Пение пчел
Часть 28 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он больше не будет рабом, не станет гнуть спину. Настал день, когда мул поднял голову и заупрямился, потому что знал, как знал всегда, что хозяевам земли никто не вправе указывать, что делать, а чего не делать; что хозяева не ведают голода, нужды и тревог – вот почему они вырастают такими высокими и статными и смотрят людям в глаза. Наконец он стал хозяином земли. Эспирикуэта глубоко вдохнул воздух своей плантации, наполняя легкие пылью и свободой.
…мулу погонять погонщика.
Ансельмо шел к лежащему впереди телу, не глядя по сторонам. О мальчишке Моралеса он забыл; после того как папаша рухнул замертво, он выбросил этого щенка из головы. Однако, приблизившись к окровавленному хозяину, он с удивлением отметил, что мальчишки нигде нет. В нескольких метрах от тела он остановился, досадливо поморщившись. Может, вернулся в повозку? Не важно, он его разыщет. Мальчишка не жилец, даже если об этом еще не догадывается.
Удивило Ансельмо и то, что Франсиско Моралес был еще жив. Он чуть было не усомнился в своей меткости, но в следующий момент понял, что не промахнулся: пуля вошла в спину, на земле виднелась лужа крови, а значит, выстрел попал в цель. Моралес дышал и одновременно задыхался. Он был жив, но на пороге смерти. Остановившись, Эспирикуэта с удивлением осматривал все еще живого Франсиско Моралеса. Не желая участвовать в предстоящей расправе, сын отправился поглазеть на стоявшую в отдалении повозку Моралесов. Эспирикуэта не обратил на него внимания – этот момент, как и эта земля, целиком принадлежал только ему.
Он подошел к телу вплотную и наступил на неподвижную руку, опасаясь, что раненый что-нибудь предпримет для своей защиты, но тот не шелохнулся: не застонал от боли и не попытался вырвать руку из-под башмака, тяжесть которого не столько причиняла боль, сколько унижала его. Единственное, что еще оставалось живым во Франсиско Моралесе, были его глаза и рот. Заплаканные глаза понимали, что конец близко, понимали они также и то, кто палач. Рот пытался что-то произнести – безуспешно. Казалось, Франсиско Моралес его умоляет, хотя Эспирикуэту мало волновало, что собирался сказать хозяин своему бывшему пеону, ставшему его палачом. Его занимало лишь то, что хозяин валяется у него в ногах и ничего не может с этим поделать. Он с жадностью наблюдал, как надменность и превосходство покидают это тело и это лицо.
Настал день, когда хозяин наконец умолк и заговорил батрак. Единственный слушатель оказался в полном его распоряжении: Франсиско Моралесу ничего больше не оставалось, кроме как слушать то, что желает сказать пеон. Но пеон уже все сказал ему своей пулей. А остальное доскажет шепотом. Эспирикуэте пришло в голову, что неудачно попавшая пуля – это даже лучше: так у него есть время умертвить хозяина вблизи, интимно – почти как Лупиту, смотреть ему в глаза в последний момент, видеть, как жизнь его покидает, несмотря на то что он все еще дышит.
Он подошел к этому живому мертвецу, опустился на корточки; подобно нежному любовнику, склонился к его уху и напел несколько слов:
Щегол прилетел, а орел улетел.
В небо нырнул, крылом махнул.
Значит, будет командовать мул,
Вместо погонщика – мул.
Нашептывая слова куплета, распиравшие его столько лет, повторяя их страстно, как молитву, он поклялся себе, что они вылетели из его рта в последний раз. Настало время петь другие песни. Снова выпрямившись, он приставил дуло к шее Моралеса и, более не медля, выстрелил. Ружье сработало без осечки, Эспирикуэта остался доволен выстрелом. Пуля проделала свой путь с быстротой молнии, но гром от выстрела долго еще стоял в ушах, как напоминание о том, что назад пути нет.
– Мертвец есть мертвец, – повторил Эспирикуэта, всмотревшись в лицо убитого.
Слушая собственный голос, слившийся с затихающим эхом выстрела, внезапно он услышал еще один едва различимый звук – стон, легкий, как вздох. Тут-то Эспирикуэта и смекнул: под телом отца лежало тело сына, который тоже медленно умирал, придавленный мертвым Моралесом. Тем лучше – не придется терять времени на поиски. Его забавляло, что мальчишка сам угодил в ловушку и теперь задыхается. Он мог бы оставить его там, наблюдая за тем, как маленькое тело лишается сил и кислорода; наблюдать за ним, пока тот не умрет, одним камнем убив двух зайцев и наслаждаясь иронией судьбы. Но вовремя опомнился: зачем ждать, если он и так ждал слишком долго? Почему бы не прибить мальчонку и не покончить с этим делом раз и навсегда?
Носком башмака он отбросил мертвеца в сторону. Часть лица Моралеса снесло пулей, однако лоб остался цел, а голубые глаза пристально смотрели в небо. Мурашки пробежали по коже Ансельмо Эспирикуэты: на мгновение ему показалось, что хозяин все еще жив и вот-вот глянет в его сторону. Но нет, все это лишь обман зрения.
– Мертвец есть мертвец, – с облегчением пробормотал он.
Теперь мальчонка лежал у его ног, как секунду назад его папаша, – живой, но наполовину мертвый. Лишенный прижимавшей его к земле тяжести, он попытался шевельнуться, вдохнуть. Щенок упорно цеплялся за жизнь.
Что ж, Эспирикуэта готов был ему помочь. Он не замечал сигналов, которые издали подавал ему сын: «Сюда кто-то идет, осторожнее, папа!» В ушах все еще грохотал выстрел. Не заметил он и того – а если б заметил, это вряд ли привлекло бы его внимание, – что лошадь Моралесов внезапно куда-то рванула, словно и не была запряжена в повозку. Главное – завершить начатое: он взял мальчишку за шкирку, поднял, с силой встряхнул, чтобы густая дымка, которая заволокла его сознание, побыстрее рассеялась и щенок, как и папаша, понял, кто и как его прикончит.
Эспирикуэта вытащил нож. Приоткрыв глаза, мальчик не заметил угрожавшего ему острия. Пристально глядя на Эспирикуэту, он чуть слышно произнес всего одно слово, которое тот не расслышал:
– Койот.
И вдруг раздался страшный, протяжный рев, который заглушил все еще гремевший в ушах Эспирикуэты выстрел, и тот мигом понял: явился демон. После стольких лет безнадежных поисков, ни разу нигде с ним не столкнувшись и даже не видя его лица, в тот день он знал, что встреча неизбежна.
Страх овладел Ансельмо Эспирикуэтой. Он больше уже не хотел его видеть, не желал с ним встречаться, но понимал, что избежать этого не удастся. Он поднял глаза и увидел много всего одновременно: сын его удирал со всех ног, а демон, когда-то обитавший в обличье ребенка, с некоторых пор поселился в теле мужчины, позади же этого мужчины, над ним, перед ним – будто отворились ворота самой преисподней – клокотала живая, яростная и мстительная буря. Крылатая буря, которая вот-вот настигнет Эспирикуэту.
85
После самого долгого забега в своей жизни – бесконечного и, казалось, бесцельного – от жажды и отчаянного рева у Симонопио пересохло горло, легкие изнемогали от бега по враждебной земле, границы которой прежде он пересекал всего один раз. Он увидел, что Эспирикуэта испугался, отпустил ребенка и тот упал на горку мягкой земли, которую они с отцом набросали, выкапывая ямки для саженцев. Он заметил, что Франсиско-младший остался лежать там же, где упал, но знал, что он дышит. Он видел, как убегает Эспирикуэта, как по пятам следует разгневанная, неумолимая туча, которая с каждым мгновением все ближе и рано или поздно настигнет свою цель. Что сын, обогнав отца, тоже улепетывает от пчел, которые вылетели из своего улья, заслышав призывный вопль Симонопио.
Они вылетели ради него, жертвуя своей жизнью, презрев холод и собственный инстинкт, который много лет назад справедливо запретил им вторгаться на эту землю. Пчелы знали, что ждет их сегодня: они кого-то убьют и большинство из них при этом погибнет. Не оборачиваясь, он чувствовал их за спиной, но затем они сделали рывок и обогнали его. Он ни разу не видел, чтобы они летали с такой скоростью, – их объединяла общая воля и одно на всех желание убивать. Даже Симонопио, всю жизнь проживший среди пчел, почувствовал ужас, оказавшись в оке этого урагана, хотя знал, что яростная энергия направлена не против него: пчелы отлично знают свою добычу. Они отомстят тому, кто, живя на этой земле, ступая по ней, навсегда их оттуда изгнал.
В тот день они сами покончат со своим изгнанием. Симонопио видел, как они пролетают над телами обоих Франсиско, но больше за ними не следил. Какая разница, успеет ли Эспирикуэта добраться до холма и скроется ли в зарослях на склоне: он верил, что пчелы разыщут его повсюду, куда бы он ни направился, потому что сейчас он был у них на прицеле, а пчелы зла не забывают. Не зря рисковали они в тот день, не напрасно ждали годы, сменяя поколение за поколением. Эспирикуэта и его сын были уже мертвы, хоть не догадывались об этом.
Добежав до тела крестного, он едва на него взглянул: перед ним была всего лишь пустая оболочка. У него еще будет время – да что там, целая жизнь, – чтобы оплакать Франсиско-старшего. Но сейчас ему не до него. Его беспокоил только Франсиско-младший. Его беспокоила только жизнь. Становилась холодно, опускалась ночь.
– Франсиско, Франсиско, это я. Я здесь, рядом, – бормотал он, осматривая мальчика, но ответа не последовало.
На виске Франсиско, возле глаза, виднелась рана, которую Эспирикуэта успел нанести ножом, прежде чем его выронил. На затылке была еще одна, больше и глубже: возможно, мальчик сильно ударился, упав на камень. Обе раны кровоточили, одна больше, другая меньше: земля впитала всю кровь, которую тело мальчика готово было ей пожертвовать. Как минимум одно ребро было сломано упавшим на него телом отца. Из-за сломанного ребра Франсиско-младший дышал с трудом, однако Симонопио заметил, что ему самому не хватает воздуха, но он не наполнит легкие целиком, пока не покинет отравленную землю койота.
Он растерялся. Что делать? Если Франсиско тронуть, ему будет больно, но если не трогать, он умрет. Нет, надо увезти его отсюда как можно быстрее, доставить в безопасное место. Пока Симонопио не будет уверен в обратном – что койот мертв, – тот по-прежнему опасен. Становилось холоднее. Опускалась ночь. А койот все еще был на свободе. Нельзя везти Франсиско-младшего домой, это слишком далеко, а мальчик едва жив – раненый, избитый, без сознания, почти бездыханный.
– Я понесу тебя, Франсиско. Полежи пока, поспи. А завтра поедем домой.
Симонопио взял Франсиско на руки, как в те времена, когда тот был еще маленький, согрел его, пристроил у себя на плече бессильно обвисшую голову, стараясь меньше тревожить грудную клетку, и побрел в горы с единственной целью: добраться туда, где легче дышать, – подальше от земли койота.
86
В ту субботу в десять вечера, когда вся моль в доме была истреблена, ужин приготовлен и успел остыть, а свечи давным-давно воткнуты в торт, но так и не зажжены, Беатрис Кортес-Моралес ощутила настоящую панику. Жалкое выступление Пелудо давно кончилось, Пола, Мати и Леонор вернулись домой и немедленно все ей рассказали: про мошенничество, про струю воды, а в довершение – про страшный вопль Симонопио.
Беатрис не была удивлена столь плачевным завершением спектакля, однако странное поведение Симонопио встревожило ее не на шутку. Услышав про его побег, она ощутила ком в горле: что-то случилось, раз на пустом месте Симонопио закричал так, как не кричал никогда прежде. Она испугалась, что причиной странного поведения каким-то непостижимым образом стал Франсиско-младший. Но мальчик не один, а с отцом, ничего ужасного не могло произойти, думала она, пытаясь ухватиться за соломинку.
В восемь вечера она отправила няню Полу к Мартину и Леокадио с вопросом, не видели ли они хозяина. Утром, точнее, ближе к полудню, ответили те, они встретили хозяина и мальчика на дороге, ведущей к деревне, где в тот вечер были танцы. Выглядели они как обычно, вид у них был веселый. Когда пробило десять, а вестей от мужа и сына все не было, Беатрис отправила Полу в одну сторону, а Мартина в другую: Полу на танцы, чтобы созвать мужчин и попросить их срочно вернуться, а Мартина – к Эмилио и Карлосу Кортесам, чтобы сообщить об исчезновении обоих Франсиско.
Посыльные быстро вернулись, что напугало ее еще больше: это означало, что тревоги ее небезосновательны. Ей пообещали, что утром обшарят все окрестности и непременно их найдут. Вот увидите, сеньора, наверняка они где-то укрылись от холода и завтра вернутся, посулили ей на прощание слуги, чтобы хоть немного приободрить.
Всю ночь Беатрис просидела за обеденным столом, где торт со свечами напрасно дожидался виновника торжества. Нет, ей ничего не надо. Кофе? Нет. Горячий шоколад? Нет.
– Посидеть с тобой, Беатрис?
– Спасибо, мама. Иди спать.
– Я могу заварить чай…
– Да нет же! Оставь меня в покое!
И Синфороса печально удалилась, нисколько не обидевшись: она понимала и разделяла тревогу дочери. Она тоже отправилась на одинокую вахту в свое убежище, единственным украшением которого служили молитвенник и четки.
На своем посту в гостиной Беатрис неподвижно смотрела, как в окнах брезжит рассвет. Будь это возможно, она бы не моргала, чтобы не пропустить миг, когда муж и сын появятся на горизонте. Как она поведет себя, когда это случится? Конечно же, побежит навстречу. А дальше, что первым вылетит из ее рта? Упреки и ругань – или возгласы радости и удивления? В любом случае она будет плакать. В этот день она непременно будет плакать.
Около семи на горизонте появилась повозка, сопровождаемая всадниками. Однако, вглядевшись, она поняла, что лошадью правит не Франсиско: это был Карлос, ее брат. Она кинулась им навстречу, но резко остановилась, и не только из-за того, что в легких не хватало воздуха: ей хотелось хотя бы минутой дольше пребывать в счастливом неведении. И если бы у нее было чуть меньше собственного достоинства, если бы она чуть меньше сознавала свой статус жены человека, которому принадлежат здешние земли, она бы немедленно развернулась, побежала назад и заперлась у себя, наотрез отказавшись получать какие-либо известия.
Колени у нее дрожали, а сердце почти остановилось. Но она стояла неподвижно, мужественно дожидаясь, когда новости подкатят к ней на старых скрипящих колесах. И в ту же секунду ее блаженное неведение улетучилось: повозку и лошадь они нашли в чистом поле. А Франсиско чуть дальше, возле свежих ямок, в компании юных апельсиновых саженцев. «Да, сеньора, его убили». Она и сама уже все поняла.
Боль, нывшая под ложечкой накануне вечером, овладела всем телом Беатрис, начиная от мозга и заканчивая конечностями, включая и глаза, которые отказывались моргать, чтобы не заплакать, и уши, которые ничего больше не слышали, и голосовые связки, которые парализовало, так что она не могла закричать. Так она и стояла посреди дороги, ничего не спрашивая, не шевелясь, преграждая путь похоронным дрогам и прочим дурным новостям. Ей подумалось: раз новости прибыли, их уже не остановишь, даже если она простоит на дороге весь день. Однако она все стояла, упорно дожидаясь, пока они прибудут сами, без ее помощи.
– Беатрис… – Кажется, это говорит ее младший брат. Интересно, когда ухитрился Карлос потерять свой вечно залихватский вид? И когда лицо его успело стать таким суровым и бледным, спрашивала она себя, пока тот говорил. – Франсиско-младший… – Да, это ее брат, но она его не узнавала и не желала знать ничего из того, что он собирался ей сказать. – Ты меня слышишь? Беатрис!
Его старшая сестра, растерянно стоявшая посреди дороги, не находила слов, да и вряд ли искала. Он взял ее за руки, чтобы поддержать – или удержаться самому, обнять ее – или самому оказаться в ее объятиях, чтобы ее утешить – или получить от нее утешение, а главное, заставить как-то реагировать. Но ему не удавалось.
– Беатрис, – пробормотал он, гладя ее по плечам, пока наконец ее взгляд не стал осмысленным, и лишь тогда он решился сообщить ей вторую новость. – Франсиско мертв, а Франсиско-младший пропал.
Дальше ему пришлось удерживать сестру уже силой, когда внезапно та во весь голос стала выкрикивать имя Симонопио.
87
Она отказалась взглянуть на тело. Не захотела ни обмыть его, ни переодеть. То, что она считала своим величайшим долгом сделать для отца и Лупиты, она не захотела сделать для человека, кому она была плоть от плоти согласно закону Божьему.
– Как ты считаешь, что на него лучше надеть? – спросили ее, но она не ответила.
Отказалась она и от организации похорон, не стала оповещать близких и друзей о смерти своего мужа. Она не подумала ни о дочерях, ни о том, чтобы оплатить отправленную им телеграмму, не уточнила, в котором часу они прибывают. Когда ее спросили, не возражает ли она против гроба, который они хранили в сарае, тщательно укрывая от сырости и разрушения, она даже не поинтересовалась, что делает в ее сарае гроб: она так и не вспомнила, пока не увидела его стоящим на столе в гостиной и укрытым крышкой, что сама же купила его неведомо по какой надобности в день появления в их доме Симонопио. И велела хранить на всякий случай. Да, удивительное стечение обстоятельств.
Ее не волновало, что спустя почти двадцать лет сатин, которым гроб был обит изнутри, пожелтел и не был таким белоснежным, как прежде. Франсиско такое тоже не волновало. Она знала, что, если бы мог, он бы заметил: «Мы, мужчины, не обращаем внимания на такую ерунду, лучше не тратить понапрасну деньги и использовать то, что уже есть». Но что скажут тетушки и светские дамы? Ее это абсолютно не волновало. Никто не увидит содержимое гроба, потому что единственное, о чем она попросила, – чтобы гроб не открывали. Она не хотела, чтобы кто-то видел его таким – мертвым, сокрушенным, разрушенным.
Саму Беатрис, переждав некоторое время, чтобы дать ей немного успокоиться, и по рекомендации доктора заварив для успокоения нервов несколько чашек липового чая, донья Синфороса переодела в траурную одежду.
– Давай-ка, Беатрис, – говорила она, видя, что дочь не шевелится. – Посмотри, люди уже собрались.
Застегнув на ее платье все пуговицы (Беатрис и пальцем не шевельнула), ее отвели в гостиную и усадили рядом с гробом, чтобы принимать визитеров, жаждущих выразить соболезнования, не обращая внимания на то, что вдова не желает их принимать.
С другой стороны поставили стул для няни Рехи, которая покинула свое кресло-качалку, чтобы проделать долгое путешествие в гостиную, где проходило прощание. Она знала Франсиско с тех пор, как тот появился на свет. Теперь она провожала его, когда он этот свет покинул. Беатрис знала, что старуха вовсе не так бесчувственна, как порой казалась. Что она по-настоящему страдает. Она с трудом втягивала в себя воздух, с не меньшим трудом выдыхала обратно, и из дряхлой груди вылетал чуть слышный глубокий стон, который различали лишь уши Беатрис, женщины, которая разделяла эту боль и тоже чуть слышно стонала.
Никто не выражал соболезнования смуглой и твердой, как из дерева, старухе. Няня Реха уселась, закрыла глаза и не открывала их в продолжение всей церемонии. Посетители проходили мимо, словно она не имела к покойному никакого отношения. А Беатрис не закрывала глаз ни на мгновение, даже чтобы отшатнуться от нарастающей вокруг нее людской массы.
…мулу погонять погонщика.
Ансельмо шел к лежащему впереди телу, не глядя по сторонам. О мальчишке Моралеса он забыл; после того как папаша рухнул замертво, он выбросил этого щенка из головы. Однако, приблизившись к окровавленному хозяину, он с удивлением отметил, что мальчишки нигде нет. В нескольких метрах от тела он остановился, досадливо поморщившись. Может, вернулся в повозку? Не важно, он его разыщет. Мальчишка не жилец, даже если об этом еще не догадывается.
Удивило Ансельмо и то, что Франсиско Моралес был еще жив. Он чуть было не усомнился в своей меткости, но в следующий момент понял, что не промахнулся: пуля вошла в спину, на земле виднелась лужа крови, а значит, выстрел попал в цель. Моралес дышал и одновременно задыхался. Он был жив, но на пороге смерти. Остановившись, Эспирикуэта с удивлением осматривал все еще живого Франсиско Моралеса. Не желая участвовать в предстоящей расправе, сын отправился поглазеть на стоявшую в отдалении повозку Моралесов. Эспирикуэта не обратил на него внимания – этот момент, как и эта земля, целиком принадлежал только ему.
Он подошел к телу вплотную и наступил на неподвижную руку, опасаясь, что раненый что-нибудь предпримет для своей защиты, но тот не шелохнулся: не застонал от боли и не попытался вырвать руку из-под башмака, тяжесть которого не столько причиняла боль, сколько унижала его. Единственное, что еще оставалось живым во Франсиско Моралесе, были его глаза и рот. Заплаканные глаза понимали, что конец близко, понимали они также и то, кто палач. Рот пытался что-то произнести – безуспешно. Казалось, Франсиско Моралес его умоляет, хотя Эспирикуэту мало волновало, что собирался сказать хозяин своему бывшему пеону, ставшему его палачом. Его занимало лишь то, что хозяин валяется у него в ногах и ничего не может с этим поделать. Он с жадностью наблюдал, как надменность и превосходство покидают это тело и это лицо.
Настал день, когда хозяин наконец умолк и заговорил батрак. Единственный слушатель оказался в полном его распоряжении: Франсиско Моралесу ничего больше не оставалось, кроме как слушать то, что желает сказать пеон. Но пеон уже все сказал ему своей пулей. А остальное доскажет шепотом. Эспирикуэте пришло в голову, что неудачно попавшая пуля – это даже лучше: так у него есть время умертвить хозяина вблизи, интимно – почти как Лупиту, смотреть ему в глаза в последний момент, видеть, как жизнь его покидает, несмотря на то что он все еще дышит.
Он подошел к этому живому мертвецу, опустился на корточки; подобно нежному любовнику, склонился к его уху и напел несколько слов:
Щегол прилетел, а орел улетел.
В небо нырнул, крылом махнул.
Значит, будет командовать мул,
Вместо погонщика – мул.
Нашептывая слова куплета, распиравшие его столько лет, повторяя их страстно, как молитву, он поклялся себе, что они вылетели из его рта в последний раз. Настало время петь другие песни. Снова выпрямившись, он приставил дуло к шее Моралеса и, более не медля, выстрелил. Ружье сработало без осечки, Эспирикуэта остался доволен выстрелом. Пуля проделала свой путь с быстротой молнии, но гром от выстрела долго еще стоял в ушах, как напоминание о том, что назад пути нет.
– Мертвец есть мертвец, – повторил Эспирикуэта, всмотревшись в лицо убитого.
Слушая собственный голос, слившийся с затихающим эхом выстрела, внезапно он услышал еще один едва различимый звук – стон, легкий, как вздох. Тут-то Эспирикуэта и смекнул: под телом отца лежало тело сына, который тоже медленно умирал, придавленный мертвым Моралесом. Тем лучше – не придется терять времени на поиски. Его забавляло, что мальчишка сам угодил в ловушку и теперь задыхается. Он мог бы оставить его там, наблюдая за тем, как маленькое тело лишается сил и кислорода; наблюдать за ним, пока тот не умрет, одним камнем убив двух зайцев и наслаждаясь иронией судьбы. Но вовремя опомнился: зачем ждать, если он и так ждал слишком долго? Почему бы не прибить мальчонку и не покончить с этим делом раз и навсегда?
Носком башмака он отбросил мертвеца в сторону. Часть лица Моралеса снесло пулей, однако лоб остался цел, а голубые глаза пристально смотрели в небо. Мурашки пробежали по коже Ансельмо Эспирикуэты: на мгновение ему показалось, что хозяин все еще жив и вот-вот глянет в его сторону. Но нет, все это лишь обман зрения.
– Мертвец есть мертвец, – с облегчением пробормотал он.
Теперь мальчонка лежал у его ног, как секунду назад его папаша, – живой, но наполовину мертвый. Лишенный прижимавшей его к земле тяжести, он попытался шевельнуться, вдохнуть. Щенок упорно цеплялся за жизнь.
Что ж, Эспирикуэта готов был ему помочь. Он не замечал сигналов, которые издали подавал ему сын: «Сюда кто-то идет, осторожнее, папа!» В ушах все еще грохотал выстрел. Не заметил он и того – а если б заметил, это вряд ли привлекло бы его внимание, – что лошадь Моралесов внезапно куда-то рванула, словно и не была запряжена в повозку. Главное – завершить начатое: он взял мальчишку за шкирку, поднял, с силой встряхнул, чтобы густая дымка, которая заволокла его сознание, побыстрее рассеялась и щенок, как и папаша, понял, кто и как его прикончит.
Эспирикуэта вытащил нож. Приоткрыв глаза, мальчик не заметил угрожавшего ему острия. Пристально глядя на Эспирикуэту, он чуть слышно произнес всего одно слово, которое тот не расслышал:
– Койот.
И вдруг раздался страшный, протяжный рев, который заглушил все еще гремевший в ушах Эспирикуэты выстрел, и тот мигом понял: явился демон. После стольких лет безнадежных поисков, ни разу нигде с ним не столкнувшись и даже не видя его лица, в тот день он знал, что встреча неизбежна.
Страх овладел Ансельмо Эспирикуэтой. Он больше уже не хотел его видеть, не желал с ним встречаться, но понимал, что избежать этого не удастся. Он поднял глаза и увидел много всего одновременно: сын его удирал со всех ног, а демон, когда-то обитавший в обличье ребенка, с некоторых пор поселился в теле мужчины, позади же этого мужчины, над ним, перед ним – будто отворились ворота самой преисподней – клокотала живая, яростная и мстительная буря. Крылатая буря, которая вот-вот настигнет Эспирикуэту.
85
После самого долгого забега в своей жизни – бесконечного и, казалось, бесцельного – от жажды и отчаянного рева у Симонопио пересохло горло, легкие изнемогали от бега по враждебной земле, границы которой прежде он пересекал всего один раз. Он увидел, что Эспирикуэта испугался, отпустил ребенка и тот упал на горку мягкой земли, которую они с отцом набросали, выкапывая ямки для саженцев. Он заметил, что Франсиско-младший остался лежать там же, где упал, но знал, что он дышит. Он видел, как убегает Эспирикуэта, как по пятам следует разгневанная, неумолимая туча, которая с каждым мгновением все ближе и рано или поздно настигнет свою цель. Что сын, обогнав отца, тоже улепетывает от пчел, которые вылетели из своего улья, заслышав призывный вопль Симонопио.
Они вылетели ради него, жертвуя своей жизнью, презрев холод и собственный инстинкт, который много лет назад справедливо запретил им вторгаться на эту землю. Пчелы знали, что ждет их сегодня: они кого-то убьют и большинство из них при этом погибнет. Не оборачиваясь, он чувствовал их за спиной, но затем они сделали рывок и обогнали его. Он ни разу не видел, чтобы они летали с такой скоростью, – их объединяла общая воля и одно на всех желание убивать. Даже Симонопио, всю жизнь проживший среди пчел, почувствовал ужас, оказавшись в оке этого урагана, хотя знал, что яростная энергия направлена не против него: пчелы отлично знают свою добычу. Они отомстят тому, кто, живя на этой земле, ступая по ней, навсегда их оттуда изгнал.
В тот день они сами покончат со своим изгнанием. Симонопио видел, как они пролетают над телами обоих Франсиско, но больше за ними не следил. Какая разница, успеет ли Эспирикуэта добраться до холма и скроется ли в зарослях на склоне: он верил, что пчелы разыщут его повсюду, куда бы он ни направился, потому что сейчас он был у них на прицеле, а пчелы зла не забывают. Не зря рисковали они в тот день, не напрасно ждали годы, сменяя поколение за поколением. Эспирикуэта и его сын были уже мертвы, хоть не догадывались об этом.
Добежав до тела крестного, он едва на него взглянул: перед ним была всего лишь пустая оболочка. У него еще будет время – да что там, целая жизнь, – чтобы оплакать Франсиско-старшего. Но сейчас ему не до него. Его беспокоил только Франсиско-младший. Его беспокоила только жизнь. Становилась холодно, опускалась ночь.
– Франсиско, Франсиско, это я. Я здесь, рядом, – бормотал он, осматривая мальчика, но ответа не последовало.
На виске Франсиско, возле глаза, виднелась рана, которую Эспирикуэта успел нанести ножом, прежде чем его выронил. На затылке была еще одна, больше и глубже: возможно, мальчик сильно ударился, упав на камень. Обе раны кровоточили, одна больше, другая меньше: земля впитала всю кровь, которую тело мальчика готово было ей пожертвовать. Как минимум одно ребро было сломано упавшим на него телом отца. Из-за сломанного ребра Франсиско-младший дышал с трудом, однако Симонопио заметил, что ему самому не хватает воздуха, но он не наполнит легкие целиком, пока не покинет отравленную землю койота.
Он растерялся. Что делать? Если Франсиско тронуть, ему будет больно, но если не трогать, он умрет. Нет, надо увезти его отсюда как можно быстрее, доставить в безопасное место. Пока Симонопио не будет уверен в обратном – что койот мертв, – тот по-прежнему опасен. Становилось холоднее. Опускалась ночь. А койот все еще был на свободе. Нельзя везти Франсиско-младшего домой, это слишком далеко, а мальчик едва жив – раненый, избитый, без сознания, почти бездыханный.
– Я понесу тебя, Франсиско. Полежи пока, поспи. А завтра поедем домой.
Симонопио взял Франсиско на руки, как в те времена, когда тот был еще маленький, согрел его, пристроил у себя на плече бессильно обвисшую голову, стараясь меньше тревожить грудную клетку, и побрел в горы с единственной целью: добраться туда, где легче дышать, – подальше от земли койота.
86
В ту субботу в десять вечера, когда вся моль в доме была истреблена, ужин приготовлен и успел остыть, а свечи давным-давно воткнуты в торт, но так и не зажжены, Беатрис Кортес-Моралес ощутила настоящую панику. Жалкое выступление Пелудо давно кончилось, Пола, Мати и Леонор вернулись домой и немедленно все ей рассказали: про мошенничество, про струю воды, а в довершение – про страшный вопль Симонопио.
Беатрис не была удивлена столь плачевным завершением спектакля, однако странное поведение Симонопио встревожило ее не на шутку. Услышав про его побег, она ощутила ком в горле: что-то случилось, раз на пустом месте Симонопио закричал так, как не кричал никогда прежде. Она испугалась, что причиной странного поведения каким-то непостижимым образом стал Франсиско-младший. Но мальчик не один, а с отцом, ничего ужасного не могло произойти, думала она, пытаясь ухватиться за соломинку.
В восемь вечера она отправила няню Полу к Мартину и Леокадио с вопросом, не видели ли они хозяина. Утром, точнее, ближе к полудню, ответили те, они встретили хозяина и мальчика на дороге, ведущей к деревне, где в тот вечер были танцы. Выглядели они как обычно, вид у них был веселый. Когда пробило десять, а вестей от мужа и сына все не было, Беатрис отправила Полу в одну сторону, а Мартина в другую: Полу на танцы, чтобы созвать мужчин и попросить их срочно вернуться, а Мартина – к Эмилио и Карлосу Кортесам, чтобы сообщить об исчезновении обоих Франсиско.
Посыльные быстро вернулись, что напугало ее еще больше: это означало, что тревоги ее небезосновательны. Ей пообещали, что утром обшарят все окрестности и непременно их найдут. Вот увидите, сеньора, наверняка они где-то укрылись от холода и завтра вернутся, посулили ей на прощание слуги, чтобы хоть немного приободрить.
Всю ночь Беатрис просидела за обеденным столом, где торт со свечами напрасно дожидался виновника торжества. Нет, ей ничего не надо. Кофе? Нет. Горячий шоколад? Нет.
– Посидеть с тобой, Беатрис?
– Спасибо, мама. Иди спать.
– Я могу заварить чай…
– Да нет же! Оставь меня в покое!
И Синфороса печально удалилась, нисколько не обидевшись: она понимала и разделяла тревогу дочери. Она тоже отправилась на одинокую вахту в свое убежище, единственным украшением которого служили молитвенник и четки.
На своем посту в гостиной Беатрис неподвижно смотрела, как в окнах брезжит рассвет. Будь это возможно, она бы не моргала, чтобы не пропустить миг, когда муж и сын появятся на горизонте. Как она поведет себя, когда это случится? Конечно же, побежит навстречу. А дальше, что первым вылетит из ее рта? Упреки и ругань – или возгласы радости и удивления? В любом случае она будет плакать. В этот день она непременно будет плакать.
Около семи на горизонте появилась повозка, сопровождаемая всадниками. Однако, вглядевшись, она поняла, что лошадью правит не Франсиско: это был Карлос, ее брат. Она кинулась им навстречу, но резко остановилась, и не только из-за того, что в легких не хватало воздуха: ей хотелось хотя бы минутой дольше пребывать в счастливом неведении. И если бы у нее было чуть меньше собственного достоинства, если бы она чуть меньше сознавала свой статус жены человека, которому принадлежат здешние земли, она бы немедленно развернулась, побежала назад и заперлась у себя, наотрез отказавшись получать какие-либо известия.
Колени у нее дрожали, а сердце почти остановилось. Но она стояла неподвижно, мужественно дожидаясь, когда новости подкатят к ней на старых скрипящих колесах. И в ту же секунду ее блаженное неведение улетучилось: повозку и лошадь они нашли в чистом поле. А Франсиско чуть дальше, возле свежих ямок, в компании юных апельсиновых саженцев. «Да, сеньора, его убили». Она и сама уже все поняла.
Боль, нывшая под ложечкой накануне вечером, овладела всем телом Беатрис, начиная от мозга и заканчивая конечностями, включая и глаза, которые отказывались моргать, чтобы не заплакать, и уши, которые ничего больше не слышали, и голосовые связки, которые парализовало, так что она не могла закричать. Так она и стояла посреди дороги, ничего не спрашивая, не шевелясь, преграждая путь похоронным дрогам и прочим дурным новостям. Ей подумалось: раз новости прибыли, их уже не остановишь, даже если она простоит на дороге весь день. Однако она все стояла, упорно дожидаясь, пока они прибудут сами, без ее помощи.
– Беатрис… – Кажется, это говорит ее младший брат. Интересно, когда ухитрился Карлос потерять свой вечно залихватский вид? И когда лицо его успело стать таким суровым и бледным, спрашивала она себя, пока тот говорил. – Франсиско-младший… – Да, это ее брат, но она его не узнавала и не желала знать ничего из того, что он собирался ей сказать. – Ты меня слышишь? Беатрис!
Его старшая сестра, растерянно стоявшая посреди дороги, не находила слов, да и вряд ли искала. Он взял ее за руки, чтобы поддержать – или удержаться самому, обнять ее – или самому оказаться в ее объятиях, чтобы ее утешить – или получить от нее утешение, а главное, заставить как-то реагировать. Но ему не удавалось.
– Беатрис, – пробормотал он, гладя ее по плечам, пока наконец ее взгляд не стал осмысленным, и лишь тогда он решился сообщить ей вторую новость. – Франсиско мертв, а Франсиско-младший пропал.
Дальше ему пришлось удерживать сестру уже силой, когда внезапно та во весь голос стала выкрикивать имя Симонопио.
87
Она отказалась взглянуть на тело. Не захотела ни обмыть его, ни переодеть. То, что она считала своим величайшим долгом сделать для отца и Лупиты, она не захотела сделать для человека, кому она была плоть от плоти согласно закону Божьему.
– Как ты считаешь, что на него лучше надеть? – спросили ее, но она не ответила.
Отказалась она и от организации похорон, не стала оповещать близких и друзей о смерти своего мужа. Она не подумала ни о дочерях, ни о том, чтобы оплатить отправленную им телеграмму, не уточнила, в котором часу они прибывают. Когда ее спросили, не возражает ли она против гроба, который они хранили в сарае, тщательно укрывая от сырости и разрушения, она даже не поинтересовалась, что делает в ее сарае гроб: она так и не вспомнила, пока не увидела его стоящим на столе в гостиной и укрытым крышкой, что сама же купила его неведомо по какой надобности в день появления в их доме Симонопио. И велела хранить на всякий случай. Да, удивительное стечение обстоятельств.
Ее не волновало, что спустя почти двадцать лет сатин, которым гроб был обит изнутри, пожелтел и не был таким белоснежным, как прежде. Франсиско такое тоже не волновало. Она знала, что, если бы мог, он бы заметил: «Мы, мужчины, не обращаем внимания на такую ерунду, лучше не тратить понапрасну деньги и использовать то, что уже есть». Но что скажут тетушки и светские дамы? Ее это абсолютно не волновало. Никто не увидит содержимое гроба, потому что единственное, о чем она попросила, – чтобы гроб не открывали. Она не хотела, чтобы кто-то видел его таким – мертвым, сокрушенным, разрушенным.
Саму Беатрис, переждав некоторое время, чтобы дать ей немного успокоиться, и по рекомендации доктора заварив для успокоения нервов несколько чашек липового чая, донья Синфороса переодела в траурную одежду.
– Давай-ка, Беатрис, – говорила она, видя, что дочь не шевелится. – Посмотри, люди уже собрались.
Застегнув на ее платье все пуговицы (Беатрис и пальцем не шевельнула), ее отвели в гостиную и усадили рядом с гробом, чтобы принимать визитеров, жаждущих выразить соболезнования, не обращая внимания на то, что вдова не желает их принимать.
С другой стороны поставили стул для няни Рехи, которая покинула свое кресло-качалку, чтобы проделать долгое путешествие в гостиную, где проходило прощание. Она знала Франсиско с тех пор, как тот появился на свет. Теперь она провожала его, когда он этот свет покинул. Беатрис знала, что старуха вовсе не так бесчувственна, как порой казалась. Что она по-настоящему страдает. Она с трудом втягивала в себя воздух, с не меньшим трудом выдыхала обратно, и из дряхлой груди вылетал чуть слышный глубокий стон, который различали лишь уши Беатрис, женщины, которая разделяла эту боль и тоже чуть слышно стонала.
Никто не выражал соболезнования смуглой и твердой, как из дерева, старухе. Няня Реха уселась, закрыла глаза и не открывала их в продолжение всей церемонии. Посетители проходили мимо, словно она не имела к покойному никакого отношения. А Беатрис не закрывала глаз ни на мгновение, даже чтобы отшатнуться от нарастающей вокруг нее людской массы.