Пение пчел
Часть 10 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
20
Со своего поста на вершине одного из холмов Ансельмо Эспирикуэта наблюдал за вереницей автомобилей и повозок. Его предупредили заранее, что хозяева вернутся в этот день, но поскольку точного времени никто не назвал, он скрылся заблаговременно, чтобы не присутствовать при их возвращении.
Ансельмо наблюдал за дорогой, привалившись спиной к дереву и дрожа от холода, потому что одежда не спасала от ледяного утреннего ветра. И все же он упорно торчал там, пыхтя от обиды и злости и больше всего на свете мечтая оказаться дома под одеялом. Там, где он родился, люди, конечно, утеплялись в сезон дождей, но, помимо ураганов, никаких климатических сюрпризов им не выпадало, а потому не было нужды иметь много вещей, чтобы противостоять стихии. На севере же приходилось запасаться всем подряд – легкой одеждой с короткими рукавами, с длинными рукавами, одеждой из хлопка, из шерсти, вещами поплотнее и даже совсем уж плотными и теплыми, а затем приходилось гадать, что именно надеть в тот или иной день, потому что утро могло выдаться теплым, а в полдень вдруг похолодать, как зимой.
Это была не первая зима Ансельмо в этих краях. На север он перебрался восемь лет назад, но так и не разгадал его загадку. Откуда он берется? Кто и зачем его насылает? А когда отступает, куда движется дальше? Где живет? А главное, как удается холоду пробраться в его мышцы и кости? Как бы Ансельмо ни кутался, холод все равно умудрялся проникнуть ему под одежду, и иногда ему казалось, что, зарождаясь где-то в лесах сьерры, этот холод только и думает, как бы просочиться в его тело, поработить все его существо, чтобы с еще большей силой атаковать уже изнутри, заставить дрожать каждую мышцу, сокрушить кости, расчленить, разбросать его части по этой земле, которая держала его в плену.
Даже не ведая о его существовании, Ансельмо прибыл в эти края в поисках таинственного севера. Конечно, здесь это место называли севером, но теперь он был уверен, что есть места еще севернее. Это был не тот север, которого он ждал и ради которого оставил прежнюю жизнь. Это явно было не то место, о котором он мечтал: все, что могли ему здесь предложить, – это работа от зари до зари, палящее солнце, сухой воздух, редкие облака, ледяной холод, а теперь еще болезни и смерть.
Они осели здесь случайно, собираясь двигаться дальше, но что-то с силой сдавило утробу его жены, заставив раньше времени появиться на свет девочку. Перед ними простиралась пустынная равнина, и они приютились на клочке земли, который Ансельмо объявил своей собственностью, призвав в свидетели членов своей семьи. Из палок и веток вместе со старшими сыновьями он построил первое собственное жилище семьи Эспирикуэта. И здесь было все, что им нужно, – земля и свобода.
– Скоро у нас будет кирпичный дом, – пообещал Ансельмо. – Вот увидите.
Они посеют табак и заведут скотину, уверял он. На этом клочке земли Ансельмо Эспирикуэта впервые почувствовал, что значит быть хозяином своего времени, своей воли и своей судьбы. Прежде он знал только тяжелую работу, плохо оплачиваемую и еще менее благодарную. Его пьянил революционный дух, которым он надышался на юге. Однажды он решил, что милости ждать неоткуда и пора отправляться на поиски земли и свободы. Ходили слухи, что где-то на севере народ богатеет и там есть много свободной земли. О другом он и не мечтал. Он больше не будет зависеть от милости других. Движимый решимостью, Эспирикуэта не мог больше ждать.
Риск, что хозяин догонит их и поймает, был очень велик. Шансы на то, что они проникнут на поезд и незаметно исчезнут, минимальны. И все же он готов был рискнуть, погибнуть, увидеть собственными глазами смерть детей и жены, чем допустить еще хотя бы один день рабства, терпеливого ожидания очередных побоев, которые раньше или позже его убьют.
Тот далекий север, куда они прибыли через несколько недель пути, показался ему в первый миг тем самым севером, встречи с которым он так жаждал; он почувствовал себя сеньором, хозяином, важным человеком. Его дети никогда больше не увидят, как он унижается и пресмыкается перед бригадиром. Им не придется ни перед кем заискивать, никого сторониться, пропуская вперед, стараться быть незаметными. Пытаться быть меньше других, иметь меньше других, ежедневно пересчитывая фасолины у себя в миске. На севере не будет ни голода, ни нищеты.
Но одно дело – рассуждать и планировать, а другое – довести до ума. Через несколько дней жизни на новом месте его семейство действительно перестало считать фасолины: они закончились. Все голодали пуще прежнего, голод буквально терзал его самого, жену и детей, жажда донимала. Никогда прежде они не видали такой жары, но, как ни рыскали Ансельмо и его сыновья по окрестностям, воды они не находили.
Люди, с рождения привыкшие к тому, что щедрое небо неизменно посылает воду, чтобы смочить землю, не приучены искать эту воду в глубинных слоях почвы. Если дождя нет сегодня, размышляют они, он обязательно будет завтра, однако день проходил за днем, а вожделенный дождь так и не начинался. Вокруг хижины росли незнакомые чужие растения, и они быстро поняли, что не сумеют использовать их для еды или питья.
С помощью силков и копий удавалось добывать кроликов и опоссумов, однако мяса в этих животных было недостаточно, чтобы накормить семью Эспирикуэта, и утолить жажду они не могли. Новые хозяева – голод и жажда – укротили Ансельмо и его домочадцев быстрее, чем любой кнут.
Грохот приближающейся повозки Ансельмо Эспирикуэта услышал в тот день, когда жена пожаловалась, что из ее груди больше не течет молоко и уж лучше задушить девочку, чем дать ей умереть от голода. Но Ансельмо гордился тем, чем не могли похвастаться многие другие: все его дети рождались живыми и никто из них не умер. Членов его семьи не уносили болезни и прочие напасти. И от голода он тоже никому не даст умереть, пообещал он себе. Топот конских копыт и грохот колес раздавались все ближе. Он приказал сыновьям и дочерям встать по обе стороны дороги, покрытой тонкой желтой пылью, которая с недавних пор покрывала кожу и одежду всех его домочадцев.
Теперь, спустя годы, он не мог толком объяснить причину, по которой они вышли навстречу повозке. Он чего-то хотел. Спасти семью. Помешать самовольному проезду через свою собственность, что-нибудь отнять у сидящих в повозке людей, как минимум чувство безнаказанности. И если людьми, на которых они собирались напасть, действия его были истолкованы как просьба о помощи, то единственной причиной тому было высокомерие возничего.
Франсиско взглянул на жалкий отряд, преградивший им путь, и ему даже в голову не пришло, что его жизни угрожает опасность, что перед ним утратившие надежду, преисполненные отчаяния существа, готовые убить за глоток воды. Отряд выглядел потрепанным, все были припорошены сухой бесплодной землей, скулы выпирали, смуглая кожа посерела, губы растрескались от жажды и покрылись беловатым налетом, вытаращенные глаза смотрели с тоской и отчаянием. Для Франсиско они выглядели хуже, чем жалкие оборванцы. Они показались ему такими несчастными, что при виде построенной ими лачуги ему и в голову не пришло, что речь идет о вторжении и попытке захвата его земли.
Ансельмо быстро сообразил, что статный светловолосый человек и есть настоящий хозяин этой земли и владелец каждой палки и каждого камня, которые семейство Эспирикуэта пользовало, считая, что им наконец-то достались земля и свобода. Он быстро забыл свои агрессивные замыслы. Рабская часть его натуры, этот позвоночный столб духа, привыкший кланяться, вновь взялась за старое, раздавленная присутствием важного господина, готового помочь, а заодно унизительным сознанием того, что он лишился всего в один миг, но главное – желанием выжить во что бы то ни стало.
– Вы заблудились?
– Да, – ответил Ансельмо, делая большой глоток воды.
– Остановились из-за ребенка?
– Из-за малышки, – подтвердил Ансельмо, поглядывая на сыновей, которые тоже припали к флягам.
– Умеешь возделывать землю?
– Да, немного.
– Ты с юга?
– Да, сеньор, южнее некуда.
– Вам есть где жить?
Он чувствовал благодарность увлажненного языка и, покосившись на убогую хижину, которую они построили за то время, когда у них еще оставались какие-то силы, ответил:
– Нет.
– Нужна работа?
– Да, хозяин, нужна. Да, хозяин. Конечно, хозяин.
Так они и остались на севере, то изнывая от жары, то замерзая от холода, заложники собственной воли к жизни и неожиданной и жестокой милости тех, кто предлагал лишь ложную надежду, отняв при этом землю, которую они уже считали своей, и предостерегал от дальнейшего движения на север, мол, не лучшая идея и какой смысл идти туда, если они даже не знают языка?
Самой большой жестокостью было предложение надела земли и дома, что вновь пробудило в Ансельмо Эспирикуэте надежду на независимость. Испанский не был родным языком Ансельмо, к тому же прежде ему не приходилось общаться с землевладельцами, только с бригадирами, без труда переходившими с родного местного наречия, на котором обычно разговаривали с Ансельмо, на испанский. Быстрые, без пауз, испанские слова этого землевладельца, северянина Франсиско Моралеса, врывались в одно его ухо, проникали в разум, поднимая внутри вихрь, а затем вылетали из другого уха с той же скоростью, с какой влетели. Удержать удавалось лишь те слова, которые проникали в сердце. Хотелось бы ему иметь собственную плантацию, собственный дом? Да, хозяин, конечно, хозяин.
Моралес велел, чтобы семейство Ансельмо отвели к двухкомнатному домишке в отдалении. По дороге двое людей, сопровождавших его, извинились:
– Домишко так себе, приятель, в нем давно никто не живет. К тому же далековато. Но это лучше чем ничего.
Дома других батраков были гораздо современнее. Возле каждого располагался небольшой участок земли. Они образовывали нечто вроде поселка. Хижина, назначенная Ансельмо, стояла на отшибе. Эспирикуэту это нисколько не волновало: увидев жилище, он подумал, что этот дом куда лучше и больше любого, какой только он мог себе вообразить.
Дом с его прохладной темнотой давно стал приютом для диких животных, но его легко можно было привести в порядок и вновь сделать пригодным для жизни. Ставен ни на одном из окон не было, и Ансельмо решил, что срубит дерево и при первой же возможности сделает из него ставни. Расстояние тоже не беда: Эспирикуэта не имел ни малейшего желания жить у кого-то под боком, чтобы соседи за ним подсматривали или сплетничали про детей и жену. Они достаточно пожили среди скученности юга, а этот дом давал им возможность пожить свободно. Располагался он на поле, которое также выделили ему новые хозяева, – это были его дом и его поле, где ему предстоит трудиться плечом к плечу с сыновьями.
Когда сопровождающие велели ему на следующий день выйти на работу пораньше, он понял, что хозяин – человек справедливый и хорошо платит. Что на первое жалованье он купит семена для посевов на участке, выделенном его семье, кто-нибудь одолжит ему инструменты, необходимые для приведения в порядок дома и подготовки поля.
Однако вскоре он понял, в чем подвох. Моралес пообещал, что земля будет принадлежать Ансельмо, но это не так, и дом вроде тоже будет принадлежать Ансельмо, но и это неправда. Ему пришлось бы вкалывать вдвойне: сперва обрабатывать землю хозяина, затем свою, чтобы выплачивать арендную плату за каждый урожай, и так постепенно, экономя на всем, выкупить ее, чтобы передать в конце жизни детям.
У Ансельмо Эспирикуэты не было охоты ни экономить, ни ждать. С какой стати он должен ждать, чтобы стать хозяином собственной земли, если к старости спина у него сгорбится от непосильной работы? С какой стати гнуть спину перед хозяином – любым хозяином, хорошим или плохим? И какая разница, кто этот хозяин – южанин или северянин. Он покинул юг, рискуя собственной шкурой, и отправился на чужбину подальше от унижений и нищеты. Движимый страстным желанием обрести новые возможности, оставил позади язык своего детства и влажную землю, на которой вырос. И все для того, чтобы терпеливо дожидаться смерти в этом краю жгучего холода и изнуряющей жары?
В первые же дни сеньора Беатрис приказала доставить им продовольствие на несколько недель и ношеную одежду для всех членов семьи. Они приняли этот дар: единственной их одеждой было тряпье, в котором они в полной темноте покинули табачную плантацию, где им суждено было провести всю жизнь. Прислала она также мыло и средство против вшей, блох и клещей, которые они также вынуждены были принять. «Господа не хотят, чтобы поблизости жили вшивые и грязные люди», – подумал Ансельмо. Не по этой ли причине их отправили жить так далеко от господского дома?
Однако впереди ждало самое страшное оскорбление – им предложили оплатить обучение детей Эспирикуэты в школе. Дочек – записать в школу для девочек, сыновей – в школу для мальчиков. Им дадут хорошее образование, заверила его хозяйка. Дочки Моралесов тоже посещали школу, которую, правда, называли колледжем, потому что они были элегантными барышнями и заходили в нее с другой стороны – со стороны тех, чьи родители могли оплачивать их образование. Затем хозяйка обмолвилась, что они и сами могут освоить буквы и цифры. Поскольку мой отец при этом не присутствовал, Ансельмо отбросил свой обычно почтительный тон и завершил диалог, выдав:
– Нет уж, донья. Мои дети туда не пойдут. С какой стати? На что им это? Парни нужны для посева и сбора урожая. И что хорошего в том, что дочки будут учиться в этой вашей школе? Чтобы научиться получше прислуживать? По мне, лучше уж пусть сидят здесь – больше пользы принесут.
Донья Беатрис смутилась и поспешно ушла.
Шли годы, но Ансельмо Эспирикуэта не бросил свои мысли о земле и свободе. Его идея начала блуждать по окрестностям, но батраки асьенды и рабочие из города, похоже, не разделяли ее: «С какой стати им отдавать землю бесплатно, если мы ее не выкупили?»
Пеоны полагали, что жизнь и без того складывается неплохо, ведь у них есть работа, а вместе с ней возможность обрабатывать свою землю и учить детей. По мнению Ансельмо, господская снисходительность, доброе отношение и отсутствие кнута приручили их, как домашних животных, заставив смириться с несправедливостью. Ему лично пошли впрок каждая затрещина и пинок, которые он получал в продолжение всей жизни, и теперь хорошее отношение не могло сбить его с толку: это всего лишь более изощренная форма контроля.
Срезая от зари до зари сахарный тростник, что требовало многих сил и усердия, сажая семена или погружая в повозку урожай, он обещал себе, что работает на кого-то последний день, что уйдет из поместья, с семьей или без семьи, в поисках своей земли, которая где-то его ждет. Он не знает, где именно, ему еще предстоит ее найти, а затем защищать более самоотверженно, чем их семейный участок между Амистад и Флоридой. Он будет выращивать на нем табак – в этом он разбирался лучше всего. Однако предательское брюхо, сытое и довольное, подчиняло себе волю, а потому казалось невозможным развернуться и уйти с детьми или одному.
Годы шли, а Ансельмо, лелея старую мечту, по-прежнему был здесь, на этом холодом севере, похитившем его время, богатство, отнявшем все силы и семью: жена и почти все дети нашли в ледяном аду свою смерть, заразившись болезнью, которая никого не щадила. Отныне у него не оставалось почти ничего, и если раньше Симонопио его просто раздражал, сейчас Ансельмо был уверен: роковые предчувствия, овладевшее им в тот день, когда подобрали ребенка, наконец сбылись. Через несколько дней после появления мальчика разразилась война, однако на этом беды не кончились: болезнь и гибель стольких людей, а главное – членов его семьи, были также проявлениями зла, на которое обрек их всех Симонопио. А ведь он предупреждал хозяина: «Этот ребенок – дьяволово отродье, он навлечет беду, вот увидите».
Но разве хозяин, этот самодовольный индюк, его послушает? Конечно, нет. Кто станет слушать Ансельмо Эспирикуэту, который и читать-то не умеет? Все, что он усвоил, – это уроки, которые преподнесла ему жизнь. А знания получал в полночь возле костра, слушая старых шаманов.
Поднимаясь с земли и потирая спину, онемевшую после долгого сидения под деревом, и не сводя глаз с дороги, по которой ехал караван, Ансельмо Эспирикуэта дал себе зарок: он никогда не забудет, что они забрали проклятого мальчишку с собой.
– А нас бросили подыхать, как паршивых псов, – бормотал он.
21
Три месяца, проведенные в добровольном изгнании, навсегда изменили характер Беатрис Кортес-Моралес. Она стала другой. Иногда ей казалось, что лучшие годы жизни она провела в роли немого зрителя, наблюдающего за драмой, главным героем которой был ее двойник: то же имя, те же черты лица, однако совсем иной темперамент. Кем была женщина, не способная наладить контакт с собственными дочерьми? Отдавшая их на воспитание монашкам, а потом целыми днями терзавшаяся угрызениями совести, потому что потеряла своих девочек, потому что те взрослели вдали от нее и теперь вместо разговора по душам они могут лишь обмениваться любезностями, будто едва знакомы?
Когда она входила в швейную комнату, которую теперь делила с дочерьми, облюбовавшими ее как салон для чтения, нередко заставала девочек сплетничающими. Но стоило ей войти, как они сразу умолкали. Они никогда не посвящали ее в свои дела, как было заведено прежде, и с появлением матери поспешно удалялись, хихикая и гримасничая.
Беатрис не узнавала девочек и не знала, как исправить отношения. Она не имела ни малейшего представления о том, как затеять с ними самый простой разговор. Дочери избегали ее присутствия. Они не желали с ней общаться. Ей хотелось взаимообогащающего проживания бок о бок, пусть и невольного, но оно превратилось в испытание терпимости. Шить они не хотели, но к этому она была готова: шитье им никогда не нравилось. Не желали помогать с детьми, чьи семьи разделяли с ними изгнание, учить их музыке, чтению или просто играть. Вечером, закончив дневные хлопоты и поужинав, они не хотели ни петь, ни читать в семейном кругу. Все, чего им хотелось, – проводить время в обществе друг друга, что также не гарантировало мира: постоянное и столь тесное общение неминуемо утомляло обеих, и периодически они взрывались, ополчаясь друг на друга или же на всех остальных.
Когда Беатрис наконец придумывала, что бы такое им сказать, чтобы вернуть былую гармонию, Кармен и Консуэло взирали на нее удивленно, словно вопрошая: о чем ты? То, что произошло час или два назад, для них уже было историей, у девочек не возникало желания возвращаться к этому и об этом вспоминать. Их интересы, настроение и темы для разговоров менялись с головокружительной скоростью. У нее не хватало ни желания, ни сил угнаться за их ритмом. Ритмом, который заставлял ее чувствовать себя старой, – а может, ей это только казалось.
Однако она винила в своих переживаниях не только дочерей. Беспокойство о людях, оставшихся в Линаресе лицом к лицу со смертью, мешало ей спать по ночам, и, поскольку забыться глубоким сном не удавалось, звуки в доме вызывали в ней тревогу и страх. Дом поскрипывал, как любое старое жилище, но не мирно и убаюкивающе, как случалось по ночам в Амистад. Да и прочее – запахи, размер дома, коридоры, расцветки – все было чужим. Днем это не слишком ее волновало, но по ночам, несмотря на дневное утомление, ее одолевало безумное желание сбежать в Линарес, мчаться всю дорогу, не останавливаясь, пока не упадет в постель, где некогда началась ее супружеская жизнь.
Но вместо того чтобы бежать не оглядываясь, вспугивая по пути диких животных, которые в изобилии бродили ночами по тамошним землям, Беатрис неслышно бродила по коридорам Флориды. Шить в такое время тут было не принято, как бы ей того ни хотелось. Поэтому она лишь осматривала засовы, которые сама же запирала. Множество раз в кромешной темноте проверяла, не осталось ли зажженной лампы, особенно в комнате у дочерей. Спящих девочек укрывала одеялом, хотя было не холодно, гладила их щеки и убирала волосы со лба. Затем усаживалась у изножья кроватей и смотрела.
Если днем Беатрис казалось, что она их больше не узнает, ночью она снова видела перед собой своих дорогих девочек. Они дышали тем же воздухом, что и она, без жалоб и сбеганий. В сумерках, озаряемые лишь подслеповатой луной, они сжались под простынями и как будто занимали меньше места, напоминая привычные Беатрис очертания и размеры. Иногда она могла прилечь на кровать к одной или к другой. Или даже задремать под их дыхание. Эти приоткрытые рты, нежные вздохи и похрапывания были такими родными. Ночью, объятые сном, они никуда от нее не убегали и ничто не препятствовало их близости: это снова были ее дочки.
Рассвет заставал Беатрис с ножницами в руках. Ей не хотелось будить весь дом стрекотанием «Зингера», однако ничто не мешало размышлять над новым фасоном, новыми выкройками, кроить ткань. Она зажигала одну из ламп, на которые тратила большую часть ночной энергии, чтобы убедиться, что они погашены, и начинала новый день. Мужа она, как обычно, встречала улыбкой. Затем они вместе завтракали, а после завтрака прощались в дверях. Она желала ему хорошего дня и втайне благословляла. Все ее обеты и просьбы, обращенные к Богу ради блага семьи, она повторяла лишь в глубине своих мыслей. Если бы Франсиско узнал, сколь многого она просит, он бы сразу понял, что жена его вовсе не опора семьи, какой она старалась казаться.
Симонопио про это знал. Он всегда был рядом, когда утро стучалось в дверь. Он пристально наблюдал, как она прощалась с мужем. А потом дарил ей какой-нибудь пустячок – немного воска или баночку меда. Благодаря ему Беатрис привыкла ко вкусу меда, которым по утрам подслащивала кофе. Это стало своего рода ритуалом: тонкая, медленно вливающаяся в чашку струйка приносила ей умиротворение, бодрость и силы вновь приняться за дела в этом чужом доме, взаимодействовать с двумя незнакомками, в которых она едва узнавала своих дочерей, с женой пеона, обиженной на товарку, или другой крестьянкой, обеспокоенной сыпью на животе одного из детей. Симонопио наблюдал за ней, и Беатрис казалось, что мальчик знает про нее даже то, в чем она сама не готова себе признаться. Именно он придумал спасение от бури, приближение которой заранее почувствовал. И это он намекнул, что было бы здорово привезти во Флориду «Зингер». Он угадал, что швейная машинка сделает ее счастливой, по крайней мере утешит тревогу и прибавит душевных сил.
Иногда ей хотелось сказать: «Расскажи, Симонопио, что ты видишь. Куда способны заглядывать твои глаза, которые так внимательно меня изучают. В какую глубину моего тела и души способен проникнуть твой взгляд». По какой-то причине – вероятно, потому, что глаза эти принадлежали Симонопио, – ее не пугало их пристальное внимание. Постоянное присутствие Симонопио казалось ей чем-то естественным. В его глазах никогда не было ни упрека, ни осуждения. Симонопио был тем, кем он был, таким, каким был, нужно было всего лишь принять его так, как он принимал ее.
Через несколько недель погода изменилась. Похолодало, и с падением температуры Симонопио все реже дарил Беатрис подарки. Она не слишком разбиралась в пчелах, но полагала, что на зиму они прячутся и мед нужен им самим. Каждый день Симонопио жалобно смотрел на нее, словно прося прощения, но Беатрис его уверяла, что ничего страшного нет: излишки меда она хранила в стеклянных банках, его хватит на два или три месяца. «Кто знает, Симонопио, может быть, к тому времени твои пчелы снова начнут давать тебе мед».
Хотя погода менялась и черты Симонопио вырисовывались более отчетливо из-за отсутствия его вечных спутниц, он все равно ежедневно уходил из дома побродить по горным дорогам. В одну из бессонных ночей Беатрис поняла, что пчелы были для Симонопио не просто совпадением или предметом любопытства. Они всюду его сопровождали, заботились о нем, следили за ним. С некоторых пор ей не хотелось отпускать его в дикие горы без сопровождения ангелов-хранителей. Она чувствовала, что без них он беззащитен, однако удержать его было невозможно. Он не умел сидеть сложа руки. Если Беатрис приходило в голову какое-нибудь дело, способное удержать его дома, она немедленно этим пользовалась, но, наблюдая за ним украдкой, замечала в его глазах тоску. Она следила, чтобы он хорошо питался и тепло одевался. Чтобы в сумке у него всегда была какая-нибудь еда. Единственное, что она могла для него сделать, – это отпустить его, и всякий раз, когда он уходил, теряясь среди холмов, посылала ему вдогонку тайные благословения.
Так, от благословения к благословению, проходили дни, ночи, месяцы. Миновало три месяца. Если отъезд из Линареса был делом непростым, возвращение оказалось для Беатрис еще более сложным. Оно обрушилось на нее как гром среди ясного неба. Она так торопила его целых девяносто дней, периодически сомневаясь, что оно вообще когда-нибудь состоится, что, когда Франсиско сообщил о снижении количества заражений и смертей от испанки, даже утратила желание шить. Он сказал, что они повременят с решением еще одну-две недели, хотя ему не терпелось как можно скорее вернуться в Амистад и Линарес. Пришла пора вернуться в ту реальность, откуда они бежали, сосчитать мертвецов и оплакать их. Вновь отвезти дочерей в монастырь, чтобы ими занимались чужие люди, раздать одежду, скопившуюся в углу ее швейной комнаты, тем, кто остался жив.
За два дня до отъезда она застала Кармен одну, в слезах. Встревоженная тем, что ее более спокойная и уравновешенная дочь горюет, Беатрис уселась рядом с ней, чтобы выведать, что случилось. Ей едва удалось связать воедино отдельные слова, расслышанные сквозь рыдания: кузен ее подруги Марикеты Домингес, тот самый красавчик. Дебютный бал в Монтеррее в начале сентября. Ее заполненная бальная книжка. Два вальса и лимонад с Антонио Домингесом. Любовные письма, которые он писал ей, а она ему, хотя виделись они всего единожды.
Беатрис стойко выслушала признания, сорвавшиеся с губ рыдающей Кармен. Она не перебила ее словами вроде: «Ты еще совсем юна и лишь недавно играла в куклы», хотя именно это приходило ей на ум, пока дочь захлебывалась слезами в ее объятиях. Как ни хотелось ей сказать, мол, видишь, к чему приводит чтение любовных романов, она сдержалась.
Беатрис и Франсиско знали семью того парня через общих знакомых. Несмотря на то что семья Марии Энрикеты жила в Монтеррее, девушку также поместили в школу при монастыре Святого Сердца. Беатрис не понимала, как можно при отсутствии особой надобности жить отдельно от своих детей, однако была рада, что девочки подружились. На выходные Марию Энрикету, или Марикету, забирали домой, и она частенько приглашала к себе Кармен и Консуэло погостить, пообедать в кругу семьи или отметить какое-нибудь торжество, как, например, дебют ее кузены в казино Монтеррея.
– Ах, ты же не знакома с Антонио Домингесом!