Последние свидетели
Часть 23 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я вначале верила, вместе с маленькими бежала, толкалась, а потом стала бояться: «Почему не возвращаются те, которых уводят кормить кашей?» Садилась под самую железную дверь при входе, и, когда нас уже было мало, женщина все равно меня не замечала. Она всегда стояла и считала ко мне спиной. Как долго это продолжалось, не скажу. Мне кажется… я тогда потеряла память…
Ни одной птицы и даже жука я в концлагере не видела. Мечтала: найти хотя бы червяка. Но они там не жили…
Слышим однажды: шум, крик, стрельба. Стучит железный засов – в барак к нам врываются родные солдаты с криком: «Детушки!!» Берут нас на плечи, на руки, по нескольку человек, потому что мы уже ничего не весим, из воздуха. Целуют, обнимают и плачут. Выносят на улицу…
Мы видим черную трубу крематория…
Несколько недель нас лечили, кормили. У меня спрашивают: «Сколько тебе лет?» Я отвечаю: «Тринадцать…» – «А мы думали: восемь». Когда окрепли, повезли нас в ту сторону, откуда восходит солнце.
Домой…
«Белая рубашка в темноте далеко светится…»
Ефим Фридлянд – 9 лет.
Сейчас – заместитель директора комбината силикатных изделий.
Детство кончилось… С первыми выстрелами… Во мне еще жил ребенок, но уже рядом с кем-то другим…
До войны я боялся один оставаться в квартире, а тут страх прошел. Ни в каких маминых домовых, которые сидят за печкой, я уже не верил, да и она их не вспоминала. Уезжали из Хотимска на подводе, мама купила корзину яблок, поставила возле нас с сестрой, и мы ели. Началась бомбежка, у сестрички в руках два красивых яблока, мы стали из-за них драться, она не отдавала. Мама ругается: «Прячьтесь!» – а мы делим яблоки. Дрались, пока я не попросил сестру: «Дай мне хотя бы одно яблоко, а то убьют нас, и не попробую». Она отдала одно, самое красивое. И тут бомбежка кончилась. Я не стал есть счастливое яблоко.
Ехали на подводе, а впереди нас шло стадо. От отца (до войны он был в Хотимске директором «Заготскота») мы знали, что это не обычные коровы, а племенное стадо, которое за большие деньги купили за границей. Помню, как отец не мог мне объяснить, сколько это – большие деньги, пока не привел пример, что каждая корова стоит, как трактор. Как танк. Раз танк, значит, очень много. Берегли каждую корову.
Поскольку рос я в семье зоотехника, животных любил. Когда после очередной бомбежки остались мы без телеги, я шел впереди стада, привязавшись к быку Ваське. У него в носу было кольцо, за кольцо привязана веревка, а концом веревки я себя привязывал. Коровы долго не могли привыкнуть к бомбежке, они были тяжелые, не приспособленные к большим переходам, у них трескались копыта, они страшно уставали. После обстрела их трудно было собрать. Но, если выходил на дорогу бык, они все шли за ним. А бык слушался одного меня.
Мать ночью выстирает где-нибудь мою белую рубашку… На рассвете: «Подъем!» – кричит старший лейтенант Турчин, который возглавлял обоз. Надеваю рубашку, беру быка, и идем. Вот помню, что все время я был в белой рубашке. В темноте она светится, далеко всем меня видно. Спал рядом с быком, под его передними ногами, – так было теплее. Васька никогда не вставал первым, ждал, когда я встану. Чувствовал, что рядом с ним ребенок, и он может причинить боль. Я ложился с ним и никогда не волновался.
Пешком дошли до Тулы. Больше тысячи километров. Три месяца шли, шли уже босиком, все на нас изорвалось. Пастухов осталось мало. У коров раздувалось вымя, не успевали их выдаивать. Вымя болит, корова становится возле тебя и смотрит. У меня сводило руки, в день отдаивали по пятнадцать-двадцать коров. Как сейчас вижу: лежит на дороге корова с перебитой задней ногой, из посиневшего вымени капает молоко. Она смотрит на людей… Ждет… Солдаты остановились – и за винтовки: пристрелить, чтобы не мучилась. Я попросил их: «Подождите…»
Подхожу и сдаиваю на землю молоко. Корова благодарно лижет мне плечо. «Ну, – поднимаюсь, – теперь стреляйте…» А сам убегаю, чтобы не видеть…
В Туле узнали, что весь пригнанный нами племенной скот пойдет на мясокомбинат, девать его больше некуда. К городу подходили немцы. Я надел белую рубашку и пошел прощаться к Ваське. Бык тяжело дышал мне в лицо…
…В мае сорок пятого… Мы возвращались домой. Подъезжали к Орше, в этот момент я стоял у окна, за спиной, чувствовал, стояла мама. Открыл окно. Мама говорит: «Ты слышишь запах наших болот?» Я плакал редко, а тут заревел. В эвакуации мне даже во сне снилось, как косят болотное сено, как собирают его в стожки и как оно, немного подсохнув, провялившись, пахнет. Нигде не повторяющийся родной запах болотного сена. Мне кажется, что только у нас, в Беларуси, такой острый запах болотного сена, он преследовал меня всюду. Я его даже во сне слышал.
В день Победы выбежал на улицу сосед дядя Коля и стал стрелять вверх. Мальчишки окружили его:
– Дядя Коля, дайте я!
– Дядя Коля, дайте я…
Он давал всем. И я выстрелил первый раз…
«На чистый пол, который я только вымыла…»
Маша Иванова – 8 лет.
Сейчас – учительница.
У нас была дружная семья. Все любимые…
Мой отец воевал на гражданской войне. С того времени ходил с костылями. Но он возглавил колхоз, хозяйство у него было передовое. Когда я научилась читать, он показывал мне вырезки из газеты «Правда», где писалось о нашем колхозе. Как лучшего председателя, отца перед войной посылали на съезд колхозников-ударников и на сельскохозяйственную выставку в Москву. Он привез мне оттуда красивые детские книги и железную коробку с шоколадными конфетами.
Мы с мамой любили нашего папу. Я его обожала, а он обожал нас. Меня и маму. Может, я украшаю свое детство? Но все довоенное в памяти радостное и светлое. Потому что… Это было детство… Настоящее детство…
Запомнились песни. С поля женщины возвращались с песнями. Солнце закатывается за горизонт, а из-за горы протяжно доносится:
Уже пора домой. Пора.
Уже вечерняя заря…
Я бегу навстречу песне – там моя мама, я слышу ее голос. Мама подхватывает меня на руки, обнимаю ее крепко за шею, спрыгиваю и бегу впереди, а песня догоняет, она заполняет весь мир вокруг – и так весело и так хорошо.
После такого счастливого детства… Вдруг… Сразу – война…
В первые дни отец ушел… Его оставили работать в подполье. Дома он не жил, потому что его у нас знали все. Он приходил к нам только ночью.
Однажды услышала, как он разговаривал с мамой:
– Подорвали немецкую машину на шоссе возле…
Я закашляла на печи, родители испугались.
– Об этом никто не должен знать, доченька, – предупредили они меня.
Я стала бояться ночи. Отец придет к нам, а фашисты дознаются и заберут нашего папу, которого я так люблю.
Все время ждала его. Забиралась в самый дальний угол нашей большой печки, обнимала бабушку, но боялась заснуть, если засыпала, то часто просыпалась. В трубе воет вьюга, вьюшка дрожит и позванивает. У меня мысль: не проспать бы папу.
Вдруг мне начинает казаться, что это не буря воет, а плачет мама. У меня горячка. Тиф.
Поздно ночью пришел отец. Первой услышала его я и позвала бабушку. Отец был холодный, а я пылала жаром, он сидел возле меня и не мог уйти. Усталый, постаревший, но такой свой, такой родной. Через несколько часов, как он пришел, в дверь постучали. Громко постучали. Отец даже кожух не успел накинуть, в дом вломились полицаи. Вытолкнули его на улицу, я – за ним, он протянул ко мне руки, но его ударили автоматом по рукам. Били по голове. Босиком я бежала за ним по снегу до самой речки и кричала: «Папочка! Папочка…» Дома причитала бабушка: «А где же Бог? Куда он прячется?»
Отца убили…
Бабушка не смогла пережить такое горе. Плакала все тише и тише и через две недели умерла ночью на печке, а рядом спала я и обнимала ее, мертвую. В доме никого больше не было, мама с братом прятались у соседей.
После папиной смерти мама тоже стала совсем другая. Из дому никуда не уходила. Говорила только о папе, быстро уставала, а до войны была стахановкой, везде самой первой. Меня она не замечала, а я все время старалась попасть ей на глаза. Чем-нибудь ее обрадовать. Но она оживала только тогда, когда мы вспоминали папу.
…Помню, как прибежали счастливые бабы:
– Из соседней деревни прислали на лошади хлопчика – война кончилась. Скоро наши мужики начнут возвращаться.
Мама упала на чистый пол, который я только вымыла…
«А смотрел ли на это Бог? И что он думал…»
Юра Карпович – 8 лет.
Сейчас – шофер.
Я видел то, что нельзя видеть… Человеку нельзя. А я был маленький…
Я видел, как солдат бежит и как будто спотыкается. Падает. Долго царапает землю, обнимает ее…
Я видел, как гнали через деревню наших военнопленных. Длинные колонны. В рваных и обожженных шинелях. Там, где они стояли ночью, была обгрызена кора с деревьев. Вместо еды им забрасывали дохлую лошадь… Они рвали ее…
Я видел, как ночью пошел под откос и сгорел немецкий эшелон, а утром положили на рельсы всех тех, кто работал на железной дороге, и пустили по ним паровоз…
Я видел, как запрягали в брички людей. У них были желтые звезды на спине… Их погоняли кнутами. Весело катались…
Я видел, как у матерей штыками выбивали из рук детей. И бросали в огонь. В колодец… А до нас с мамой очередь не дошла…
Я видел, как плакала соседская собака. Она сидела на золе соседской хаты. Одна… У нее были глаза старого человека…
А я был маленький…
Я вырос с этим… Я вырос мрачным и недоверчивым, у меня тяжелый характер. Когда кто-то плачет, мне не жалко, а, наоборот, легче, потому что сам я плакать не умею. Два раза женился, и два раза от меня уходила жена, никто долго не выдерживал. Меня трудно любить. Я знаю… Я сам знаю…
Прошло много лет… Теперь я хочу спросить: а смотрел ли на это Бог? И что он думал…
«А белый свет – ненаглядный…»
Ни одной птицы и даже жука я в концлагере не видела. Мечтала: найти хотя бы червяка. Но они там не жили…
Слышим однажды: шум, крик, стрельба. Стучит железный засов – в барак к нам врываются родные солдаты с криком: «Детушки!!» Берут нас на плечи, на руки, по нескольку человек, потому что мы уже ничего не весим, из воздуха. Целуют, обнимают и плачут. Выносят на улицу…
Мы видим черную трубу крематория…
Несколько недель нас лечили, кормили. У меня спрашивают: «Сколько тебе лет?» Я отвечаю: «Тринадцать…» – «А мы думали: восемь». Когда окрепли, повезли нас в ту сторону, откуда восходит солнце.
Домой…
«Белая рубашка в темноте далеко светится…»
Ефим Фридлянд – 9 лет.
Сейчас – заместитель директора комбината силикатных изделий.
Детство кончилось… С первыми выстрелами… Во мне еще жил ребенок, но уже рядом с кем-то другим…
До войны я боялся один оставаться в квартире, а тут страх прошел. Ни в каких маминых домовых, которые сидят за печкой, я уже не верил, да и она их не вспоминала. Уезжали из Хотимска на подводе, мама купила корзину яблок, поставила возле нас с сестрой, и мы ели. Началась бомбежка, у сестрички в руках два красивых яблока, мы стали из-за них драться, она не отдавала. Мама ругается: «Прячьтесь!» – а мы делим яблоки. Дрались, пока я не попросил сестру: «Дай мне хотя бы одно яблоко, а то убьют нас, и не попробую». Она отдала одно, самое красивое. И тут бомбежка кончилась. Я не стал есть счастливое яблоко.
Ехали на подводе, а впереди нас шло стадо. От отца (до войны он был в Хотимске директором «Заготскота») мы знали, что это не обычные коровы, а племенное стадо, которое за большие деньги купили за границей. Помню, как отец не мог мне объяснить, сколько это – большие деньги, пока не привел пример, что каждая корова стоит, как трактор. Как танк. Раз танк, значит, очень много. Берегли каждую корову.
Поскольку рос я в семье зоотехника, животных любил. Когда после очередной бомбежки остались мы без телеги, я шел впереди стада, привязавшись к быку Ваське. У него в носу было кольцо, за кольцо привязана веревка, а концом веревки я себя привязывал. Коровы долго не могли привыкнуть к бомбежке, они были тяжелые, не приспособленные к большим переходам, у них трескались копыта, они страшно уставали. После обстрела их трудно было собрать. Но, если выходил на дорогу бык, они все шли за ним. А бык слушался одного меня.
Мать ночью выстирает где-нибудь мою белую рубашку… На рассвете: «Подъем!» – кричит старший лейтенант Турчин, который возглавлял обоз. Надеваю рубашку, беру быка, и идем. Вот помню, что все время я был в белой рубашке. В темноте она светится, далеко всем меня видно. Спал рядом с быком, под его передними ногами, – так было теплее. Васька никогда не вставал первым, ждал, когда я встану. Чувствовал, что рядом с ним ребенок, и он может причинить боль. Я ложился с ним и никогда не волновался.
Пешком дошли до Тулы. Больше тысячи километров. Три месяца шли, шли уже босиком, все на нас изорвалось. Пастухов осталось мало. У коров раздувалось вымя, не успевали их выдаивать. Вымя болит, корова становится возле тебя и смотрит. У меня сводило руки, в день отдаивали по пятнадцать-двадцать коров. Как сейчас вижу: лежит на дороге корова с перебитой задней ногой, из посиневшего вымени капает молоко. Она смотрит на людей… Ждет… Солдаты остановились – и за винтовки: пристрелить, чтобы не мучилась. Я попросил их: «Подождите…»
Подхожу и сдаиваю на землю молоко. Корова благодарно лижет мне плечо. «Ну, – поднимаюсь, – теперь стреляйте…» А сам убегаю, чтобы не видеть…
В Туле узнали, что весь пригнанный нами племенной скот пойдет на мясокомбинат, девать его больше некуда. К городу подходили немцы. Я надел белую рубашку и пошел прощаться к Ваське. Бык тяжело дышал мне в лицо…
…В мае сорок пятого… Мы возвращались домой. Подъезжали к Орше, в этот момент я стоял у окна, за спиной, чувствовал, стояла мама. Открыл окно. Мама говорит: «Ты слышишь запах наших болот?» Я плакал редко, а тут заревел. В эвакуации мне даже во сне снилось, как косят болотное сено, как собирают его в стожки и как оно, немного подсохнув, провялившись, пахнет. Нигде не повторяющийся родной запах болотного сена. Мне кажется, что только у нас, в Беларуси, такой острый запах болотного сена, он преследовал меня всюду. Я его даже во сне слышал.
В день Победы выбежал на улицу сосед дядя Коля и стал стрелять вверх. Мальчишки окружили его:
– Дядя Коля, дайте я!
– Дядя Коля, дайте я…
Он давал всем. И я выстрелил первый раз…
«На чистый пол, который я только вымыла…»
Маша Иванова – 8 лет.
Сейчас – учительница.
У нас была дружная семья. Все любимые…
Мой отец воевал на гражданской войне. С того времени ходил с костылями. Но он возглавил колхоз, хозяйство у него было передовое. Когда я научилась читать, он показывал мне вырезки из газеты «Правда», где писалось о нашем колхозе. Как лучшего председателя, отца перед войной посылали на съезд колхозников-ударников и на сельскохозяйственную выставку в Москву. Он привез мне оттуда красивые детские книги и железную коробку с шоколадными конфетами.
Мы с мамой любили нашего папу. Я его обожала, а он обожал нас. Меня и маму. Может, я украшаю свое детство? Но все довоенное в памяти радостное и светлое. Потому что… Это было детство… Настоящее детство…
Запомнились песни. С поля женщины возвращались с песнями. Солнце закатывается за горизонт, а из-за горы протяжно доносится:
Уже пора домой. Пора.
Уже вечерняя заря…
Я бегу навстречу песне – там моя мама, я слышу ее голос. Мама подхватывает меня на руки, обнимаю ее крепко за шею, спрыгиваю и бегу впереди, а песня догоняет, она заполняет весь мир вокруг – и так весело и так хорошо.
После такого счастливого детства… Вдруг… Сразу – война…
В первые дни отец ушел… Его оставили работать в подполье. Дома он не жил, потому что его у нас знали все. Он приходил к нам только ночью.
Однажды услышала, как он разговаривал с мамой:
– Подорвали немецкую машину на шоссе возле…
Я закашляла на печи, родители испугались.
– Об этом никто не должен знать, доченька, – предупредили они меня.
Я стала бояться ночи. Отец придет к нам, а фашисты дознаются и заберут нашего папу, которого я так люблю.
Все время ждала его. Забиралась в самый дальний угол нашей большой печки, обнимала бабушку, но боялась заснуть, если засыпала, то часто просыпалась. В трубе воет вьюга, вьюшка дрожит и позванивает. У меня мысль: не проспать бы папу.
Вдруг мне начинает казаться, что это не буря воет, а плачет мама. У меня горячка. Тиф.
Поздно ночью пришел отец. Первой услышала его я и позвала бабушку. Отец был холодный, а я пылала жаром, он сидел возле меня и не мог уйти. Усталый, постаревший, но такой свой, такой родной. Через несколько часов, как он пришел, в дверь постучали. Громко постучали. Отец даже кожух не успел накинуть, в дом вломились полицаи. Вытолкнули его на улицу, я – за ним, он протянул ко мне руки, но его ударили автоматом по рукам. Били по голове. Босиком я бежала за ним по снегу до самой речки и кричала: «Папочка! Папочка…» Дома причитала бабушка: «А где же Бог? Куда он прячется?»
Отца убили…
Бабушка не смогла пережить такое горе. Плакала все тише и тише и через две недели умерла ночью на печке, а рядом спала я и обнимала ее, мертвую. В доме никого больше не было, мама с братом прятались у соседей.
После папиной смерти мама тоже стала совсем другая. Из дому никуда не уходила. Говорила только о папе, быстро уставала, а до войны была стахановкой, везде самой первой. Меня она не замечала, а я все время старалась попасть ей на глаза. Чем-нибудь ее обрадовать. Но она оживала только тогда, когда мы вспоминали папу.
…Помню, как прибежали счастливые бабы:
– Из соседней деревни прислали на лошади хлопчика – война кончилась. Скоро наши мужики начнут возвращаться.
Мама упала на чистый пол, который я только вымыла…
«А смотрел ли на это Бог? И что он думал…»
Юра Карпович – 8 лет.
Сейчас – шофер.
Я видел то, что нельзя видеть… Человеку нельзя. А я был маленький…
Я видел, как солдат бежит и как будто спотыкается. Падает. Долго царапает землю, обнимает ее…
Я видел, как гнали через деревню наших военнопленных. Длинные колонны. В рваных и обожженных шинелях. Там, где они стояли ночью, была обгрызена кора с деревьев. Вместо еды им забрасывали дохлую лошадь… Они рвали ее…
Я видел, как ночью пошел под откос и сгорел немецкий эшелон, а утром положили на рельсы всех тех, кто работал на железной дороге, и пустили по ним паровоз…
Я видел, как запрягали в брички людей. У них были желтые звезды на спине… Их погоняли кнутами. Весело катались…
Я видел, как у матерей штыками выбивали из рук детей. И бросали в огонь. В колодец… А до нас с мамой очередь не дошла…
Я видел, как плакала соседская собака. Она сидела на золе соседской хаты. Одна… У нее были глаза старого человека…
А я был маленький…
Я вырос с этим… Я вырос мрачным и недоверчивым, у меня тяжелый характер. Когда кто-то плачет, мне не жалко, а, наоборот, легче, потому что сам я плакать не умею. Два раза женился, и два раза от меня уходила жена, никто долго не выдерживал. Меня трудно любить. Я знаю… Я сам знаю…
Прошло много лет… Теперь я хочу спросить: а смотрел ли на это Бог? И что он думал…
«А белый свет – ненаглядный…»