одного уже много. Я бы хотел большего, но и этого уже много. Поэтому сегодня я соберусь с силами, чтобы признаться, впервые признаться кому-то, в самой большой странности моего сознания и в самой большой боли моей жизни.
На мгновение он прервался, а продолжил внезапно уже другим тоном:
– Но прежде, всего одно замечание – сказал он – я не могу быть никому другом… Не возражайте… Я – не Ваш друг… Я никогда не умел испытывать страсть (я Вам уже рассказывал), только нежность. Наивысшая дружба для меня проявилась бы единственно в наивысшей нежности. А нежность всегда тянет за собой желание приласкать: желание поцеловать… обнять…, короче говоря: обладать! Что касается меня, то я лишь после удовлетворения своего желания могу почувствовать, чем оно было вызвано. Поэтому истина заключается в том, что свою собственную нежность я никогда не чувствую, только предчувствую. Чтобы её почувствовать, чтобы, значит, подружиться с кем-то (так как для меня нежность равнозначна дружбе), мне необходимо было бы сначала обладать желанной персоной, будь то женщина или мужчина. Но мы не можем обладать человеком нашего пола. Следовательно, я смог бы стать другом человеку своего пола, только если он или я сменили бы пол.
Ах! бесконечна моя боль: все могут иметь друзей, которые есть опора в их жизни, «основа» всего существования – друзей, которых мы принимаем, друзей, которым мы отвечаем взаимностью. Тогда как я, как бы ни старался, никогда не смогу ответить никакой страстью: страсти не зарождаются у меня внутри! Как будто бы мне не хватает какого-то органа чувств: словно бы я слепой или глухой. Для меня закрыта вся сфера душевности. Она есть нечто, что я вижу и не могу взять, что-то, что я ощупываю и не могу почувствовать… Я несчастный человек… глубоко несчастный, поверьте мне!
В иные моменты я становлюсь противен себе. Послушайте! Это ужасно! При мысли о всех тех, о ком знаю, что мог бы их любить, при мысли о всех тех людей, к кому чувствую нежность, меня всегда охватывает жгучая потребность впиться им в губы! Сколько раз я сдерживал желание поцеловать в губы свою мать…
Только не подумайте, что эти материальные желания (а я ещё не всё Вам рассказал), я испытываю в своём теле; я воспринимаю их в своей душе. Только своей душой я мог бы утихомирить свои нежные томления. Только своей душой я был бы в состоянии удовлетворить свою жажду дружбы с теми людьми, к кому чувствую влечение – и тем самым ответить им взаимным чувством.
Вот и всё…
Только не говорите ничего… Не говорите ничего…! Пожалейте меня… пожалейте…
Я молчал. В моём сознании бушевал вырвавшийся на волю ураган. Я был путником, шедшим по ровной дороге, обрамлённой деревьями и залитой солнцем, перед которым внезапно разверзлась огненная бездна.
Но уже спустя несколько минут поэт произнёс как ни в чём не бывало:
– Ну… Нам пора уходить.
И попросил счёт.
Мы взяли пролётку.
По дороге, когда мы пересекали не знаю какую площадь, до нас донеслись звуки скрипки слепого музыканта, коверкающего прекрасную мелодию. И Рикарду заметил:
– Слышите эту музыку? Моя жизнь точно такая: прекрасная партитура, искажённая отвратительным, мерзким исполнителем…