Пение пчел
Часть 9 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Чтобы не думать о двух взрослых сыновьях, оставленных в Линаресе, его свекровь не выходила из кухни. Она проводила там дни напролет, совершенствуя свой рецепт кахеты и без устали помешивая ложкой в кастрюле. Когда правая рука уставала, она перекладывала деревянную ложку в левую, но ни на минуту не соглашалась бросить это занятие, хотя постоянные круговые движения утомляли ее до такой степени, что руки, плечи и шею по ночам сводил спазм.
Она трудилась не покладая рук, отказываясь от помощи. «Я со всем справлюсь сама, – говорила она, – потому что работа гипнотизирует». Пока ее разум пребывал под этим наркотическим воздействием, она забывала обо всем. О сыновьях, о погибшем муже. О том, что случилось и что могло случиться в будущем. От работы у нее уставали руки, но успокаивалась душа.
Понимая это, Франсиско позаботился о том, чтобы у нее было вдоволь козьего молока и тростникового сахара. Ежедневно свекровь производила литры кахеты. Донья Синфороса раздавала его во время полдника детям батраков, лица которых благодаря ее щедрости потихоньку округлялись.
Настроение Кармен и Консуэло менялось день ото дня. То они радовались, то грустили. Иногда плакали без всякого повода. В другой раз находили предлог для обиды, реальный или воображаемый, и принимались кричать друг на друга, но затем мирились и снова шептались по углам, давясь от смеха. Хуже всего было, когда подобные перепады настроения случались в один день. Франсиско предпочел бы клеймить коров, вдыхая вонь горелой шкуры, нежели наблюдать за сменами настроения своих дочерей.
В те дни он передвигался по дому осторожно, стараясь не быть втянутым в их ссоры и разбирательства и восхищаясь Беатрис, которую как будто вовсе не беспокоили и не удивляли выкрутасы дочек-подростков. Чтобы как-то их отвлечь, она давала им поручения: учить крестьянских детей чтению, а тем, кто постарше и уже умел читать, преподавать арифметику. Выполнив одни поручения, они получили следующие – учить детей музыке. Как и ожидалось, Кармен относилась к урокам более терпеливо и сознательно. Стоило ей отвлечься, Консуэло исчезала: она так и не научилась управляться с чужими детьми.
Франсиско пытался как мог понять своих девочек. Дело было не только в скуке: они не привыкли к столь примитивным условиям жизни. Без электричества все дела заканчивались рано. Читать перед сном они любили при свете лампы, а не масляного светильника. Дома стоял холодильник, и даже зимой они обычно добавляли в напитки лед. В деревне не было ни электричества – этой роскоши, которая постепенно проникала в дом в усадьбе Амистад: сначала общественные комнаты, затем и личные. Последней электрифицировали кухню, хотя Франсиско со временем мечтал провести электричество и в комнаты домашних слуг, а затем в дома батраков, но стоило это недешево. В его планы не входила электрификация дома во Флориде, хотя каждый раз, когда он возражал против того, чтобы вернуться к современным удобствам Линареса, дочери просили его об этом.
Беатрис оставалась невозмутимой, хотя Франсиско знал, что это лишь маска, которую она надевает каждое утро с восходом солнца. По ночам он чувствовал, как она беспокойно ворочается в постели. Затем слышал, как она встает, чтобы взглянуть на спящих девочек. Проверяла она и засовы на дверях и не осталось ли с вечера зажженных свечей или масляных ламп, полностью ли погасли дрова в печке.
Утром Беатрис вела себя так, словно безмятежно проспала всю ночь. Присоединялась к нему за завтраком. Будила Кармен и Консуэло, которым пора было приступать к дневным обязанностям. Руководила домашними делами, отдавала распоряжения, когда делать небольшую уборку, а когда генеральную. На кухне следила, чтобы ничего не пропадало, ни единой крошки. Иногда выходила на улицу посидеть с няней Рехой: старуха не жаловалась, но и она сама, и ее кресло-качалка не могли привыкнуть к новому месту и к новому пейзажу – одна почти не ела, другая почти не качалась. Беатрис не знала, кому из них приходится хуже, и переживала за обеих.
Но она не унывала. Не унывала, потому что это был ее долг. Покончив с одним делом, переходила к другому, пока не переделывала все дела и больше ничего не оставалось, кроме как сидеть с вышиванием при свете масляной лампы. Она постоянно занимала руки, чтобы у разума не оставалось времени блуждать где вздумается, утомлять себя досужими мыслями, а то и взорваться.
Франсиско был благодарен ей за выдержку, которая и ему давала силы каждое утро надевать маску, с улыбкой прощаться и оставлять ее на хозяйстве во Флориде, пока сам он занимается своими делами поблизости или где-нибудь дальше, в Тамаулипасе. Подобно свекрови, которая целыми днями мешала молоко, он с утра до вечера занимался ранчо и плантациями, которые изнуряли тело, но давали передышку уму.
У Беатрис не было ничего, что помогло бы ей отвести душу. Она хлопотала весь день, но ни одно занятие не приносило ей радости. Она знала, что батраки тоже скучают по своим домам, бесхитростным, зато родным. У всех них во Флориде была крыша над головой, но не хватало уединенности. В этой асьенде, в старом здании с двенадцатью комнатами, обитала лишь одна семья слуг, хотя оно было построено для большего числа людей, чем в нем проживало последнее время. После внезапного наплыва новых жильцов дом заполнился целиком: в каждой комнате обосновалось по семье.
Во Флориде, как и в Амистад, пеоны в течение дня делали вид, что жизнь идет своим чередом. Обливаясь потом и изнуряя себя тяжелым трудом, они забывали о том, что их семьи вынуждены жить в изгнании в милях езды от города. Возвращаясь с заходом солнца домой, они удивлялись, обнаруживая жен в дурном расположении духа.
Настоящие тяготы жизни на чужбине легли на женские плечи. Женщины были лишены не только отдыха, но и возможности уединиться в течение дня: и кухню, и прачечную приходилось делить с другими женщинами. А заодно терпеть постоянное присутствие целой толпы ничем не занятых детей. Готовили по очереди на общей кухне, по мере сил экономя продукты: соль, перец, белую муку, рис, фасоль и картошку – все, что не росло во Флориде и что они успели купить до изгнания в лавке братьев Чанг.
Франсиско закупил этой снеди в большом объеме, но, поскольку никто не знал, как долго придется жить в изгнании, продукты приходилось расходовать осторожно. Голода он не боялся, но Беатрис заметила, что батраки припрятывают часть экстракта сахарного тростника, чтобы затем ферментировать и гнать самогон в перегонном кубе, изготовленном из старых медных ковшей.
– Женщины жалуются, Франсиско. Особенно на холостяков, которым нечего делать. Говорят, они им проходу не дают. Особенно Леокадио. Мол, он пьет, но пить-то не умеет.
По ночам женщины боялись выйти в туалет, опасаясь нападения со стороны какого-нибудь пьяного сластолюбца, женатого или холостого.
Франсиско не был трезвенником – время от времени он любил выпить пива. Его излюбленным сортом была «Карта Бланка» из пивоварни Монтеррея, а с тех пор, как в Линаресе построили фабрику льда, пиво он предпочитал пить холодным. Также он ежедневно позволял себе стаканчик шотландского виски, который привозил из Техаса. Но самогон, который гнали пеоны, обжигал горло и разъедал желудок. От нескольких глотков этого пойла у любого отказали бы тормоза, а сочетание крепчайшего напитка с вынужденной теснотой неминуемо грозило катастрофой.
По размышлении он отобрал у пеонов хитроумное приспособление для перегонки, справедливо опасаясь, что оно лишь обострит ситуацию. Решив, что средством от хандры и морального упадка служит в первую очередь труд, он все время занимал их работой в том или ином поместье. Они к этому привыкли. Это стало частью их ежедневного распорядка, но жизнь без помощи женщин, вдали от дома, изнуряла их. Возвращаясь во Флориду, они хотели одного – поужинать и улечься спать, избегая лишних проблем и сознавая, что назавтра их ожидает еще больше работы.
Единственным, кто был освобожден от повседневных трудов, был Ансельмо Эспирикуэта. Ему позволили оставаться дома, поскольку через неделю после отбытия каравана его жена заболела и в тот же день умерла. Но это еще не все: четверо его детей умерли или находились при смерти. Выжили только отец, старший сын и младшая дочурка.
Франсиско дивился, каким образом одна и та же болезнь поражала одних и обходила других, зато точно знал, что этой трагедии можно было избежать. Женщина заболела через неделю после того, как он строго-настрого запретил своему батраку покидать поместье, но тот, очевидно, не послушался и вновь отправил беременную жену в город, чтобы купить табака.
Франсиско Моралес был не из тех людей, которые только и делают, что попрекают других, мол, видишь, я тебя предупреждал. Он терпеть не мог подобных разговоров, толку в них было мало. Пустая трата слов, особенно когда дело не исправишь. Но тут ему впервые захотелось схватить батрака за шиворот и рявкнуть: «Я же говорил тебе, чтобы никто из твоих не совался в город и что твоя привычка всех убьет!» У него едва хватило сил, чтобы сдержаться, потому что Франсиско представить себе не мог, какую тоску и боль может причинить подобная потеря человеку, терзаемому чувством вины из-за того, что навлек болезнь на членов собственной семьи.
В подобных обстоятельствах помочь можно было только одним способом – оставлять сумки с едой поблизости от их дома. В первый раз он привез аспирин «Байер», однако на следующий день нашел россыпь размокших таблеток на земле. Ему стало жалко столь ценного и дорогого лекарства, и больше он аспирин не привозил: он не мог оставить собственную семью без лекарств, которые могли понадобиться в любой момент.
То, что поначалу казалось Франсиско актом благотворительности и помощи пострадавшей семье, превратилось в проклятие. Неясно, в чем было дело – в том, что Эспирикуэта недостаточно привержен работе, в нехватке усидчивости или же в тяжести его взгляда, в котором проскальзывало что-то такое, чего хозяин никак не мог понять. Ни хорошее обращение, ни дом, ни продукты, ни школа, ни добрая компания не смогли смягчить этот взгляд. Возможно, Франсиско подозревал, что Эспирикуэта тайком поколачивал жену, или заметил, как избегает его дружелюбный Симонопио, или что Беатрис находит его крайне неприятным типом.
Сейчас, когда семья батрака пострадала от испанки, Франсиско едва мог признаться самому себе, что еще недавно вынашивал идею прогнать Ансельмо Эспирикуэту. Но всякий раз, когда он собирался принять решение, жалость побеждала гнев. Если он прогонит отца семейства, его жена и дети останутся без дома, работы и дохода. И без надежды. Он знал, что, если прогонит Ансельмо, никто в их краях не даст ему работы. И поделом.
И все-таки прогнать его он не мог. Особенно сейчас. Он не хотел добивать павшего, а пасть ниже Эспирикуэты было просто немыслимо. Франсиско не мог вернуть ему детей и жену. Единственное, что можно было для него сделать, – это обеспечить постоянной занятостью, которая хотя бы отчасти вернула бы ему покой.
Вдруг он почувствовал, что рядом кто-то есть.
– Симонопио, а ты что здесь делаешь?
В тот день Франсиско покинул Флориду, отправившись в Амистад в обществе своих батраков, которых вез в грузовике. Каждый день он находил им все новую и новую работу. Да, в Линаресе жизнь остановилась, однако работу в полях не в силах были прервать ни смерть, ни траур. Коровы и козы ежедневно ожидали дойки, а плантации – поливки или сбора урожая. Можно было бы отправить пеонов пешком – Флориду и Амистад разделяло не такое уж большое расстояние, но Франсиско полагал, что энергию лучше вкладывать в работу, а не в пешую ходьбу. Дорога, соединяющая два поместья, была относительной ровной, однако проходила под открытым солнцем, которое нещадно палило даже в осенние дни. Раз уж от жары все равно никуда не деться, пусть лучше люди сосредоточатся на работе. А он позаботится об их транспортировке туда и обратно. Бензин достать было непросто, даже за большие деньги, но лучше истратить топливо, чем человеческие силы.
И вдруг откуда ни возьмись появляется этот мальчишка, который едва поправился и сам отыскал Франсиско. При этом он не выглядел запыхавшимся или изнуренным. Франсиско знал, что Симонопио любит прогулки, но даже вообразить не мог, что мальчик забирается на столь дальние расстояния. Ему хотелось сказать ему: «Не уходи так далеко, ты заблудишься в горах, Симонопио, тебя съедят медведи, малыш», но он сдержался. Франсиско не любил наставлений, к тому же ему показалось, что Симонопио в них не нуждается. Он разгуливал там, где хотел, ни у кого не спрашивая разрешения. В этот миг Франсиско понял со всей очевидностью, что опасность быть съеденным не грозила Симонопио с первых же минут его жизни, а отправляясь в любой дальний путь, этот ребенок никогда бы не сбился с дороги. И еще кое-что: Франсиско понял, что с Симонопио ничто не бывает случайным. И если он здесь, значит, на то есть веские причины.
– Ты искал меня?
Знаками Симонопио попросил следовать за собой к покинутому семейному дому. Франсиско ни разу не был внутри с тех пор, как вышел оттуда вместе с семьей и запер засовы. Он не чувствовал ни малейшего желания возвращаться в одиночестве. Его одолевали одновременно нежелание и любопытство, к тому же он точно знал, что у Симонопио имеется веская причина вести его в дом.
Франсиско отпер дверь и вошел вслед за мальчиком. Он предчувствовал острейшую тоску, которая охватит его в молчаливом брошенном доме, и заранее решил, что не переступит его порог до тех пор, пока рядом не будет Беатрис и дочек. Однако вопреки ожиданиям сердце его не дрогнуло и не остановилось. Он не ощутил приступа острой тоски, которой так боялся: возвращение в покинутый дом нисколько его не расстроило.
Он осмотрелся. Какие-то четыре недели отсутствия – и все покрылось толстым слоем пыли. Ему пришла в голову мысль, что дома умирают, переставая подпитываться энергией своих хозяев. Наверняка нечто подобное переживали древние: племена майя, римляне, египтяне. Когда катастрофы вынуждали их покинуть навсегда жилища и даже целые города, с их уходом на улицах, в домах и храмах неизбежно воцарялись смерть и запустение.
Нечто подобное случилось с Линаресом: люди ушли, их место заняла чума. Пройдут годы, на смену нынешнему поколению придет следующее, и никто уже не вспомнит место первоначального поселения, которое без человеческого присутствия постепенно, пылинка за пылинкой, вновь вернется в лоно матери-земли. Прахом был, в прах обратишься – эти слова одинаково верны как для живых существ, так и для груды камней, будь то Рим, города майя или Линарес. Так и здесь: груда кирпичей, медленно покрывающаяся пылью, еще недавно была оплотом и надеждой нескольких поколений Моралесов. И Франсиско не позволит всему этому умереть.
– Помоги мне, Симонопио, – обратился он к мальчику.
Он никогда, даже в детстве, не занимался уборкой, стиркой или вытиранием пыли, однако теперь чувствовал своим долгом приняться за эти незнакомые ему дела, хотя не знал, с чего начать и где слуги хранят принадлежности для уборки. В доме пахло забвением – он различал этот едва уловимый и прежде неведомый запах, подумав: «Наверно, так пахнут умирающие кирпичи, подобно мертвой плоти, источающей сладковатый запах разложения». Он обошел дом. Пыль действительно покрывала все, что только можно: пол, перила, занавески, ламбрекены, двери и окна. На мебель были накинуты простыни, но и на них осели тончайшие частицы сухой земли, умудрявшиеся проникнуть сквозь щели, незаметные человеческому глазу, и скрывающие следы и воспоминания целых цивилизаций.
Симонопио знал, где хранятся мыло, масла, тряпки и метелки, а также для чего служит каждая из этих принадлежностей. Он выдал Франсиско тряпку. Крестному предстояло стать первым мужчиной в семье Моралесов, который взял на себя эту доныне сугубо женскую домашнюю обязанность. Теперь единожды в неделю Франсиско находил в этом нехитром занятии покой, утешение и поддержку. Во время поездок в родовое гнездо его неизменно сопровождал Симонопио, который ни разу не отказался участвовать в этом нелегком деле, требовавшем почти железной дисциплины, чтобы одолеть непобедимого и неутомимого врага. И не важно, сколько стараний и усилий тратили Франсиско и его армия, состоявшая из одного солдата, чтобы отбросить неприятеля, – тот возвращался, незаметно, неслышно, с единственным намерением уничтожить надежды Франсиско Моралеса на будущее.
18
Вообще говоря, Симонопио отвел моего отца в дом вовсе не для того, чтобы он поразился плачевному состоянию, в котором пребывало семейное гнездо. Хотя, полагаю, он не имел ничего против уборки и с удовольствием помогал бы крестному и в любой работе. Цель у Симонопио была иная – намекнуть отцу, чтобы тот забрал во Флориду любимую мамину швейную машинку «Зингер», совершенно неподъемную.
Позже отец признался: идея того широкого жеста, что он совершил, дабы мама не потеряла в изгнании рассудок, принадлежала Симонопио, хотя он не сразу понял, что именно пытается донести до него крестник. Во время первого визита в дом, когда Симонопио решительно подвел его в швейной машинке, он набросился на нее с тряпкой. Во второй раз Симонопио пришлось достать обрезки тканей, нитки и пуговицы, сложить все это в коробку и отнести в грузовик, давая понять, что швейную машинку тоже необходимо доставить во Флориду.
Это была одна из первых домашних швейных машинок, она сильно отличалась от нынешних легких и практичных, и признаюсь тебе – прости, что все время обращаюсь к тебе на ты, но мы провели вместе достаточно времени и мне это кажется вполне естественным, – что вот уже много лет я не видел ни одной похожей. В ту пору тяжелые железные машинки ставили на массивное деревянное основание, что делало их более устойчивыми. Расположив такую махину в одном из углов дома, ее, как правило, больше не трогали. Весила она под тонну. Лично я не проверял, но готов поклясться, что она весила больше, чем мог бы поднять один человек, а то и четверо.
Вероятно, отец доверял интуиции крестника и, обеспокоенный душевным здоровьем мамы, решил сделать усилие и перевезти механизм. Возможно, он полагал, что мама воспользуется избытком свободного времени и обучит Кармен и Консуэло шитью, о чем давно мечтала, а заодно сошьет себе сезонную одежду. Не у каждой светской дамы имелась подобная машинка, и мама своей очень дорожила. Папа решил, что подобный сюрприз ее обрадует.
Не знаю, как у тебя, но мне пришлось дожить до глубоких седин, чтобы постичь прописную истину: женщину невозможно понять. Их мозг – это лабиринт, на который разрешается взглянуть только со стороны, и то лишь когда они сами вас пригласят. До тех же пор лабиринт остается загадкой.
Когда отец вернулся, мама была занята изготовлением свечей, вылепливая их из пчелиного воска, который приносил Симонопио. Отец проводил ее до грузовика, где поджидали крестник и батраки, помогавшие водрузить механизм в кузов. Все ждали, когда ее лицо озарится от изумления, радости и благодарности. Вопреки ожиданиям, увидев предмет, стоявший в кузове грузовика, мама, ни слова не говоря, развернулась и решительным шагом зашагала прочь. Со слезами на глазах.
Годы спустя она сказала, что даже не догадывалась, откуда у нее взялось столько слез. Тот день она впоследствии всегда называла «день, когда я расплакалась из-за сущего пустяка». Конечно, она оплакивала смерть дедушки, но то были сдержанные слезы, преисполненные гордости и достоинства, без истерики или излишнего драматизма, хотя очень горькие. Зная маму, можно предположить, что в руках она комкала вышитый платок: она не любила предъявлять публике лицо, залитое слезами. Вот почему я уверен, что ее скорбь была элегантной и даже изысканной. Да, представь себе, скорбеть – тоже дело непростое.
Женщина, которая разрыдалась при виде собственной швейной машинки, агрегата из железа и дерева, не могла быть моей мамой. Она и сама себя не узнавала. Внутренний голос удивленно шептал у нее в голове: «Эй, да ты ли это? Зачем ты разыгрываешь эту трагедию?»
Мама удалилась, бросив мальчика и онемевших мужчин, растерянно топтавшихся возле грузовика в раздумьях, что же предпринять дальше. Чуть ранее они с нечеловеческим усилием вытащили машинку из привычного угла и аккуратно перетащили в грузовик, чтобы ни одна из частей не отвалилась. Затем одни возвратились во Флориду пешком, а другие присматривали за машинкой в дороге, следили, чтобы она не слишком подскакивала на ухабах. Они знали, что им предстояло еще выгрузить махину и установить на новом месте, к чему внутренне были готовы. Чего они хотели меньше всего, так это возвращать ее обратно в Амистад.
– Что делать, хозяин?
– Ступайте отдыхать. А завтра посмотрим. И ты иди отдыхать, Симонопио. Ни о чем не беспокойся и иди перекуси.
Отец не сразу отправился на поиски мамы. Следуя инстинкту самосохранения, он решил дождаться, когда его позовут ужинать, и лишь потом пойти взглянуть, не успокоилась ли его жена. Нашел он ее в их общей спальне, где она обычно сидела в кресле, занятая шитьем или вышивкой. Стемнело, но она не пыталась осветить комнату. Папа зажег ближайшую масляную лампу. Так они и сидели вдвоем, забыв, что ужин стынет.
Время от времени доктор Канту писал им коротенькие письма и оставлял их у входа в Амистад, чтобы отец обнаружил их во время наездов в Линарес. Всего они получили три письма: первые два совсем короткие и не слишком обнадеживающие, третье чуть длиннее, но очень сумбурное. В спешке доктор не объяснил ничего толком, когда писал о загруженности кладбищ, о неудавшемся воскрешении и выжившем счастливчике.
Поскольку общение было односторонним, отец не мог раздобыть более подробную информацию, задать интересующие вопросы и получить на них исчерпывающие ответы. Хорошо еще, что Канту вообще передавал им свои послания. Вероятно, отец с этим смирился. Он был уверен, что у доктора, занятого больными и умирающими, не хватает времени писать пространные сообщения, составлять подробные списки, детально перечисляя, кто умер, а кто выжил, или же держать в памяти, упоминал ли он прежде о смерти того или иного знакомого, а потому порой в записках мелькали одни и те же имена. Эти письма служили лишь напоминанием: цивилизация по-прежнему существует, и нужны они были не для того, чтобы узнавать в подробностях о судьбе друзей и родственников.
Несмотря на досаду из-за скудости этих посланий, изобилующих неточностями и недостатком информации, отец был благодарен Марио Канту. Благодарен за то, что многого так и не узнал. Он чувствовал некоторое облегчение, заключив при отсутствии информации, которая свидетельствовала бы об обратном, что братья жены по-прежнему живы, хотя было очевидно, что между одним письмом и другим обстоятельства могли существенно перемениться.
Мама тоже не знала, что лучше – получать горькие новости или похоронить в себе тяжелые мысли. Однако, увидев стоявшую в грузовике швейную машинку «Зингер» – ту, что подарила ей столько размеренных часов за работой и которую она поставила в самый светлый уголок своей комнаты, будучи уверенной, что машинка не сдвинется с места даже после ее смерти, – мама дала выход всей накопившейся, тщательно скрываемой тоске, потому что решила, что настал конец света. Что выжили только они. Что прежняя, прекрасно налаженная жизнь уже не вернется. Что остаток своих дней они проведут в изгнании. Что она так и не закажет цветы для весеннего бала. Что ткани, которые она выписала на бал своим девочкам, так и не прибудут. А без цветов, тканей и молодых людей девочки никогда не выйдут замуж. Что за неимением тканей она все равно не сможет шить на своей машинке, а ткацкого станка у нее нет, к тому же она не умеет им пользоваться. Придется распарывать старые вещи, чтобы шить из них новые, и так раз за разом, пока от бесконечного использования ткань не потускнеет. Нет даже цветов, чтобы отнести их на кладбище. Но если кладбище переполнено, если все умерли, кто похоронил ее братьев? И кто похоронит последнего человека на Земле? Может, тот самый воскресший, о котором писал доктор Канту?
Все эти мысли пришли ей одновременно в ту секунду, когда она стояла в тени пикапа. И это был тот крошечный проблеск в лабиринте ее сознания, куда мама позволила папе заглянуть. Она поверила отцу, когда он принялся убеждать ее, что нет никакого конца света, и успокоилась. Отец оставил ее одну, чтобы заняться каким-то неотложным делом, явно надуманным, как утверждала потом мама. Надуманным, потому что ему было тяжело видеть ее в таком состоянии. Наверняка папа так и не понял до конца тот маленький эпизод – взрыв эмоций своей жены, однако жена отлично поняла его. Сейчас, когда она удобно устроилась в кресле, успокоившись в полумраке спальни, вновь обретя надежду на жизнь и размышляя о новой одежде, будущих зятьях и внуках, – остатки здравого смысла, сохранявшиеся в ней во время приступа, свидетелем которого стали ее муж, батраки и крестник, вернулись к ней, дабы занять свое законное место в ее обычно уравновешенном сознании. Вернулись окрепшими. Вернулись обиженными на нее, упрекая в этой вспышке эмоций. «Тебе не стыдно?» – допытывались они.
Однако мама, успевшая к тому времени понять, что ни боль, ни стыд ее не остановят, поднялась, сняла фартук, побрызгала в лицо холодной водой из умывальника и, посмотрев в зеркало, проигнорировала вопрос. А потом пошла искать папу.
– Идем. Скажем, чтоб разогрели ужин еще раз.
19
На следующий день «Зингер» занял почетное, хотя, к большому облегчению мамы, временное пристанище в комнате, которую сестры облюбовали для чтения своих романов. Но тканей, годившихся для шитья, действительно не было. Мой бедный отец неплохо разбирался в посевах, но ровным счетом ничего не смыслил в шитье, оставив все ткани в поместье Амистад. На исходе следующего дня отец явился к маме с новым подношением.
– Привез мне все, что сумел найти в швейной комнате, – рассказывала мама. – Сундуки с летними и зимними тканями. Все мои нитки. Перья, бисер и блестки. Привез даже сундук со старыми пожелтевшими шторами, которые я собиралась отправить в монастырь! Пришлось все это сложить в одной из спален, потому что в швейной комнате не поместилось.
Но даже получи она в свое распоряжение все ткани мира, ей не удалось бы превратить моих сестер в швей. Они и раньше не увлекались шитьем, как ни старалась она приохотить их к этому делу. Мама надеялась, что современная швейная машинка заинтересует их, но вскоре поняла: максимум, на что способны сестры, – это штопка носков и пришивание пуговиц. Сейчас, когда девочки, по словам отца, были у нее в плену, мама предприняла новую попытку, которая также закончилась провалом. Но на этот раз проблема была не в сестрах. Мама пришла к выводу, что, несмотря на присущее ей мастерство швеи, учительница из нее никудышная. Ей попросту не хватало терпения. Вид любого человека, сидящего за ее драгоценным «Зингером», – будь то собственные дочери или ученица, которую нашел ей отец, – портил маме настроение. Начинала она с того, что они неправильно, на ее взгляд, крутили педали, затем тщетно пыталась научить их сметывать детали или менять иголки, но, видя нерасторопность учениц, рано или поздно заявляла: «Давай я покажу». В итоге она все делала сама со словами: «Молодец, отличная работа!»
Мама не раз признавала, что швейная машинка спасала ей если не жизнь, то душевный покой. И заслуга в этом была не столько отца, сколько Симонопио. Они ни разу не обсуждали это, хотя оба знали: именно крестнику пришло в голову занять маму шитьем, потому что он понимал, что это примирит ее с действительностью.
Как он был прав! Если бабушка нашла покой в том, чтобы постоянно помешивать кахету, меняя руку каждый раз, когда проговаривала про себя молитву, маме необходимо было слышать успокаивающий стрекот машинки. Трак-трак-трак, трак-трак-трак – и так часами. Если кто-то другой садился за машинку, смена привычного ритма действовала ей на нервы. Машинка принадлежала ей и должна была стрекотать так, как она привыкла. Трак-трак-трак, трак-трак-трак, а не та-та-та-та-та-та.
Я не застал швейную машинку на ее новом – временном – месте во Флориде, но иногда мне кажется, что ритм всей моей жизни – это ее нескончаемое трак-трак-трак, сопровождавшее меня многие годы, начиная с дней, проведенных в мамином чреве, и заканчивая взрослой жизнью и обеспечивавшее мамино спокойствие. Мое сердце, твой автомобиль, время… Все движется и стареет в этом ритме. Трак-трак-трак.
Под неутомимое трак-трак-трак своей машинки мама в те дни шила бальные платья для моих сестер и удобную повседневную одежду для своих товарищей по изгнанию. Помимо двух юбок и подходящих по фактуре и цвету блузок она изготовила воскресное платье для Маргариты Эспирикуэты, единственной выжившей дочери Ансельмо. Из лоскутков смастерила тряпичную куклу, такую хорошенькую, что вскоре ей пришлось сшить дюжину таких же кукол для дочерей батраков. Поскольку времени и щемящей тоски у нее было по-прежнему в избытке, она шила и шила, прикидывая на память размеры дочерей своих подруг в надежде на то, что даже спустя время сшитые ею блузки-испанки из органзы все еще будут им впору и не покажутся вышедшими из моды или чересчур детскими. Из более практичной ткани шила юбки и блузки разных размеров для повседневной носки девочкам из благотворительной школы, когда они возобновят занятия.
Впоследствии мама признавалась, что, если бы ссылка продлилась дольше, она продолжала бы шить, пока не кончатся ткани, имевшиеся в запасе. Шила бы даже в том случае, если бы нитки и ткани не подходили по цвету и отдавали дурновкусием.
В случае крайней необходимости распорола бы старые вещи и шила новые, перекраивая каждую деталь.
Главное – все время быть при деле, чтобы не оставалось времени тосковать. Отдавшись творческому пылу, мама не думала – старалась не думать – о том, что многим из тех, кому она с таким рвением и старанием шила одежду, эти вещи уже никогда не понадобятся.
Она трудилась не покладая рук, отказываясь от помощи. «Я со всем справлюсь сама, – говорила она, – потому что работа гипнотизирует». Пока ее разум пребывал под этим наркотическим воздействием, она забывала обо всем. О сыновьях, о погибшем муже. О том, что случилось и что могло случиться в будущем. От работы у нее уставали руки, но успокаивалась душа.
Понимая это, Франсиско позаботился о том, чтобы у нее было вдоволь козьего молока и тростникового сахара. Ежедневно свекровь производила литры кахеты. Донья Синфороса раздавала его во время полдника детям батраков, лица которых благодаря ее щедрости потихоньку округлялись.
Настроение Кармен и Консуэло менялось день ото дня. То они радовались, то грустили. Иногда плакали без всякого повода. В другой раз находили предлог для обиды, реальный или воображаемый, и принимались кричать друг на друга, но затем мирились и снова шептались по углам, давясь от смеха. Хуже всего было, когда подобные перепады настроения случались в один день. Франсиско предпочел бы клеймить коров, вдыхая вонь горелой шкуры, нежели наблюдать за сменами настроения своих дочерей.
В те дни он передвигался по дому осторожно, стараясь не быть втянутым в их ссоры и разбирательства и восхищаясь Беатрис, которую как будто вовсе не беспокоили и не удивляли выкрутасы дочек-подростков. Чтобы как-то их отвлечь, она давала им поручения: учить крестьянских детей чтению, а тем, кто постарше и уже умел читать, преподавать арифметику. Выполнив одни поручения, они получили следующие – учить детей музыке. Как и ожидалось, Кармен относилась к урокам более терпеливо и сознательно. Стоило ей отвлечься, Консуэло исчезала: она так и не научилась управляться с чужими детьми.
Франсиско пытался как мог понять своих девочек. Дело было не только в скуке: они не привыкли к столь примитивным условиям жизни. Без электричества все дела заканчивались рано. Читать перед сном они любили при свете лампы, а не масляного светильника. Дома стоял холодильник, и даже зимой они обычно добавляли в напитки лед. В деревне не было ни электричества – этой роскоши, которая постепенно проникала в дом в усадьбе Амистад: сначала общественные комнаты, затем и личные. Последней электрифицировали кухню, хотя Франсиско со временем мечтал провести электричество и в комнаты домашних слуг, а затем в дома батраков, но стоило это недешево. В его планы не входила электрификация дома во Флориде, хотя каждый раз, когда он возражал против того, чтобы вернуться к современным удобствам Линареса, дочери просили его об этом.
Беатрис оставалась невозмутимой, хотя Франсиско знал, что это лишь маска, которую она надевает каждое утро с восходом солнца. По ночам он чувствовал, как она беспокойно ворочается в постели. Затем слышал, как она встает, чтобы взглянуть на спящих девочек. Проверяла она и засовы на дверях и не осталось ли с вечера зажженных свечей или масляных ламп, полностью ли погасли дрова в печке.
Утром Беатрис вела себя так, словно безмятежно проспала всю ночь. Присоединялась к нему за завтраком. Будила Кармен и Консуэло, которым пора было приступать к дневным обязанностям. Руководила домашними делами, отдавала распоряжения, когда делать небольшую уборку, а когда генеральную. На кухне следила, чтобы ничего не пропадало, ни единой крошки. Иногда выходила на улицу посидеть с няней Рехой: старуха не жаловалась, но и она сама, и ее кресло-качалка не могли привыкнуть к новому месту и к новому пейзажу – одна почти не ела, другая почти не качалась. Беатрис не знала, кому из них приходится хуже, и переживала за обеих.
Но она не унывала. Не унывала, потому что это был ее долг. Покончив с одним делом, переходила к другому, пока не переделывала все дела и больше ничего не оставалось, кроме как сидеть с вышиванием при свете масляной лампы. Она постоянно занимала руки, чтобы у разума не оставалось времени блуждать где вздумается, утомлять себя досужими мыслями, а то и взорваться.
Франсиско был благодарен ей за выдержку, которая и ему давала силы каждое утро надевать маску, с улыбкой прощаться и оставлять ее на хозяйстве во Флориде, пока сам он занимается своими делами поблизости или где-нибудь дальше, в Тамаулипасе. Подобно свекрови, которая целыми днями мешала молоко, он с утра до вечера занимался ранчо и плантациями, которые изнуряли тело, но давали передышку уму.
У Беатрис не было ничего, что помогло бы ей отвести душу. Она хлопотала весь день, но ни одно занятие не приносило ей радости. Она знала, что батраки тоже скучают по своим домам, бесхитростным, зато родным. У всех них во Флориде была крыша над головой, но не хватало уединенности. В этой асьенде, в старом здании с двенадцатью комнатами, обитала лишь одна семья слуг, хотя оно было построено для большего числа людей, чем в нем проживало последнее время. После внезапного наплыва новых жильцов дом заполнился целиком: в каждой комнате обосновалось по семье.
Во Флориде, как и в Амистад, пеоны в течение дня делали вид, что жизнь идет своим чередом. Обливаясь потом и изнуряя себя тяжелым трудом, они забывали о том, что их семьи вынуждены жить в изгнании в милях езды от города. Возвращаясь с заходом солнца домой, они удивлялись, обнаруживая жен в дурном расположении духа.
Настоящие тяготы жизни на чужбине легли на женские плечи. Женщины были лишены не только отдыха, но и возможности уединиться в течение дня: и кухню, и прачечную приходилось делить с другими женщинами. А заодно терпеть постоянное присутствие целой толпы ничем не занятых детей. Готовили по очереди на общей кухне, по мере сил экономя продукты: соль, перец, белую муку, рис, фасоль и картошку – все, что не росло во Флориде и что они успели купить до изгнания в лавке братьев Чанг.
Франсиско закупил этой снеди в большом объеме, но, поскольку никто не знал, как долго придется жить в изгнании, продукты приходилось расходовать осторожно. Голода он не боялся, но Беатрис заметила, что батраки припрятывают часть экстракта сахарного тростника, чтобы затем ферментировать и гнать самогон в перегонном кубе, изготовленном из старых медных ковшей.
– Женщины жалуются, Франсиско. Особенно на холостяков, которым нечего делать. Говорят, они им проходу не дают. Особенно Леокадио. Мол, он пьет, но пить-то не умеет.
По ночам женщины боялись выйти в туалет, опасаясь нападения со стороны какого-нибудь пьяного сластолюбца, женатого или холостого.
Франсиско не был трезвенником – время от времени он любил выпить пива. Его излюбленным сортом была «Карта Бланка» из пивоварни Монтеррея, а с тех пор, как в Линаресе построили фабрику льда, пиво он предпочитал пить холодным. Также он ежедневно позволял себе стаканчик шотландского виски, который привозил из Техаса. Но самогон, который гнали пеоны, обжигал горло и разъедал желудок. От нескольких глотков этого пойла у любого отказали бы тормоза, а сочетание крепчайшего напитка с вынужденной теснотой неминуемо грозило катастрофой.
По размышлении он отобрал у пеонов хитроумное приспособление для перегонки, справедливо опасаясь, что оно лишь обострит ситуацию. Решив, что средством от хандры и морального упадка служит в первую очередь труд, он все время занимал их работой в том или ином поместье. Они к этому привыкли. Это стало частью их ежедневного распорядка, но жизнь без помощи женщин, вдали от дома, изнуряла их. Возвращаясь во Флориду, они хотели одного – поужинать и улечься спать, избегая лишних проблем и сознавая, что назавтра их ожидает еще больше работы.
Единственным, кто был освобожден от повседневных трудов, был Ансельмо Эспирикуэта. Ему позволили оставаться дома, поскольку через неделю после отбытия каравана его жена заболела и в тот же день умерла. Но это еще не все: четверо его детей умерли или находились при смерти. Выжили только отец, старший сын и младшая дочурка.
Франсиско дивился, каким образом одна и та же болезнь поражала одних и обходила других, зато точно знал, что этой трагедии можно было избежать. Женщина заболела через неделю после того, как он строго-настрого запретил своему батраку покидать поместье, но тот, очевидно, не послушался и вновь отправил беременную жену в город, чтобы купить табака.
Франсиско Моралес был не из тех людей, которые только и делают, что попрекают других, мол, видишь, я тебя предупреждал. Он терпеть не мог подобных разговоров, толку в них было мало. Пустая трата слов, особенно когда дело не исправишь. Но тут ему впервые захотелось схватить батрака за шиворот и рявкнуть: «Я же говорил тебе, чтобы никто из твоих не совался в город и что твоя привычка всех убьет!» У него едва хватило сил, чтобы сдержаться, потому что Франсиско представить себе не мог, какую тоску и боль может причинить подобная потеря человеку, терзаемому чувством вины из-за того, что навлек болезнь на членов собственной семьи.
В подобных обстоятельствах помочь можно было только одним способом – оставлять сумки с едой поблизости от их дома. В первый раз он привез аспирин «Байер», однако на следующий день нашел россыпь размокших таблеток на земле. Ему стало жалко столь ценного и дорогого лекарства, и больше он аспирин не привозил: он не мог оставить собственную семью без лекарств, которые могли понадобиться в любой момент.
То, что поначалу казалось Франсиско актом благотворительности и помощи пострадавшей семье, превратилось в проклятие. Неясно, в чем было дело – в том, что Эспирикуэта недостаточно привержен работе, в нехватке усидчивости или же в тяжести его взгляда, в котором проскальзывало что-то такое, чего хозяин никак не мог понять. Ни хорошее обращение, ни дом, ни продукты, ни школа, ни добрая компания не смогли смягчить этот взгляд. Возможно, Франсиско подозревал, что Эспирикуэта тайком поколачивал жену, или заметил, как избегает его дружелюбный Симонопио, или что Беатрис находит его крайне неприятным типом.
Сейчас, когда семья батрака пострадала от испанки, Франсиско едва мог признаться самому себе, что еще недавно вынашивал идею прогнать Ансельмо Эспирикуэту. Но всякий раз, когда он собирался принять решение, жалость побеждала гнев. Если он прогонит отца семейства, его жена и дети останутся без дома, работы и дохода. И без надежды. Он знал, что, если прогонит Ансельмо, никто в их краях не даст ему работы. И поделом.
И все-таки прогнать его он не мог. Особенно сейчас. Он не хотел добивать павшего, а пасть ниже Эспирикуэты было просто немыслимо. Франсиско не мог вернуть ему детей и жену. Единственное, что можно было для него сделать, – это обеспечить постоянной занятостью, которая хотя бы отчасти вернула бы ему покой.
Вдруг он почувствовал, что рядом кто-то есть.
– Симонопио, а ты что здесь делаешь?
В тот день Франсиско покинул Флориду, отправившись в Амистад в обществе своих батраков, которых вез в грузовике. Каждый день он находил им все новую и новую работу. Да, в Линаресе жизнь остановилась, однако работу в полях не в силах были прервать ни смерть, ни траур. Коровы и козы ежедневно ожидали дойки, а плантации – поливки или сбора урожая. Можно было бы отправить пеонов пешком – Флориду и Амистад разделяло не такое уж большое расстояние, но Франсиско полагал, что энергию лучше вкладывать в работу, а не в пешую ходьбу. Дорога, соединяющая два поместья, была относительной ровной, однако проходила под открытым солнцем, которое нещадно палило даже в осенние дни. Раз уж от жары все равно никуда не деться, пусть лучше люди сосредоточатся на работе. А он позаботится об их транспортировке туда и обратно. Бензин достать было непросто, даже за большие деньги, но лучше истратить топливо, чем человеческие силы.
И вдруг откуда ни возьмись появляется этот мальчишка, который едва поправился и сам отыскал Франсиско. При этом он не выглядел запыхавшимся или изнуренным. Франсиско знал, что Симонопио любит прогулки, но даже вообразить не мог, что мальчик забирается на столь дальние расстояния. Ему хотелось сказать ему: «Не уходи так далеко, ты заблудишься в горах, Симонопио, тебя съедят медведи, малыш», но он сдержался. Франсиско не любил наставлений, к тому же ему показалось, что Симонопио в них не нуждается. Он разгуливал там, где хотел, ни у кого не спрашивая разрешения. В этот миг Франсиско понял со всей очевидностью, что опасность быть съеденным не грозила Симонопио с первых же минут его жизни, а отправляясь в любой дальний путь, этот ребенок никогда бы не сбился с дороги. И еще кое-что: Франсиско понял, что с Симонопио ничто не бывает случайным. И если он здесь, значит, на то есть веские причины.
– Ты искал меня?
Знаками Симонопио попросил следовать за собой к покинутому семейному дому. Франсиско ни разу не был внутри с тех пор, как вышел оттуда вместе с семьей и запер засовы. Он не чувствовал ни малейшего желания возвращаться в одиночестве. Его одолевали одновременно нежелание и любопытство, к тому же он точно знал, что у Симонопио имеется веская причина вести его в дом.
Франсиско отпер дверь и вошел вслед за мальчиком. Он предчувствовал острейшую тоску, которая охватит его в молчаливом брошенном доме, и заранее решил, что не переступит его порог до тех пор, пока рядом не будет Беатрис и дочек. Однако вопреки ожиданиям сердце его не дрогнуло и не остановилось. Он не ощутил приступа острой тоски, которой так боялся: возвращение в покинутый дом нисколько его не расстроило.
Он осмотрелся. Какие-то четыре недели отсутствия – и все покрылось толстым слоем пыли. Ему пришла в голову мысль, что дома умирают, переставая подпитываться энергией своих хозяев. Наверняка нечто подобное переживали древние: племена майя, римляне, египтяне. Когда катастрофы вынуждали их покинуть навсегда жилища и даже целые города, с их уходом на улицах, в домах и храмах неизбежно воцарялись смерть и запустение.
Нечто подобное случилось с Линаресом: люди ушли, их место заняла чума. Пройдут годы, на смену нынешнему поколению придет следующее, и никто уже не вспомнит место первоначального поселения, которое без человеческого присутствия постепенно, пылинка за пылинкой, вновь вернется в лоно матери-земли. Прахом был, в прах обратишься – эти слова одинаково верны как для живых существ, так и для груды камней, будь то Рим, города майя или Линарес. Так и здесь: груда кирпичей, медленно покрывающаяся пылью, еще недавно была оплотом и надеждой нескольких поколений Моралесов. И Франсиско не позволит всему этому умереть.
– Помоги мне, Симонопио, – обратился он к мальчику.
Он никогда, даже в детстве, не занимался уборкой, стиркой или вытиранием пыли, однако теперь чувствовал своим долгом приняться за эти незнакомые ему дела, хотя не знал, с чего начать и где слуги хранят принадлежности для уборки. В доме пахло забвением – он различал этот едва уловимый и прежде неведомый запах, подумав: «Наверно, так пахнут умирающие кирпичи, подобно мертвой плоти, источающей сладковатый запах разложения». Он обошел дом. Пыль действительно покрывала все, что только можно: пол, перила, занавески, ламбрекены, двери и окна. На мебель были накинуты простыни, но и на них осели тончайшие частицы сухой земли, умудрявшиеся проникнуть сквозь щели, незаметные человеческому глазу, и скрывающие следы и воспоминания целых цивилизаций.
Симонопио знал, где хранятся мыло, масла, тряпки и метелки, а также для чего служит каждая из этих принадлежностей. Он выдал Франсиско тряпку. Крестному предстояло стать первым мужчиной в семье Моралесов, который взял на себя эту доныне сугубо женскую домашнюю обязанность. Теперь единожды в неделю Франсиско находил в этом нехитром занятии покой, утешение и поддержку. Во время поездок в родовое гнездо его неизменно сопровождал Симонопио, который ни разу не отказался участвовать в этом нелегком деле, требовавшем почти железной дисциплины, чтобы одолеть непобедимого и неутомимого врага. И не важно, сколько стараний и усилий тратили Франсиско и его армия, состоявшая из одного солдата, чтобы отбросить неприятеля, – тот возвращался, незаметно, неслышно, с единственным намерением уничтожить надежды Франсиско Моралеса на будущее.
18
Вообще говоря, Симонопио отвел моего отца в дом вовсе не для того, чтобы он поразился плачевному состоянию, в котором пребывало семейное гнездо. Хотя, полагаю, он не имел ничего против уборки и с удовольствием помогал бы крестному и в любой работе. Цель у Симонопио была иная – намекнуть отцу, чтобы тот забрал во Флориду любимую мамину швейную машинку «Зингер», совершенно неподъемную.
Позже отец признался: идея того широкого жеста, что он совершил, дабы мама не потеряла в изгнании рассудок, принадлежала Симонопио, хотя он не сразу понял, что именно пытается донести до него крестник. Во время первого визита в дом, когда Симонопио решительно подвел его в швейной машинке, он набросился на нее с тряпкой. Во второй раз Симонопио пришлось достать обрезки тканей, нитки и пуговицы, сложить все это в коробку и отнести в грузовик, давая понять, что швейную машинку тоже необходимо доставить во Флориду.
Это была одна из первых домашних швейных машинок, она сильно отличалась от нынешних легких и практичных, и признаюсь тебе – прости, что все время обращаюсь к тебе на ты, но мы провели вместе достаточно времени и мне это кажется вполне естественным, – что вот уже много лет я не видел ни одной похожей. В ту пору тяжелые железные машинки ставили на массивное деревянное основание, что делало их более устойчивыми. Расположив такую махину в одном из углов дома, ее, как правило, больше не трогали. Весила она под тонну. Лично я не проверял, но готов поклясться, что она весила больше, чем мог бы поднять один человек, а то и четверо.
Вероятно, отец доверял интуиции крестника и, обеспокоенный душевным здоровьем мамы, решил сделать усилие и перевезти механизм. Возможно, он полагал, что мама воспользуется избытком свободного времени и обучит Кармен и Консуэло шитью, о чем давно мечтала, а заодно сошьет себе сезонную одежду. Не у каждой светской дамы имелась подобная машинка, и мама своей очень дорожила. Папа решил, что подобный сюрприз ее обрадует.
Не знаю, как у тебя, но мне пришлось дожить до глубоких седин, чтобы постичь прописную истину: женщину невозможно понять. Их мозг – это лабиринт, на который разрешается взглянуть только со стороны, и то лишь когда они сами вас пригласят. До тех же пор лабиринт остается загадкой.
Когда отец вернулся, мама была занята изготовлением свечей, вылепливая их из пчелиного воска, который приносил Симонопио. Отец проводил ее до грузовика, где поджидали крестник и батраки, помогавшие водрузить механизм в кузов. Все ждали, когда ее лицо озарится от изумления, радости и благодарности. Вопреки ожиданиям, увидев предмет, стоявший в кузове грузовика, мама, ни слова не говоря, развернулась и решительным шагом зашагала прочь. Со слезами на глазах.
Годы спустя она сказала, что даже не догадывалась, откуда у нее взялось столько слез. Тот день она впоследствии всегда называла «день, когда я расплакалась из-за сущего пустяка». Конечно, она оплакивала смерть дедушки, но то были сдержанные слезы, преисполненные гордости и достоинства, без истерики или излишнего драматизма, хотя очень горькие. Зная маму, можно предположить, что в руках она комкала вышитый платок: она не любила предъявлять публике лицо, залитое слезами. Вот почему я уверен, что ее скорбь была элегантной и даже изысканной. Да, представь себе, скорбеть – тоже дело непростое.
Женщина, которая разрыдалась при виде собственной швейной машинки, агрегата из железа и дерева, не могла быть моей мамой. Она и сама себя не узнавала. Внутренний голос удивленно шептал у нее в голове: «Эй, да ты ли это? Зачем ты разыгрываешь эту трагедию?»
Мама удалилась, бросив мальчика и онемевших мужчин, растерянно топтавшихся возле грузовика в раздумьях, что же предпринять дальше. Чуть ранее они с нечеловеческим усилием вытащили машинку из привычного угла и аккуратно перетащили в грузовик, чтобы ни одна из частей не отвалилась. Затем одни возвратились во Флориду пешком, а другие присматривали за машинкой в дороге, следили, чтобы она не слишком подскакивала на ухабах. Они знали, что им предстояло еще выгрузить махину и установить на новом месте, к чему внутренне были готовы. Чего они хотели меньше всего, так это возвращать ее обратно в Амистад.
– Что делать, хозяин?
– Ступайте отдыхать. А завтра посмотрим. И ты иди отдыхать, Симонопио. Ни о чем не беспокойся и иди перекуси.
Отец не сразу отправился на поиски мамы. Следуя инстинкту самосохранения, он решил дождаться, когда его позовут ужинать, и лишь потом пойти взглянуть, не успокоилась ли его жена. Нашел он ее в их общей спальне, где она обычно сидела в кресле, занятая шитьем или вышивкой. Стемнело, но она не пыталась осветить комнату. Папа зажег ближайшую масляную лампу. Так они и сидели вдвоем, забыв, что ужин стынет.
Время от времени доктор Канту писал им коротенькие письма и оставлял их у входа в Амистад, чтобы отец обнаружил их во время наездов в Линарес. Всего они получили три письма: первые два совсем короткие и не слишком обнадеживающие, третье чуть длиннее, но очень сумбурное. В спешке доктор не объяснил ничего толком, когда писал о загруженности кладбищ, о неудавшемся воскрешении и выжившем счастливчике.
Поскольку общение было односторонним, отец не мог раздобыть более подробную информацию, задать интересующие вопросы и получить на них исчерпывающие ответы. Хорошо еще, что Канту вообще передавал им свои послания. Вероятно, отец с этим смирился. Он был уверен, что у доктора, занятого больными и умирающими, не хватает времени писать пространные сообщения, составлять подробные списки, детально перечисляя, кто умер, а кто выжил, или же держать в памяти, упоминал ли он прежде о смерти того или иного знакомого, а потому порой в записках мелькали одни и те же имена. Эти письма служили лишь напоминанием: цивилизация по-прежнему существует, и нужны они были не для того, чтобы узнавать в подробностях о судьбе друзей и родственников.
Несмотря на досаду из-за скудости этих посланий, изобилующих неточностями и недостатком информации, отец был благодарен Марио Канту. Благодарен за то, что многого так и не узнал. Он чувствовал некоторое облегчение, заключив при отсутствии информации, которая свидетельствовала бы об обратном, что братья жены по-прежнему живы, хотя было очевидно, что между одним письмом и другим обстоятельства могли существенно перемениться.
Мама тоже не знала, что лучше – получать горькие новости или похоронить в себе тяжелые мысли. Однако, увидев стоявшую в грузовике швейную машинку «Зингер» – ту, что подарила ей столько размеренных часов за работой и которую она поставила в самый светлый уголок своей комнаты, будучи уверенной, что машинка не сдвинется с места даже после ее смерти, – мама дала выход всей накопившейся, тщательно скрываемой тоске, потому что решила, что настал конец света. Что выжили только они. Что прежняя, прекрасно налаженная жизнь уже не вернется. Что остаток своих дней они проведут в изгнании. Что она так и не закажет цветы для весеннего бала. Что ткани, которые она выписала на бал своим девочкам, так и не прибудут. А без цветов, тканей и молодых людей девочки никогда не выйдут замуж. Что за неимением тканей она все равно не сможет шить на своей машинке, а ткацкого станка у нее нет, к тому же она не умеет им пользоваться. Придется распарывать старые вещи, чтобы шить из них новые, и так раз за разом, пока от бесконечного использования ткань не потускнеет. Нет даже цветов, чтобы отнести их на кладбище. Но если кладбище переполнено, если все умерли, кто похоронил ее братьев? И кто похоронит последнего человека на Земле? Может, тот самый воскресший, о котором писал доктор Канту?
Все эти мысли пришли ей одновременно в ту секунду, когда она стояла в тени пикапа. И это был тот крошечный проблеск в лабиринте ее сознания, куда мама позволила папе заглянуть. Она поверила отцу, когда он принялся убеждать ее, что нет никакого конца света, и успокоилась. Отец оставил ее одну, чтобы заняться каким-то неотложным делом, явно надуманным, как утверждала потом мама. Надуманным, потому что ему было тяжело видеть ее в таком состоянии. Наверняка папа так и не понял до конца тот маленький эпизод – взрыв эмоций своей жены, однако жена отлично поняла его. Сейчас, когда она удобно устроилась в кресле, успокоившись в полумраке спальни, вновь обретя надежду на жизнь и размышляя о новой одежде, будущих зятьях и внуках, – остатки здравого смысла, сохранявшиеся в ней во время приступа, свидетелем которого стали ее муж, батраки и крестник, вернулись к ней, дабы занять свое законное место в ее обычно уравновешенном сознании. Вернулись окрепшими. Вернулись обиженными на нее, упрекая в этой вспышке эмоций. «Тебе не стыдно?» – допытывались они.
Однако мама, успевшая к тому времени понять, что ни боль, ни стыд ее не остановят, поднялась, сняла фартук, побрызгала в лицо холодной водой из умывальника и, посмотрев в зеркало, проигнорировала вопрос. А потом пошла искать папу.
– Идем. Скажем, чтоб разогрели ужин еще раз.
19
На следующий день «Зингер» занял почетное, хотя, к большому облегчению мамы, временное пристанище в комнате, которую сестры облюбовали для чтения своих романов. Но тканей, годившихся для шитья, действительно не было. Мой бедный отец неплохо разбирался в посевах, но ровным счетом ничего не смыслил в шитье, оставив все ткани в поместье Амистад. На исходе следующего дня отец явился к маме с новым подношением.
– Привез мне все, что сумел найти в швейной комнате, – рассказывала мама. – Сундуки с летними и зимними тканями. Все мои нитки. Перья, бисер и блестки. Привез даже сундук со старыми пожелтевшими шторами, которые я собиралась отправить в монастырь! Пришлось все это сложить в одной из спален, потому что в швейной комнате не поместилось.
Но даже получи она в свое распоряжение все ткани мира, ей не удалось бы превратить моих сестер в швей. Они и раньше не увлекались шитьем, как ни старалась она приохотить их к этому делу. Мама надеялась, что современная швейная машинка заинтересует их, но вскоре поняла: максимум, на что способны сестры, – это штопка носков и пришивание пуговиц. Сейчас, когда девочки, по словам отца, были у нее в плену, мама предприняла новую попытку, которая также закончилась провалом. Но на этот раз проблема была не в сестрах. Мама пришла к выводу, что, несмотря на присущее ей мастерство швеи, учительница из нее никудышная. Ей попросту не хватало терпения. Вид любого человека, сидящего за ее драгоценным «Зингером», – будь то собственные дочери или ученица, которую нашел ей отец, – портил маме настроение. Начинала она с того, что они неправильно, на ее взгляд, крутили педали, затем тщетно пыталась научить их сметывать детали или менять иголки, но, видя нерасторопность учениц, рано или поздно заявляла: «Давай я покажу». В итоге она все делала сама со словами: «Молодец, отличная работа!»
Мама не раз признавала, что швейная машинка спасала ей если не жизнь, то душевный покой. И заслуга в этом была не столько отца, сколько Симонопио. Они ни разу не обсуждали это, хотя оба знали: именно крестнику пришло в голову занять маму шитьем, потому что он понимал, что это примирит ее с действительностью.
Как он был прав! Если бабушка нашла покой в том, чтобы постоянно помешивать кахету, меняя руку каждый раз, когда проговаривала про себя молитву, маме необходимо было слышать успокаивающий стрекот машинки. Трак-трак-трак, трак-трак-трак – и так часами. Если кто-то другой садился за машинку, смена привычного ритма действовала ей на нервы. Машинка принадлежала ей и должна была стрекотать так, как она привыкла. Трак-трак-трак, трак-трак-трак, а не та-та-та-та-та-та.
Я не застал швейную машинку на ее новом – временном – месте во Флориде, но иногда мне кажется, что ритм всей моей жизни – это ее нескончаемое трак-трак-трак, сопровождавшее меня многие годы, начиная с дней, проведенных в мамином чреве, и заканчивая взрослой жизнью и обеспечивавшее мамино спокойствие. Мое сердце, твой автомобиль, время… Все движется и стареет в этом ритме. Трак-трак-трак.
Под неутомимое трак-трак-трак своей машинки мама в те дни шила бальные платья для моих сестер и удобную повседневную одежду для своих товарищей по изгнанию. Помимо двух юбок и подходящих по фактуре и цвету блузок она изготовила воскресное платье для Маргариты Эспирикуэты, единственной выжившей дочери Ансельмо. Из лоскутков смастерила тряпичную куклу, такую хорошенькую, что вскоре ей пришлось сшить дюжину таких же кукол для дочерей батраков. Поскольку времени и щемящей тоски у нее было по-прежнему в избытке, она шила и шила, прикидывая на память размеры дочерей своих подруг в надежде на то, что даже спустя время сшитые ею блузки-испанки из органзы все еще будут им впору и не покажутся вышедшими из моды или чересчур детскими. Из более практичной ткани шила юбки и блузки разных размеров для повседневной носки девочкам из благотворительной школы, когда они возобновят занятия.
Впоследствии мама признавалась, что, если бы ссылка продлилась дольше, она продолжала бы шить, пока не кончатся ткани, имевшиеся в запасе. Шила бы даже в том случае, если бы нитки и ткани не подходили по цвету и отдавали дурновкусием.
В случае крайней необходимости распорола бы старые вещи и шила новые, перекраивая каждую деталь.
Главное – все время быть при деле, чтобы не оставалось времени тосковать. Отдавшись творческому пылу, мама не думала – старалась не думать – о том, что многим из тех, кому она с таким рвением и старанием шила одежду, эти вещи уже никогда не понадобятся.