Пение пчел
Часть 29 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
У нее не было сил, чтобы что-то сказать или крикнуть «нет», она не хотела никого видеть и ни с кем разговаривать; не хотела, чтобы кто-то к ней обращался или смотрел на нее; она хотела одного – чтобы ее оставили в покое, потому что тоже чувствовала себя мертвой, сломленной, разрушенной. И если бы в погребе завалялся второй гроб, лучше бы ей улечься в него, и дело с концом – ей, жене убитого мужа и матери пропавшего сына, которых она даже не проводила в последний путь, потому что в это время боролась с молью.
Сидя в гостиной, почти не мигая, она пыталась осознать преждевременное, новое, жестокое, страшное и вечное отсутствие Франсиско. Отныне и навеки. Навсегда. Она знала, что рано или поздно ей придется испить эту чашу до дна. Настанет день, когда она будет созерцать жизнь в полнейшем одиночестве, кое-как занимая себя в неподвижные дневные часы и глядя в потолок в пустые холодные ночи. Она знала, что тоска по Франсиско однажды возьмет свое.
Сегодня она хранила эту тоску в глубине сердца, потому что у нее была еще одна боль, более требовательная, более свербящая. Сегодня у нее не было времени ни размышлять о вдовстве, ни выслушивать чье-то сочувствие. Она хотела спросить всех этих людей об одном: что вы делаете около мертвеца, когда где-то замерзает пропавший ребенок? Если бы она хоть немного доверяла своему предательски ослабевшему телу, она бы вскочила с места и отправилась в горы, выкрикивая что есть силы имя Франсиско-младшего, пока тот не отыщется. Но рот утратил дар речи. А тело забыло, как ходить и держаться прямо.
Она была матерью потерянного сына, но в теле не оставалось сил, а дух был сломлен. Она не могла встать и отправиться на поиски, с ужасом думая, что именно найдет и найдет ли вообще, обреченная навеки скитаться в горах, призывая пропавшего сына, как Плакальщица из легенды. Беатрис позволяла себя обнимать, не противилась обращенным к ней словам утешения. Но ее собственные слова не находили выхода. В этот момент ничто не могло отвлечь ее от ужаса и растерянности, от чудовищной пустоты, которая разверзлась в самом центре ее существа.
Она была дочерью, затем сиротой, потерявшей отца, и смирилась с этим. Она была супругой, затем вдовой и, вероятно, однажды смирится и с этим. Она была матерью и… Как называются матери, утратившие детей? Может, ампутированные? Именно такой она себя чувствовала. Сейчас она была ампутированной матерью. Как с этим смириться? И когда утихнет боль?
Люди подходили к ней, заговаривали, давали советы, которых она не просила. Предлагали еду и питье. Но в тот день она могла лишь смотреть в окно на горизонт, сосредоточенная, выжидающая, думающая об одном – о чудесном появлении сына. Ее голова была занята лишь беззвучными воплями, гремевшими внутри. «Где ты, Франсиско? Тебе холодно, Франсиско? Ты один? Тебе страшно? У тебя что-то болит? Ты жив? Франсиско!»
Пока ее одевали, молчаливую, послушную, мать заверила ее, что братья продолжают поиски, что к ним подключилась местная полиция и мальчика будут искать, пока не найдут.
– Симонопио наверняка тоже ищет. Если Франсиско-младший жив, он найдет его, вот увидишь…
– А если мертв?
– Все равно найдет.
Он знал про это? Знал Симонопио, что его крестный мертв, а Франсиско-младший пропал? Если Симонопио жив, он про это знает. Если Симонопио знает, он его найдет. Но Симонопио тоже никто не видел со вчерашнего дня, после того как он внезапно и необъяснимо бежал с реки. Нет, они живы. Симонопио тоже пропал, как и Франсиско-младший. Они пропали, но живы.
«Франсиско, я тебя не чувствую. Тебе холодно, Франсиско? Что у тебя болит, Франсиско? Ты один? Тебе страшно? Не бойся темноты, что она может нам сделать? За тобой отправился Симонопио. Ты видишь его? Симонопио, ты его слышишь? Где ты? Ты спрятался? Я не слышу тебя. Ты там? Я не чувствую, жив ты или мертв. Ни жив ни мертв. Я даже не вышла попрощаться. Где ты? Ты жив? Где вы, Симонопио? Вы живы? Мертвы? Нет, нет, нет. Нет, Франсиско. Франсиско, ты один? Ты жив? Тебе холодно, Франсиско? Наверняка ты потерял свой свитер, Франсиско, а может, порвал его, малыш. А одеяла? Я же дала тебе с собой одеяла. Кажется, дала. Да, их было два. Или три? Такие синие. Хорошие одеяла. Но я не вышла с тобой проститься. Не сказала тебе прощай. Вам обоим не сказала прощай. Надо было заняться молью. Не важно. Если даже ты их потерял, ничего страшного. Приходи. Приходи поскорее. Иди ко мне. Живой или мертвый – приди. Никто не станет тебя ругать. У тебя что-то болит? Поболит и перестанет… У меня нет сил. Нет сил ни искать тебя, ни потерять. Ты жив? Франсиско, Франсиско, я не чувствую тебя, и я не попрощалась. Не чувствую тебя, потому что не попрощалась. Я не попрощалась. Почему я с тобой не попрощалась? По глупости, Франсиско. У тебя что-то болит? Что-то болит у меня внутри. Что-то у меня внутри сломалось, но если не заживает сегодня, заживет завтра… Нет, нет. Не заживет, если ты не найдешься. Не заживет, если ты не вернешься. Никогда не заживет. Возвращайся, иначе не заживет никогда. Если ты жив, то где ты, Франсиско? Я жива, но у меня не осталось ни одного целого одеяла. Симонопио, приведи мальчика и приходи сам. Если бы я пошла на поиски, я бы их нашла. Наверняка он все знал. Каким-то образом он все знал. Он их нашел. Как больно. Мне больно. А тебе, может быть, уже нет. Если ты мертв, то уже не больно. А если больно, значит, ты жив: мне больно, потому что я по-прежнему здесь и жду тебя. Одна. Больно от ожидания. Больно от сомнения. Заживет, за… Франсиско, Франсиско, Фран… Ты один? Я одна. Тебе страшно? Мне тоже страшно, Франсиско. Тоже страшно. Очень. От того, что я знаю, и того, чего не знаю».
Живого или мертвого – если Симонопио жив, он его найдет. Он нужен ей любой – живой или мертвый, чтобы встретить или проводить. И пусть она уйдет вслед за своими Франсиско.
После полудня из Монтеррея в сопровождении мужей прибыли Кармен и Консуэло, чтобы заняться подготовкой к похоронам. Обе были уверены, что, прибыв домой, упадут вне себя от горя в объятия матери, а она их, как всегда, утешит. Но, увидев, в каком она состоянии, они с тревогой осознали, что времени падать духом у них нет, придется взять на себя всю ответственность, потому что в этот момент мать не способна ни на что, тем более на утешение.
Семья была в сборе, и заупокойную мессу, как и похороны Франсиско Моралеса, назначили на другой день. Беатрис с силой оттащили от гроба, возле которого та зажгла свечу, но не за мертвого, а за пропавшего.
88
А Франсиско-младший тем временем не подавал признаков жизни. Прошло уже много часов, но мальчик на руках у испуганного Симонопио не просыпался.
– Где ты, Франсиско? Возвращайся.
Симонопио спел ему все песни, какие знал. Рассказал все сказки – кроме той, про льва и койота, потому что сам не хотел ее вспоминать. Иногда нужно давать отдых душе, отгородившись от всего, что причиняет ей боль.
– Что ты сейчас делаешь, Франсиско? Отдыхаешь?
Он долго шел с Франсиско-младшим на руках, пока не добрался до подходящего места подальше от отравленного воздуха Эспирикуэты. Это была расщелина в скале или маленькая пещера. Не идеальное убежище, чтобы провести много тревожных часов, но хоть какая-то защита от ледяного ночного ветра. В любом случае дальше он идти просто не мог – выбился из сил, начав бег с реки, да и Франсиско у него на руках был уже не младенец.
О существовании этой пещеры в горах Симонопио знал и раньше. Он уселся, прислонившись спиной к скале и по-прежнему держа мальчика на руках: ему не хотелось укладывать его на холодную землю, где он и так уже слишком долго пролежал, придавленный телом отца. Симонопио жалел, что не захватил с собой спальник. К счастью, он никогда не выходил из дома без старого ножа, подаренного крестным. Из скудного содержимого походного мешка взял с собой только баночку меда, и теперь смазал Франсиско раны, чтоб хоть как-то их подлечить. Его собственного тела было достаточно, чтобы укрыть мальчика от холода.
Он не спал, боясь потеряться в глубоком сне, подобно Франсиско. Как только мальчик проснется, думал он в первую ночь, они отправятся за повозкой, чтобы вернуться домой. Но Франсиско-младший не просыпался. Новый день наступил и прошел, но он все еще был без сознания. Симонопио знал, что крестная переживает из-за смерти мужа и пропажи сына, и ему хотелось облегчить ее горе, но это было невозможно. Знал он и то, что целая группа мужчин отправилась на их поиски, но двигались они далеко и в другом направлении, а выйти им навстречу он не мог: он ни за что не бросил бы мальчика одного и не потревожил его покой.
– Я никуда без тебя не уйду, – шептал он ему между двумя сказками или двумя песнями.
Он уже один раз нарушил свое обещание. И больше этого не повторится. «Все будет хорошо, Франсиско очнется», – утешал себя Симонопио, не зная, предсказывает ли он его выздоровление или всего лишь желает. Но Франсиско не просыпался, несмотря на все старания Симонопио вернуть его в этот мир с помощью голоса.
Постепенно, капля за каплей, он скормил мальчику весь мед, который взял с собой на реку. Краешком одеяла собирал воду, сочившуюся из трещины в скале, а затем капля за каплей увлажнял Франсиско язык, чтобы избежать обезвоживания. Мед кончился, пора было решиться – встать и идти, пуститься в обратный путь, несмотря на тяжелое состояние Франсиско и притаившегося неведомо где койота.
Симонопио знал, что поисковый отряд бродит в горах, но не знал, есть ли среди них койот, как было в тот раз много лет назад, когда все решили, что он потерялся. Симонопио не мог знать этого наверняка, потому что пчелы по-прежнему молчали, и он понятия не имел, удалось ли им догнать у бийцу.
Прошло почти сорок восемь часов, когда он наконец заслышал приближение поисковой группы. Пришла пора выйти из укрытия. Сжав на всякий случай в руке нож, подхватив Франсиско-младшего и стараясь держать его как можно бережнее, юноша вышел навстречу группе. Симонопио вздохнул с облегчением: это был дядя мальчика, Эмилио Кортес, за ним шагали Габино и Леокадио, однако юноша наотрез отказался отдать им Франсиско: по его мнению, именно он должен был его нести, несмотря на многочасовую усталость и ноющие мышцы. Никто другой не имел права передать мальчика матери.
89
Похороны Франсиско Моралеса состоялись в понедельник в полдень, после заупокойной мессы. Дочери захлебывались в рыданиях, они предчувствовали смертельную тоску по отцу, в суете похорон и многочисленных формальностей у них не было времени до конца осознать, что Франсиско больше нет. Синфороса, теща покойного, насквозь промочила слезами один из принесенных с собой платков. Другой платок, предназначенный для Беатрис, так и остался нетронутым, потому что во всей церкви была лишь одна пара сухих глаз: это были глаза вдовы, которая никак не могла сосредоточиться на происходящем вокруг.
Годы спустя, когда у нее наконец появились силы, чтобы поговорить об этом эпизоде с Кармен и Консуэло, Беатрис нисколько не сожалела о своем временном – и выглядевшим со стороны цинично – кататоническом ступоре. Когда в разгар поминок, отпевания и похорон некоторые благонамеренные посетители говорили ей, что случившееся – Божье испытание, она их не слушала. Когда иные визитеры, бесчувственные или невежественные, толковали ей о двух ангелах, призванных Богом, она, еще более бесчувственная, не принимала эти слова на свой счет. Когда новый отец Педро подошел к ней и заявил, что в основе душевного выздоровления заложено умение прощать и молиться за покойного супруга, пропавшего сына, а заодно и неведомого врага, она притворилась деревяшкой, как няня Реха.
Вскоре все было позади, не хватало лишь трехдневного богослужения за спасение души Франсиско Моралеса, который скончался без помазания. Беатрис собиралась присутствовать: ее мать наседала с удвоенной силой и не простила бы ей иного решения, так же как не позволяла отказываться от еды, мытья, сна, хотя единственное, чего действительно хотелось Беатрис, – это смотреть в окно и быть первой, кто увидит возвращение сына. Живого или мертвого.
Придет день, когда она оценит упрямство матери, но день этот был еще очень и очень далеко. Да, она отправилась на трехдневную мессу: ее заставили соблюсти верность обычаям, но молилась она исключительно о возвращении сына. Об упокоении души Франсиско она помолится позже. Франсиско поймет ее и простит. Спешить все равно некуда.
– Беатрис. Взгляни на меня, Беатрис.
Она с усилием подняла глаза на мать.
– Леокадио пришел за повозкой.
– Что?.. – Она не могла поверить. Из своего окна она видела лишь кусочек пустой дороги.
– Пока ничего не знаю. Мне Пола сказала: Леокадио пришел и сразу ушел, ничего не объяснив. Вон туда. – Она указала на дорогу, которую видела со своего места. – За дом, по тропинке Рехи. Может, подождешь там?
Долгие годы все называли эту дорогу тропинкой Рехи, потому что именно по ней старуха неизменно направляла свои стопы, точнее, взгляд; это она привела когда-то Реху к плачущему ребенку, и по ней же Реха вернулась с ребенком на руках на той самой повозке, которую ждали теперь они обе, одна сидя в кресле-качалке, другая – в кресле у окна. Одна с закрытыми глазами, другая с широко раскрытыми. Каждая в ожидании своего ребенка. «Живые или мертвые? Живые или мертвые? Живые или мертвые?» – скрипело нянино кресло-качалка.
Вот-вот они получат ответ на вопрос, который беспрерывно задавали себе в течение последних двух дней. Но Беатрис Кортес, вдове Моралес, хотелось вернуться к другому окну, чтобы смотреть в другую сторону. Она полагала, что в любом случае лучше знать. Лучше получить сына назад, даже если тот мертв. Хотя самоесамое страшное – это узнать, что сын вместе с отцом принял насильственную смерть от руки убийцы, и получить назад его изуродованное, разложившееся тело, которое ей придется снаряжать в последний посмертный путь. В противном случае всю оставшуюся жизнь она будет грызть себя за малодушие.
Не отходя ни на секунду от своего наблюдательного пункта, она ненадолго закрыла глаза, как няня Реха. Но уши закрыть невозможно. Все ближе и ближе раздавался зловещий стук колес и топот лошадей по земле и камням. Отгораживаться от мира не имело смысла, так только хуже: то, что не видели глаза, достраивало воображение, поэтому Беатрис решительно выпрямилась, вышла навстречу повозке и увидела, что ни Франсиско, ни Симонопио впереди нет. И все поняла. Замерла, задержала дыхание и слезы и сказала себе:
– Его везут домой мертвого, как отца.
90
Симонопио отправился к себе в сарай, а не в горы.
Кроме того, что он должен был сдержать обещание и не оставлять Франсиско, израненные ноги теперь нестерпимо ныли, так что сама мысль о том, чтобы надеть башмаки и куда-то пойти, казалась мучительной. Он вспомнил, что в спешке оставил на берегу единственные свои башмаки, которые превратились в добычу, унесенную жадной рекой. А еще Симонопио искал утешения возле остатков своего улья – пчелы-королевы и других пчел, в силу юного возраста не вылетевших на его призыв. Пчелы в нем тоже нуждались: у них был траур по погибшим собратьям. Их потери тоже были непоправимы.
Под огромным куполом опустевшего гнезда, выстроенного пчелами среди потолочных досок за девятнадцать лет, Симонопио наконец-то позволил себе крепко уснуть, прервав свое неустанное бдение. Израненное тело и сердце требовали покоя. Немного придя в себя, поев и попив, чего не делал с того момента, как нашел Франсиско-младшего, Симонопио спал двое суток подряд. Ночью он приоткрывал глаза и видел няню Реху, которая сидела в изножье кровати, тихонько покачиваясь. Но вскоре глаза закрывались сами. У Симонопио не было сил держать их открытыми, чтобы взглядом объяснить старухе, что отныне жизнь изменится навсегда, наполнившись болью. А может, его глаза не желали становиться дурными вестниками.
Сквозь сон он чувствовал, как его заходила проведать крестная, приносила еду и чистую воду, трогала лоб, гладила по щеке, обрабатывала раны на руках, лице и ступнях, смазывала их мазью, но он не в силах был вырваться из своего забытья, чтобы расспросить о Франсиско, ответить на вопросы или поблагодарить за заботу. Издалека он слышал обращенные к нему слова: «Франсиско-младшему лучше, он потихоньку приходит в себя, разговаривает, спрашивает про тебя».
– Доктор говорит, что ты поступил правильно, не трогая его лишний раз. Иначе ты бы потревожил рану на голове и сломанное ребро.
Вспомнив, с какой силой Эспирикуэта встряхнул мальчика, вспомнив о боли, терзавшей Франсиско, пока Симонопио нес его на руках, он едва не вскочил на ноги, но вовремя себя сдержал: главное – Франсиско в безопасности. За ним ухаживают, и сейчас ему тоже надо отдохнуть, чтобы быть готовым к предстоящим переменам. Он проснется, когда почувствует, что мальчик полностью пришел в себя. Они нужны друг другу. Это был срок, который он себе отвел, чтобы вернуться к своему долгу. Приняв это решение, Симонопио заставил себя отключиться от всего: от недоумения, которое вызывал в нем безмолвный и опустевший потолок, под которым он спал, от ритмичного покачивания няниного кресла-качалки, от слов Беатрис, которые она неизменно повторяла на прощание:
– Спасибо, Симонопио. Пожалуйста, прости меня.
Он понял реакцию крестной, когда после двух дней непрерывных терзаний, увидев ребенка у него на руках и еще не зная, жив тот или мертв, она отвесила ему пощечину. Он знал: в противном случае она бы рассыпалась на куски, и, верная своей натуре, Беатрис Кортес-Моралес предпочла остаться сильной. Когда же он передал ей с рук на руки живого сына, в ее глазах снова мелькнула та лавина, та буря, которая поселилась в них со смертью Лупиты. Эта ярость была направлена не на него. Эта ярость относилась к койоту.
Ей не за что было благодарить кого-либо. И не за что было прощать.
91
Мама так никогда и не простила себе ту пощечину. До самого дня своей смерти, требовательная к себе, как и прежде, она корила себя за ничем не оправданную вспышку гнева.
До последнего дня жизни мама жила своим «Зингером», вспоминая все хорошее, стараясь забыть плохое и набраться сил, чтобы мужественно встретить сюрпризы, которые преподносит ей жизнь, – как хорошие, так и плохие. Она упорно не желала менять свою машинку с механическим приводом на электрическую, которую я ей однажды подарил. «Эта новая шьет хуже, у нее противный звук, никак не могу приспособиться», – сказала она, выискивая все новые и новые недостатки. Зато, когда мама умирала, ноги у нее были крепче, чем у марафонца, – так усиленно жала она на педаль, стремясь поддерживать успокоительный ритм, сбивавшийся лишь при воспоминании о пощечине, которую она отвесила Симонопио в тот далекий день. В эти минуты ее мирное трак-трак-трак прерывалось, превращаясь в беспорядочное тракататраката-траката, от которого в конечном итоге запутывалась нитка или соскальзывала ткань. Тогда она останавливалась, не завершив шитье, и некоторое время рассеянно блуждала по дому, вновь и вновь перебирая в памяти события моего седьмого дня рождения и мучительно соображая, как правильнее было бы поступить с Симонопио, с отцом и со мной.
Но она поступила так, как поступила, и исправить уже ничего было нельзя; невозможно сделать реальным сослагательное наклонение, все эти бессчетные «бы», оставшиеся с ней до конца жизни: «Я бы его обняла, я бы сказала ему, что все время думала и о нем тоже, боялась за него». В защиту мамы следует добавить, что именно так она повела себя с Симонопио, как только представилась возможность что-то исправить, хотя никакие извинения не казались ей достаточными. То, что случилось, отменить невозможно, и пощечину мама все-таки дала, утверждая затем всю свою жизнь с непоколебимой твердостью и острым раскаянием, что ни разу ни до, ни после никого не ударила. Мои возражения она не слушала: шлепки, те самые бесчисленные шлепки, которые она так щедро мне отвешивала, пощечинами мама не считала. «К тому же ты их заслужил, – добавляла она всякий раз, когда я пытался ее разубедить. – Ты их заслужил, а Симонопио – нет».
92