Последние свидетели
Часть 22 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Запомни: Мариуполь, парковая, 6…»
Саша Солянин – 14 лет.
Сейчас – инвалид войны первой группы.
Как не хотелось умирать… Никогда так умирать не хочется, как на рассвете…
Нас ведут на расстрел. Ведут быстро. Немцы куда-то спешат, это я понял из их разговора. До войны любил уроки немецкого языка. Даже сам выучил наизусть несколько стихотворений Гейне. Нас трое: двое военнопленных – два старших лейтенанта и я. Мальчишка… Меня словили в лесу, когда оружие собирал. Несколько раз удирал, а на третий словили.
Умирать страшно…
Мне шепчут:
– Беги!! Мы бросимся на конвойных, а ты прыгай в кусты.
– Не побегу…
– Почему?
– Буду с вами.
Я хотел погибнуть вместе с ними. Как солдат.
– Приказываем: бежать! Жить!
Один, Данила Григорьевич Иорданов, был из Мариуполя, другой, Александр Иванович Ильинский, из Брянска.
– Запомни: Мариуполь, Парковая, 6… Запомнил?
– Брянск, улица… Запомнил?
Стали стрелять…
Побежал… Я бежал… В голове у меня стучало: так-так… запомнить… так-так-так… запомнить. И от страха забыл.
Я забыл название улицы и номер дома в Брянске…
«Я слышала, как у него остановилось сердце…»
Лена Аронова – 12 лет.
Сейчас – юрист.
Наш город вдруг стал военным… Наш тихий и зеленый Гомель…
Родители решили отправить меня в Москву, там в военной академии учился мой брат. Все считали, что Москва никогда в жизни не будет захвачена, это непобедимая крепость. Уезжать я не хотела, но родители настояли, потому что, когда нас бомбили, я ничего не ела днями, в меня насильно впихивали еду. Заметно похудела. Мама решила, что в Москве спокойно, в Москве хорошо. И там я поправлюсь. А они с папой приедут, как только война кончится. Очень скоро.
Поезд до Москвы не дошел, высадил нас в Малоярославце. На вокзале был междугородный телефон, я все бегала, хотела дозвониться к брату, чтобы узнать, что мне делать дальше. Дозвонилась, брат сказал: «Сиди и жди, я за тобой приеду». В тревоге прошла ночь, людей было очень много, вдруг объявили: через полчаса отправляется поезд на Москву, садитесь. Я собрала вещи и побежала к поезду, забралась на верхнюю полку и уснула. Когда проснулась, поезд стоял около небольшой речушки, женщины стирали. «Где Москва?» – было мое удивление. Ответили, что нас везут на восток…
Вышла я из вагона и расплакалась от обиды, от отчаяния. И – о! Меня увидела Дина, это была моя подружка, из Гомеля мы выезжали вместе, нас вместе наши мамы провожали, а в Малоярославце мы потерялись. Теперь нас опять стало двое. И мне уже не так страшно. На станциях нам приносили еду к поезду: бутерброды, молоко в бидонах на подводах, один раз даже суп привезли.
В Кустанайской области на станции Джаркуль нас высадили. Первый раз мы с Диной ехали на телеге. Одна другую успокаивали, что приедем и сразу напишем домой. Я говорила: «Если дом не разбомбят, то родители получат наши письма, а если разбомбят, то куда же мы напишем?» Мама моя была главврачом детской больницы, а папа – директором ремесленного училища. Папа мой был человек мирный, облик у него весь учительский, когда он первый раз пришел с работы с пистолетом (им выдали пистолеты), он надел его с кобурой на штатский пиджак, я испугалась. Он, мне кажется, тоже его боялся, осторожно снимал вечером и клал на стол. Жили мы в большом доме, но военных в нем не было, я раньше никогда не видела оружия. Мне казалось, что пистолет сам начнет стрелять, что в нашем доме уже живет война. Вот снимет папа пистолет, тогда война кончится.
Были мы с Диной девочки городские, ничего не умели. Приехали, а на другой день нас послали на работу в поле, целый день простояли согнувшись. У меня закружилась голова, и я упала. Дина надо мной плакала, но не знала, как помочь. Было стыдно: местные девочки нормы выполняют, мы дойдем до половины поля, а они уже где-то далеко. Самое ужасное, когда меня послали доить корову, дали в руки доенку, а корову я никогда не доила, боялась к ней подступиться.
Однажды кто-то приехал со станции и привез газеты. Там мы прочли, что Гомель взят, очень плакали с Диной. Раз Гомель взят, значит, погибли наши родители, а нам надо идти в детдом. О детдоме я не хотела слышать, думала искать брата. Но за нами приехали родители Дины, каким-то чудом они нас разыскали. Отец ее работал главврачом в городе Саракташе Чкаловской области. На территории больницы была небольшая хатка, и там мы жили. Спали на деревянных нарах из досок, матрац набили соломой. Очень мучили меня мои длинные косы, ниже коленей. Обрезать косы я не могла без маминого разрешения. У меня была надежда, что мама все-таки есть, она найдет меня. А мама любила мои косы и будет меня ругать, если я их обрежу.
Однажды… На рассвете… Так случается только в сказках, а еще – на войне. Раздался стук в окно… Я поднялась: стоит моя мама. И я падаю… Я без сознания… Первое, что мама сделала, – обрезала мне косы и натерла голову настойкой от вшей.
Мама уже узнала, что папино училище эвакуировали в Новосибирск, и мы поехали с ней к папе. Там я стала ходить в школу. С утра мы учились, а после обеда ходили помогать в госпиталь, в город поступало много раненых, с фронта их отправляли в тыл. Приняли нас санитарками, меня определили в хирургию, самое тяжелое отделение. Давали нам старые простыни, мы рвали их на бинты, скручивали, затем закладывали в боксы и возили на стерилизацию. Стирали старые бинты, но иногда с фронта привозили такие бинты, что выносили их корзинами и закапывали во дворе. Они в крови, в гное…
Росла я в семье врача и до войны мечтала, что обязательно буду врачом. В хирургию – так в хирургию. Другие девочки боялись, а мне было все равно, только бы помогать, почувствовать себя нужной. Кончатся уроки, бежим скорее в госпиталь, чтобы не опоздать, прийти вовремя. Помню, что я несколько раз падала в обморок. Открывают раны, все прилипшее, раненые кричат… Мы вносили их в операционную и выносили на носилках. Несколько раз у меня начиналась тошнота от запаха бинтов, бинты сильно пахли, не лекарством, а… чем-то таким… Незнакомым, душным… Смертью… Я уже знала запах смерти… Заходишь в палату – еще раненый живой, но ты уже слышишь этот запах… Многие девочки уходили, не могли этого перенести. Они шили перчатки для фронта, кто умел – вязал. А я не могла уйти из госпиталя, как я уйду, если все знают, что мама моя врач.
Но я очень плакала, когда раненые умирали. Они умирают и зовут: «Доктор! Доктор! Быстрее!» Доктор прибежит, а спасти не может, в хирургии раненые тяжелые. Помню одного лейтенанта… Он попросил у меня грелку. Положила ему грелку, он схватил меня за руку… Не могу ее отнять… К себе прижимает. Держится за меня, изо всех сил держится. Я слышала под своей рукой, как у него остановилось сердце. Билось, билось и остановилось…
Я за войну столько всего узнала… Больше, чем за всю жизнь…
«Убежал на фронт за сестрой, старшим сержантом Верой Редькиной…»
Николай Редькин – 11 лет.
Сейчас – механик.
В доме затихло… Семья уменьшилась.
Старших братьев сразу призвали в армию. Сестра Вера ходила и ходила в военкомат и в марте сорок второго тоже ушла на фронт. Остались дома только я и младшая сестренка.
В эвакуации приютили нас родственники в Орловской области. Я работал в колхозе, мужчин уже не было, все мужские заботы легли на плечи таких, как я. Подростков. Вместо мужчин мы – нам от девяти до четырнадцати лет. Поехал первый раз пахать. Женщины стали возле своих коней и погнали. Стою, жду, что кто-нибудь придет и меня научит, а они одну борозду прошли, на вторую повернули. Я – один. Давай сам, где возле борозды, где по ней, так и прогнал. С утра я в поле, а ночью с мальчиками едем в ночное. Коней пасу. Один день так, второй… На третий пахал, пахал и свалился.
В сорок четвертом сестра Вера на один день заехала к нам из госпиталя после ранения. Утром ее увезли к станции на телеге, а я пешком убежал за ней. На вокзале солдат не пропускал меня в вагон: «Ты с кем, мальчик?» Я не растерялся: «Со старшим сержантом Верой Редькиной».
Так меня пропустили на войну…
«В ту сторону, откуда восходит солнце…»
Валя Кожановская – 10 лет.
Сейчас – рабочая.
Детская память… В детской памяти остается только страх или что-то хорошее…
Дом наш стоял недалеко от военного госпиталя. Госпиталь бомбили, я видела, как из окон падали раненые с костылями. Загорелся наш дом… Мама вскочила в огонь: «Я возьму деткам одежду».
Горел наш дом… Горела наша мама… Мы кинулись за ней, люди догнали нас, держали: «Детки, маму уже не спасете». Куда бежали все, туда и мы. Лежат мертвые… Стонут, просят помощи раненые. Ну, кто поможет? Мне – одиннадцать лет, сестре – девять. Мы с ней потерялись…
Встретились в детдоме Острошицкого Городка под Минском, а в Минске уже были немцы. За год до войны нас сюда привозил отец в пионерский лагерь. Красивое место. Из пионерского лагеря немцы сделали детдом. Все знакомое и чужое. Несколько дней одни рыдания, одни слезы, что остались без родителей и сгорел наш дом. Воспитательницы были старые, а порядки немецкие. Через год… Думаю, что через год… Стали нас отбирать для вывоза в Германию. Отбирали не по годам, а по росту, и я, к несчастью, была высокого роста, как отец, а сестренка, как мать, маленького. Подошли машины, вокруг немцы с автоматами, меня загнали на машину, сестра кричит, ее отталкивают, под ноги стреляют. Не пускают ко мне. И так нас разлучили…
Полный вагон… Битком набитый… Полный вагон деток, не было никого старше тринадцати лет. Первый раз остановились в Варшаве. Никто нас не поил и не кормил, только какой-то старичок зашел с полными карманами свернутых бумажек, на которых по-русски была написана молитва «Отче наш», и дал каждому такую бумажку.
После Варшавы ехали еще два дня. Привезли на санитарный, видимо, пункт. Раздели всех догола, вместе и мальчиков, и девочек, я плакала от стыда. Девочки хотели в одну сторону, мальчики в другую, нас сбили в одну кучу, наставили шланг… Холодная вода… С каким-то непонятным запахом, никогда больше его не встречала, не знаю, что там было за дезинфицирующее средство. Не обращали внимания: глаза не глаза, рот не рот, уши не уши, – провели санобработку. Затем раздали полосатые брюки и пиджаки типа пижам, на ноги – деревянные сандалии, а на грудь прикололи железные бирки «Ost».
Выгнали на улицу и построили, как на линейку. Я думала, что нас куда-то поведут, в какой-нибудь лагерь, а сзади шепчут: «Нас продавать будут». Подошел старый немец, отобрал вместе со мной еще трех девочек, отдал деньги и показывает на телегу с соломой: «Садитесь!»
Привезли в какое-то имение… Стоял большой высокий дом, а вокруг него – старый парк. Поселили нас в сарае, на одной половине жило двенадцать собак, на другой – мы. Сразу же на работу в поле – собирать камни, чтобы плуги, сеялки не ломались. Камни надо было укладывать ровненько, в одном месте. А мы в этих деревянных сандалиях, мозоли осыпали все ноги. Кормили плохим хлебом и снятым молоком.
Одна девочка не выдержала, умерла. Ее на лошадях увезли в лес и прямо так, без ничего, закопали. Деревянные кандалы и полосатую пижаму привезли назад в имение. Помню, что звали ее Оля.
Был там старый-старый немец, кормил собак. Он очень плохо говорил по-русски, но говорил, старался нас поддержать: «Киндер, Гитлер капут. Русский ком». Пойдет в курятник, наворует в шапку яиц и спрячет в свой ящик с инструментами – он еще плотничал по имению. Возьмет в руки топор и идет будто бы работать, а сам поставит ящик возле нас и смотрит по сторонам, машет руками, чтобы быстрее съели. Яйца выпьем, а скорлупки закопаем.
Позвали нас два сербских мальчика, которые тоже работали в этом имении… Были, как и мы, рабы. Рассказали свой секрет… Признались, что у них есть план: «Надо бежать, а то все умрем, как Оля. Закопают в лесу, а деревяшки наши и пижамы назад привезут». Мы боялись, но они нас убедили. Было так… За имением – болото, мы туда незаметно утром пробрались, а потом побежали. Бежали в ту сторону, откуда восходит солнце, на восток.
Вечером в кустарнике свалились все и уснули, усталые. Утром открыли глаза – тишина, одни жабы квакают. Встали, росой умылись и двинулись. Прошли совсем немного и увидели впереди дорогу шоссейную, надо ее перейти, напротив густой и красивый лес. Наше спасение. Один мальчик подполз, осмотрел шоссе и позвал: «Бегом!» Мы – на дорогу, а из лесу к нам навстречу немецкая машина с автоматчиками. Окружили нас и стали бить мальчиков, топтать.
В машину их бросили мертвых, а нас с девочкой посадили рядом. Сказали, что им хорошо, а вам еще лучше будет, русские свиньи. По биркам они узнали, что мы восточные. У нас уже такой страх был, что мы даже не плакали.
Привезли в концлагерь. Там мы увидели: на соломе сидят детки, а по ним ползают вши. Солому возили с полей, которые начинались сразу за колючей проволокой с током.
Каждое утро стучал железный засов, входили смеющиеся офицер и красивая женщина, она по-русски нам говорила:
– Кто хочет каши, быстро становитесь по двое в ряд. Поведем вас кормить…
Дети спотыкались, толкались, каши хотели все.
– Надо только двадцать пять человек, – пересчитывала женщина. – Не ссорьтесь, остальные подождите до завтра.
Саша Солянин – 14 лет.
Сейчас – инвалид войны первой группы.
Как не хотелось умирать… Никогда так умирать не хочется, как на рассвете…
Нас ведут на расстрел. Ведут быстро. Немцы куда-то спешат, это я понял из их разговора. До войны любил уроки немецкого языка. Даже сам выучил наизусть несколько стихотворений Гейне. Нас трое: двое военнопленных – два старших лейтенанта и я. Мальчишка… Меня словили в лесу, когда оружие собирал. Несколько раз удирал, а на третий словили.
Умирать страшно…
Мне шепчут:
– Беги!! Мы бросимся на конвойных, а ты прыгай в кусты.
– Не побегу…
– Почему?
– Буду с вами.
Я хотел погибнуть вместе с ними. Как солдат.
– Приказываем: бежать! Жить!
Один, Данила Григорьевич Иорданов, был из Мариуполя, другой, Александр Иванович Ильинский, из Брянска.
– Запомни: Мариуполь, Парковая, 6… Запомнил?
– Брянск, улица… Запомнил?
Стали стрелять…
Побежал… Я бежал… В голове у меня стучало: так-так… запомнить… так-так-так… запомнить. И от страха забыл.
Я забыл название улицы и номер дома в Брянске…
«Я слышала, как у него остановилось сердце…»
Лена Аронова – 12 лет.
Сейчас – юрист.
Наш город вдруг стал военным… Наш тихий и зеленый Гомель…
Родители решили отправить меня в Москву, там в военной академии учился мой брат. Все считали, что Москва никогда в жизни не будет захвачена, это непобедимая крепость. Уезжать я не хотела, но родители настояли, потому что, когда нас бомбили, я ничего не ела днями, в меня насильно впихивали еду. Заметно похудела. Мама решила, что в Москве спокойно, в Москве хорошо. И там я поправлюсь. А они с папой приедут, как только война кончится. Очень скоро.
Поезд до Москвы не дошел, высадил нас в Малоярославце. На вокзале был междугородный телефон, я все бегала, хотела дозвониться к брату, чтобы узнать, что мне делать дальше. Дозвонилась, брат сказал: «Сиди и жди, я за тобой приеду». В тревоге прошла ночь, людей было очень много, вдруг объявили: через полчаса отправляется поезд на Москву, садитесь. Я собрала вещи и побежала к поезду, забралась на верхнюю полку и уснула. Когда проснулась, поезд стоял около небольшой речушки, женщины стирали. «Где Москва?» – было мое удивление. Ответили, что нас везут на восток…
Вышла я из вагона и расплакалась от обиды, от отчаяния. И – о! Меня увидела Дина, это была моя подружка, из Гомеля мы выезжали вместе, нас вместе наши мамы провожали, а в Малоярославце мы потерялись. Теперь нас опять стало двое. И мне уже не так страшно. На станциях нам приносили еду к поезду: бутерброды, молоко в бидонах на подводах, один раз даже суп привезли.
В Кустанайской области на станции Джаркуль нас высадили. Первый раз мы с Диной ехали на телеге. Одна другую успокаивали, что приедем и сразу напишем домой. Я говорила: «Если дом не разбомбят, то родители получат наши письма, а если разбомбят, то куда же мы напишем?» Мама моя была главврачом детской больницы, а папа – директором ремесленного училища. Папа мой был человек мирный, облик у него весь учительский, когда он первый раз пришел с работы с пистолетом (им выдали пистолеты), он надел его с кобурой на штатский пиджак, я испугалась. Он, мне кажется, тоже его боялся, осторожно снимал вечером и клал на стол. Жили мы в большом доме, но военных в нем не было, я раньше никогда не видела оружия. Мне казалось, что пистолет сам начнет стрелять, что в нашем доме уже живет война. Вот снимет папа пистолет, тогда война кончится.
Были мы с Диной девочки городские, ничего не умели. Приехали, а на другой день нас послали на работу в поле, целый день простояли согнувшись. У меня закружилась голова, и я упала. Дина надо мной плакала, но не знала, как помочь. Было стыдно: местные девочки нормы выполняют, мы дойдем до половины поля, а они уже где-то далеко. Самое ужасное, когда меня послали доить корову, дали в руки доенку, а корову я никогда не доила, боялась к ней подступиться.
Однажды кто-то приехал со станции и привез газеты. Там мы прочли, что Гомель взят, очень плакали с Диной. Раз Гомель взят, значит, погибли наши родители, а нам надо идти в детдом. О детдоме я не хотела слышать, думала искать брата. Но за нами приехали родители Дины, каким-то чудом они нас разыскали. Отец ее работал главврачом в городе Саракташе Чкаловской области. На территории больницы была небольшая хатка, и там мы жили. Спали на деревянных нарах из досок, матрац набили соломой. Очень мучили меня мои длинные косы, ниже коленей. Обрезать косы я не могла без маминого разрешения. У меня была надежда, что мама все-таки есть, она найдет меня. А мама любила мои косы и будет меня ругать, если я их обрежу.
Однажды… На рассвете… Так случается только в сказках, а еще – на войне. Раздался стук в окно… Я поднялась: стоит моя мама. И я падаю… Я без сознания… Первое, что мама сделала, – обрезала мне косы и натерла голову настойкой от вшей.
Мама уже узнала, что папино училище эвакуировали в Новосибирск, и мы поехали с ней к папе. Там я стала ходить в школу. С утра мы учились, а после обеда ходили помогать в госпиталь, в город поступало много раненых, с фронта их отправляли в тыл. Приняли нас санитарками, меня определили в хирургию, самое тяжелое отделение. Давали нам старые простыни, мы рвали их на бинты, скручивали, затем закладывали в боксы и возили на стерилизацию. Стирали старые бинты, но иногда с фронта привозили такие бинты, что выносили их корзинами и закапывали во дворе. Они в крови, в гное…
Росла я в семье врача и до войны мечтала, что обязательно буду врачом. В хирургию – так в хирургию. Другие девочки боялись, а мне было все равно, только бы помогать, почувствовать себя нужной. Кончатся уроки, бежим скорее в госпиталь, чтобы не опоздать, прийти вовремя. Помню, что я несколько раз падала в обморок. Открывают раны, все прилипшее, раненые кричат… Мы вносили их в операционную и выносили на носилках. Несколько раз у меня начиналась тошнота от запаха бинтов, бинты сильно пахли, не лекарством, а… чем-то таким… Незнакомым, душным… Смертью… Я уже знала запах смерти… Заходишь в палату – еще раненый живой, но ты уже слышишь этот запах… Многие девочки уходили, не могли этого перенести. Они шили перчатки для фронта, кто умел – вязал. А я не могла уйти из госпиталя, как я уйду, если все знают, что мама моя врач.
Но я очень плакала, когда раненые умирали. Они умирают и зовут: «Доктор! Доктор! Быстрее!» Доктор прибежит, а спасти не может, в хирургии раненые тяжелые. Помню одного лейтенанта… Он попросил у меня грелку. Положила ему грелку, он схватил меня за руку… Не могу ее отнять… К себе прижимает. Держится за меня, изо всех сил держится. Я слышала под своей рукой, как у него остановилось сердце. Билось, билось и остановилось…
Я за войну столько всего узнала… Больше, чем за всю жизнь…
«Убежал на фронт за сестрой, старшим сержантом Верой Редькиной…»
Николай Редькин – 11 лет.
Сейчас – механик.
В доме затихло… Семья уменьшилась.
Старших братьев сразу призвали в армию. Сестра Вера ходила и ходила в военкомат и в марте сорок второго тоже ушла на фронт. Остались дома только я и младшая сестренка.
В эвакуации приютили нас родственники в Орловской области. Я работал в колхозе, мужчин уже не было, все мужские заботы легли на плечи таких, как я. Подростков. Вместо мужчин мы – нам от девяти до четырнадцати лет. Поехал первый раз пахать. Женщины стали возле своих коней и погнали. Стою, жду, что кто-нибудь придет и меня научит, а они одну борозду прошли, на вторую повернули. Я – один. Давай сам, где возле борозды, где по ней, так и прогнал. С утра я в поле, а ночью с мальчиками едем в ночное. Коней пасу. Один день так, второй… На третий пахал, пахал и свалился.
В сорок четвертом сестра Вера на один день заехала к нам из госпиталя после ранения. Утром ее увезли к станции на телеге, а я пешком убежал за ней. На вокзале солдат не пропускал меня в вагон: «Ты с кем, мальчик?» Я не растерялся: «Со старшим сержантом Верой Редькиной».
Так меня пропустили на войну…
«В ту сторону, откуда восходит солнце…»
Валя Кожановская – 10 лет.
Сейчас – рабочая.
Детская память… В детской памяти остается только страх или что-то хорошее…
Дом наш стоял недалеко от военного госпиталя. Госпиталь бомбили, я видела, как из окон падали раненые с костылями. Загорелся наш дом… Мама вскочила в огонь: «Я возьму деткам одежду».
Горел наш дом… Горела наша мама… Мы кинулись за ней, люди догнали нас, держали: «Детки, маму уже не спасете». Куда бежали все, туда и мы. Лежат мертвые… Стонут, просят помощи раненые. Ну, кто поможет? Мне – одиннадцать лет, сестре – девять. Мы с ней потерялись…
Встретились в детдоме Острошицкого Городка под Минском, а в Минске уже были немцы. За год до войны нас сюда привозил отец в пионерский лагерь. Красивое место. Из пионерского лагеря немцы сделали детдом. Все знакомое и чужое. Несколько дней одни рыдания, одни слезы, что остались без родителей и сгорел наш дом. Воспитательницы были старые, а порядки немецкие. Через год… Думаю, что через год… Стали нас отбирать для вывоза в Германию. Отбирали не по годам, а по росту, и я, к несчастью, была высокого роста, как отец, а сестренка, как мать, маленького. Подошли машины, вокруг немцы с автоматами, меня загнали на машину, сестра кричит, ее отталкивают, под ноги стреляют. Не пускают ко мне. И так нас разлучили…
Полный вагон… Битком набитый… Полный вагон деток, не было никого старше тринадцати лет. Первый раз остановились в Варшаве. Никто нас не поил и не кормил, только какой-то старичок зашел с полными карманами свернутых бумажек, на которых по-русски была написана молитва «Отче наш», и дал каждому такую бумажку.
После Варшавы ехали еще два дня. Привезли на санитарный, видимо, пункт. Раздели всех догола, вместе и мальчиков, и девочек, я плакала от стыда. Девочки хотели в одну сторону, мальчики в другую, нас сбили в одну кучу, наставили шланг… Холодная вода… С каким-то непонятным запахом, никогда больше его не встречала, не знаю, что там было за дезинфицирующее средство. Не обращали внимания: глаза не глаза, рот не рот, уши не уши, – провели санобработку. Затем раздали полосатые брюки и пиджаки типа пижам, на ноги – деревянные сандалии, а на грудь прикололи железные бирки «Ost».
Выгнали на улицу и построили, как на линейку. Я думала, что нас куда-то поведут, в какой-нибудь лагерь, а сзади шепчут: «Нас продавать будут». Подошел старый немец, отобрал вместе со мной еще трех девочек, отдал деньги и показывает на телегу с соломой: «Садитесь!»
Привезли в какое-то имение… Стоял большой высокий дом, а вокруг него – старый парк. Поселили нас в сарае, на одной половине жило двенадцать собак, на другой – мы. Сразу же на работу в поле – собирать камни, чтобы плуги, сеялки не ломались. Камни надо было укладывать ровненько, в одном месте. А мы в этих деревянных сандалиях, мозоли осыпали все ноги. Кормили плохим хлебом и снятым молоком.
Одна девочка не выдержала, умерла. Ее на лошадях увезли в лес и прямо так, без ничего, закопали. Деревянные кандалы и полосатую пижаму привезли назад в имение. Помню, что звали ее Оля.
Был там старый-старый немец, кормил собак. Он очень плохо говорил по-русски, но говорил, старался нас поддержать: «Киндер, Гитлер капут. Русский ком». Пойдет в курятник, наворует в шапку яиц и спрячет в свой ящик с инструментами – он еще плотничал по имению. Возьмет в руки топор и идет будто бы работать, а сам поставит ящик возле нас и смотрит по сторонам, машет руками, чтобы быстрее съели. Яйца выпьем, а скорлупки закопаем.
Позвали нас два сербских мальчика, которые тоже работали в этом имении… Были, как и мы, рабы. Рассказали свой секрет… Признались, что у них есть план: «Надо бежать, а то все умрем, как Оля. Закопают в лесу, а деревяшки наши и пижамы назад привезут». Мы боялись, но они нас убедили. Было так… За имением – болото, мы туда незаметно утром пробрались, а потом побежали. Бежали в ту сторону, откуда восходит солнце, на восток.
Вечером в кустарнике свалились все и уснули, усталые. Утром открыли глаза – тишина, одни жабы квакают. Встали, росой умылись и двинулись. Прошли совсем немного и увидели впереди дорогу шоссейную, надо ее перейти, напротив густой и красивый лес. Наше спасение. Один мальчик подполз, осмотрел шоссе и позвал: «Бегом!» Мы – на дорогу, а из лесу к нам навстречу немецкая машина с автоматчиками. Окружили нас и стали бить мальчиков, топтать.
В машину их бросили мертвых, а нас с девочкой посадили рядом. Сказали, что им хорошо, а вам еще лучше будет, русские свиньи. По биркам они узнали, что мы восточные. У нас уже такой страх был, что мы даже не плакали.
Привезли в концлагерь. Там мы увидели: на соломе сидят детки, а по ним ползают вши. Солому возили с полей, которые начинались сразу за колючей проволокой с током.
Каждое утро стучал железный засов, входили смеющиеся офицер и красивая женщина, она по-русски нам говорила:
– Кто хочет каши, быстро становитесь по двое в ряд. Поведем вас кормить…
Дети спотыкались, толкались, каши хотели все.
– Надо только двадцать пять человек, – пересчитывала женщина. – Не ссорьтесь, остальные подождите до завтра.