Пение пчел
Часть 23 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я знал, что становлюсь для бедного Симонопио постоянным источником разочарования, и, чтобы хоть чем-то его порадовать – то есть стать чуточку похожим на него, – старался изо всех сил. Но поскольку мне еще не было и семи, а ребенком я был очень шебутным, мне с величайшим трудом удавалось оставаться неподвижным длительное время, особенно когда меня то и дело кусали комары, съедавшие заживо по ночам из-за того, что спал я с открытым окном; когда после падения на колючую опунцию у меня болела задница; когда крутило живот от съеденной на завтрак яичницы с чоризо; когда я знал, что меня накажут за невыполненное домашнее задание; когда понимал, что день-деньской просижу за учебниками и тетрадками вместо того, чтобы вместе с Симонопио исследовать мир, полный приключений, запахов и впечатлений; когда куда более важным казалась его очередная история о льве и койоте. А главное, я не понимал, зачем он пытается преподать мне столько всего.
Я приходил в школу, разочарованный тем, что дорога оказалась такой короткой. Вот бы она была подлиннее! А все потому, думал я, что Молния – настоящая скаковая лошадь для дистанции в четверть мили, подобная тем, что состязались на ярмарке в Вильясеке.
Сейчас я признаю, что Молния не была той лошадью, какой можно было бы хвастаться, однако, сидя верхом на этом быстром средстве передвижения, я очень важничал, хоть и добирался до точки назначения быстрее желаемого. Появление в обществе Симонопио также давало мне лишний повод для высокомерия, поскольку остальных учеников, живущих в городе, приводили за руку няни или мамы, взиравшие на нас с Симонопио и Молнией с нескрываемым удивлением. Я долгое время был уверен, что причина таких взглядов таилась в моей осанке и присутствии возле меня спутника, а потому тщательно следил за тем, чтобы сидеть в седле ровно и небрежно, как настоящий кабальеро.
Симонопио помогал мне слезть с лошади, вскакивал на Молнию и, едва простившись, поспешно удалялся. Он с детства привык к неприязненным взглядам чужаков и, разумеется, не воображал, что старой колченогой лошадки и белокурого мальчишки с вьющимися, коротко остриженными волосами было достаточно, чтобы отвести пристальные взгляды, которые открыто бросали на него, силясь расшифровать непостижимую карту его лица.
Я был очень удивлен, когда один дерзкий мальчуган неосторожно спросил, не боюсь ли я находиться в компании парня с лицом чудовища. Стоило ему произнести эти слова, как я в порыве ярости ударил его; его мордашка не превратилась в физиономию чудовища, но один глаз у него все-таки распух. За это я был наказан и провел весь день в углу, изучая краску на стене и не имея права повернуть голову, чтобы понаблюдать за учителями и одноклассниками.
Это был самый скучный день в моей жизни, но я был горд: я защитил моего брата. Однако перед школьным начальством защитить меня было некому: когда, все еще обиженный, я заявил учителю, что мальчишка обозвал Симонопио чудовищем, тот ответил, что мы не имеем права бить человека за то, что он сказал правду.
Правду? Значит, у Симонопио лицо чудовища? Я никогда его таким не считал. Да, в Линаресе были свои чудовища, но он не относился к их числу. Для меня лицо Симонопио было лицом Симонопио, которое мои глаза видели с тех пор, как впервые открылись. Я понимал, что его лицо отличается от моего, как и от лиц моих родителей и сестер, но черты его были не менее привычными и любимыми, чем черты моих близких. Я не видел в нем какого-то принципиального отличия, тем более чего-то пугающего. Я видел перед собой лицо моего брата и любил его. Я дал себе слово, что вздую любого, кто осмелится сказать о нем гадость. Симонопио стоил дня, проведенного в углу, даже двух дней и трех.
Это была первая драка, но не последняя. Учителя то и дело на меня жаловались, и бедная моя мама не знала, как мне внушить, что драться нехорошо. Затем она попыталась убедить Симонопио, чтобы в школу меня отводил не он, а Мартин, но Симонопио категорически отказался. За то, чтобы доставить меня в школу, отвечает только он и никто другой. Нрав у Симонопио был мирный, ему в голову не приходило вынуждать меня за него сражаться. «Ничего страшного, если я кому-то не нравлюсь, пожалуйста, не надо из-за меня драться», – говорил он. Но я не выносил обидных замечаний в его адрес. В конце концов мама обратилась за поддержкой к папе:
– Франсиско, прошу тебя, скажи Франсискомладшему, чтобы он не дрался.
– Не скажу. Есть вещи, за которые надо бить морд у.
Понемногу другие дети перестали обсуждать Симонопио, по крайней мере в моем присутствии. Все знали, каковы будут последствия, и помалкивали. Всякий, желавший быть моим другом, быстро усвоил, что вместе со мной должен принять и Симонопио. Поскольку виделись мы с одноклассниками постоянно, новые друзья вскоре перестали замечать его рот и смотрели только в глаза.
Когда рядом были другие дети, Симонопио снова погружался в молчание, потому что, кроме меня, никто его не понимал. Его немота ни на что не влияла, благодаря Симонопио мы проникали в самое сердце плантации и находили деревья, земля вокруг которых была усыпана упавшими и уже гниющими апельсинами – идеальными снарядами для полевых сражений, которые заканчивались в тот миг, когда пчелы, привлеченные издали сладким соком, заливавшим нас с головы до ног, тоже присоединялись к игре. В итоге я неизменно побеждал, потому что не убегал в ужасе, подобно другим мальчишкам, испуганным внезапным появлением пчелиного роя.
Не боялся я и выдуманных персонажей, о которых рассказывал на переменах одноклассникам, дружественным и не очень, вспоминая истории, наполнявшие мою память: про Плакальщицу, про египетские мумии, якобы не так давно поселившиеся в Линаресе – вы что, не знали? – о ведьмах из Петаки, о кукле, о мстительном призраке Агапито Тревиньо, о мстительном призраке солдата, брошенного умирать в пещерах, о мстительном призраке моего дедушки, расстрелянного в Альте (тысяча извинений дедушке: к сожалению, все призраки непременно должны быть мстительными, иначе не страшно). Знал я наперечет и настоящих чудовищ, бродящих по окрестностям. Как друзья, так и недруги слушали меня раскрыв рот: похоже, с раннего детства все мы наделены болезненным пристрастием, заставляющим наслаждаться ужасами.
Возвращаясь с посиделок со светскими дамами в казино, мама умоляла: «Не рассказывай эти глупости, Франсиско, все матери жалуются, что дети уснуть не могут от страха». Честно говоря, мне было наплевать, спят их дети или нет. Лично мне ничто не могло помешать уснуть, я чувствовал себя полностью защищенным.
Причиной, по которой никто и ничто не могло меня потревожить даже в самой непроглядной ночи, когда детские страхи обостряются, был, конечно же, Симонопио, обучивший меня словам самой действенной из молитв, которую годы назад узнал от няни Полы. Будучи ребенком, спавшим глубоко и крепко и засыпавшим без проблем и специальных ритуалов, перед сном я не читал даже «Отче наш» – падал замертво и отключался, успевая произнести лишь «Отче наш, иже еси…», потому что на словах «на небеси» я уже спал. Было ли этого достаточно, чтобы избавиться от ночных страхов? Получается, что так: хватало четырех слов, чтобы обезвредить всех чудовищ, готовых посетить меня в самые уязвимые ночные часы.
Никакие мумии не могли потревожить мой сон, до того крепкий, что, если бы однажды ночью таинственным куклам, которые, по уверениям Симонопио, жили у нас в поместье, вздумалось по мне походить или даже сплясать на моей спине свои зловещие пляски, я бы об этом никогда не узнал. А если бы зашла Плакальщица с вопросом, где ее дети, она вскоре отказалась бы от своих намерений, потому что при ее приближении я бы не вздрогнул и не отозвался. Призраки, как мстительные, так и не очень, не заставили бы меня даже почесаться и вынуждены были отправиться к кому-то другому: какой смысл расходовать силы на человека, который даже не догадывается об их присутствии?
59
И только одну историю я не рассказывал никогда и никому – историю о койоте. Возможно, потому, что она была не закончена и постоянно развивалась, обрастая все новыми подробностями. К тому же я воспринимал ее как нашу с Симонопио игру: даже Соледад Бетанкур, профессиональная рассказчица, уверявшая, что знает все сказки и легенды на свете, не знала ни о существовании койота, ни об опасности, которую он собой представлял. К тому же койот принципиально отличался от кукол, призраков и прочих фантастических гадов – история о нем была реальной; койот искал нас с Симонопио, потому что, по уверению Симонопио, мы были львами; потому что против этого реального чудовища не существовало ни заговора, ни молитвы, оставалось лишь все время держать ухо востро, другого средства не было. Это было единственное чудовище, которого я в глубине души по-настоящему боялся независимо от времени суток. Если даже Симонопио боялся койота, что же говорить про меня!
В те ночи, когда я не мог выкинуть койота из головы, подозревая, что даже «Отче наш» меня не защитит, слова молитвы я менял на заклинание: «приди-приди-приди-приди». И это неизменно срабатывало: Симонопио приходил в темноте, не произнося ни слова; молча расстилал свой коврик рядом с моей кроватью и ложился, непостижимым образом вынуждая ритм моего дыхания следовать своему – все медленнее, медленнее. Это было похоже на гипноз. Человеческий щит между моим беспомощным телом и угрозой койота позволял мне засыпать спокойно, крепко, без пробуждений. Я просыпался бодрым и свежим, чтобы вновь отправиться в школу и там без устали сеять ужас среди сверстников, охочих до страшных историй.
Когда мама спрашивала, откуда у меня в голове столько дичи, я не признавался, что это истории Симонопио или же мы вместе услышали их от Соледад Бетанкур, когда та выступала на ярмарке в Вильясеке или наведывалась в Линарес. Есть вещи, которые угадываешь интуитивно, и инстинкт подсказывал, чтобы я не выдавал их источника. Вот почему я молчал. Я боялся, что признание положит конец нашим вылазкам и мы больше не будем свидетелями таинственного мира, рождавшегося из слов рассказчицы, гастролировавшей в наших краях. Не хотелось лишать Симонопио удовольствия.
60
Однажды Симонопио возвращался в Амистад верхом на Молнии, колченогой лошадке Франсиско-младшего. Он пересек площадь, как вдруг услышал странный звук, который ни разу не слышал прежде. Для человека, привыкшего улавливать звуки, голоса и даже чужие мысли чем-то более важным, нежели уши, это было удивительно. Это было чудо.
Он остановился посреди дороги, не обращая внимания на то, что мешает движению и люди бросают на него косые взгляды. Попытался определить направление, откуда доносится этот трудноразличимый металлический голос, летящий, казалось бы, отовсюду: отражается эхом от аптеки, и та отбрасывает его к центру площади, потом запутывается в кронах деревьев, а вырвавшись на волю, вновь обретает силу и звучит уже, казалось бы, с другой стороны, отскакивая от стен лавки сеньора Абрахама, чтобы затем вернуться обратно. Симонопио попытался проследить его взглядом, но звук ускользал, он был стремительнее его глаз и разносился по всему городу, не задевая ни единого листочка на деревьях, тянувшихся вдоль дороги.
Люди вокруг разговаривали, ходили, думали о чем-то своем, и казалось, это явление нисколько их не занимает. Неужели этот голос слышит он один? Такое случалось, хотя в свои девятнадцать он умел отличить сигналы, которые мир посылает всем людям, от сигналов, предназначенных лично ему: это были секреты, которыми мир делится лишь с теми, кто способен их уловить, разгадать и сохранить. Однако голос был чем-то новым. Симонопио не знал, как расшифровать этот сигнал. Он не понимал значения этих слов, растерянно озираясь по сторонам. Лихорадочные слова путались друг с другом, сливаясь с ритмичной и также едва различимой музыкой.
Он заметил, что люди прерывают свои занятия и осматриваются, чтобы, подобно Симонопио, установить направление, откуда шли таинственные позывные, с каждым мгновением звучавшие все ближе, наступавшие откуда-то справа. Привлеченные шумом, жители Линареса выходили из домов и контор. Почтенные домохозяйки, которые в этот час обычно принимали в соборе Святые Дары, прерывали молитвы, поспешно выходили на улицу и с любопытством прислушивались. Учителя – как открытых школ, так и подпольных – были не в силах сдержать учеников, радостно выскакивавших на улицу, чтобы засвидетельствовать необычное явление. В толпе детей Симонопио увидел Франсиско-младшего; он знаком приказал ему остановиться и не двигаться.
Подобно Симонопио, все спрашивали себя, что происходит, и вскоре получили ответ. На площадь вывернул грузовик, который и был источником звука: в его кузове располагался целый оркестр, гремевший на полную мощность. А голос? Как получалось, что оглушительная музыка его не заглушила? Перекрывая музыку, голос несся над площадью, звучал все громче, все отчетливее с каждым поворотом колес.
Певучий голос Марилу Тревиньо всегда казался Симонопио настоящим чудом. Несмотря на мягкость и глубину, он без труда перекрывал музыку и прочие посторонние шумы, преодолевая на своем пути все препятствия и достигая каждого уголка цирка, где она пела на ярмарке в Вильясеке. Менее одаренные исполнители вовсю уже пользовались не так давно изобретенными микрофонами с металлической мембраной, чье звучание было резким и грубым, однако этот живой голос, заполнивший собой площадь, звучал так, будто его усиливали десятки микрофонов.
В этот миг Симонопио заметил непонятный предмет в руках у человека, который без умолку кричал, а вовсе не пел, стоя в кузове грузовика. Этот предмет в форме конуса размером крупнее головы кричащий прижимал ко рту, как будто собирался его проглотить. Он говорил так быстро и с таким напором, что нужно было приложить немалое усилие, чтобы разобрать слова. Однако люди, которые стекались на голос со всех сторон и тянулись следом за грузовиком, видимо, их понимали и одобряли. Когда грузовик поравнялся с Симонопио, тот наконец разобрал слова, который человек без умолку выкрикивал: «Всего за двадцать сентаво приходите все в эту субботу в пять к старой мельнице Ла-Вердад слушать Педро Пелудо, настоящее чудо, который умеет петь в воде без каких-либо специальных устройств и приспособлений!» Люди вокруг аплодировали обещанному зрелищу, которое в любом случае разнообразит надоевшую рутину.
Симонопио не сдвинулся с места. Не кричал ура, не хлопал в ладоши. Он не последовал за грузовиком, подобно толпе, и даже не шевельнулся. Услышав голос, он мигом дал волю воображению: неужели возможно такое искусство, такая сверхъестественная способность? Умение петь на публике само по себе казалось ему необычайным даром, поэтому он не упускал возможности стать свидетелем подобного зрелища, будь то ярмарка в Вильясеке или другие, более скромные события. Но услышать, как человек поет под водой, было чем-то из ряда вон выходящим даже для Симонопио, который иногда, стоя в воде по щиколотку, наблюдал за рыбами и, как ни старался, не мог понять, что они пытаются ему сообщить.
Интересно, кто этот Педро Пелудо, «настоящее чудо», готовый спеть перед всем Линаресом, нырнув в реку напротив мельницы Ла-Вердад? И что это за диковинный дар, наделяющий способностью делать то, что не под силу даже рыбам?
Грузовик удалялся, унося с собой поднятую им суету в направлении других улиц, еще не ведавших о грядущем событии. Голос, который Симонопио одно время разбирал совершенно отчетливо, особенно когда грузовик проезжал мимо, снова сделался трудноразличимым металлическим гулом. Отразился от стен аптеки, запутался в ветках деревьев, отпрыгнул от лавки араба. Площадь опустела; те, кто не погнался за грузовиком, вновь занялись обычными делами: домохозяйки вернулись к молитвам, покупкам и домашней уборке, мужчины – к работе, а учителя к предстоящей им непростой задаче – загнать учеников назад в классы.
Симонопио ударил по бокам Молнию, которая в продолжение всей суеты покорно стояла у тротуара, завернул на одну из улиц и направился следом за толпой. Когда грузовик вновь был перед ними, он направил Молнию правее. И сразу его увидел: Франсиско-младший сидел в грузовике у правого борта и, словно заранее сделавшись частью обещанного спектакля, стоя приветствовал публику: размахивал руками и явно готов был следовать за этим человеческим карнавалом до места назначения.
Франсиско-младший не заметил подъехавшего Симонопио, который остановил лошадь возле грузовика, собираясь вытащить его из кузова и посадить в седло. Повоевав с мальчиком, который считал, что ему грубо помешали, и с лошадью, которая не привыкла выносить на себе тяжесть двоих седоков, Симонопио развернулся и направил Молнию к дому Кортесов, чтобы вернуть ребенка в школу второй раз за последние пятнадцать минут.
Франсиско-младший яростно бился в седле, размахивая руками и ногами. Ему казалось, что он потеряет все, если не последует за грузовиком. Симонопио понимал, что мальчик готов воспользоваться любым предлогом, чтобы не сидеть часами взаперти над учебниками.
– Спектакль не сегодня, а в субботу. А сегодня учебный день.
– Суббота еще не скоро.
– Всего через пять дней.
– Пять дней – это много. Я столько не вытерплю.
– Вытерпишь.
Эти пять дней Симонопио тоже казались вечностью. Но он вытерпит, и Франсиско-младший тоже.
– Возьмешь меня с собой?
– Да, – ответил Симонопио.
– Поклянись!
– Клянусь.
Симонопио надеялся, что ему удастся раздобыть сорок сентаво, составлявшие стоимость двух билетов. Может, продать баночки с медом кому-нибудь из Амистад? Билеты дорогие, но второй такой возможности, скорее всего, не представится. Ни за что на свете не отказался бы Симонопио увидеть спектакль Педро Пелудо, настоящего чуда, который лучше всякой рыбы споет под водой без каких-либо специальных устройств и приспособлений.
61
Франсиско Моралес пребывал в сквернейшем расположении духа. Так случалось всегда, когда он вынужден был общаться с Эспирикуэтой, а в последнее время видеть его приходилось часто, то назначая дату осмотра земли, предоставленной тому в аренду девятнадцать лет назад, то выдавая семена для сезонных посадок, то новый ящик патронов для маузера, а то и просто любезно осведомляясь о здоровье детей. Франсиско хоть убей не знал, чем занять и куда приткнуть этого пеона, который делался все более замкнутым и молчаливым.
Эспирикуэта долго тянул с осмотром своей земли, который Франсиско обычно проводил на всех без исключения принадлежавших ему владениях, отданных в аренду батракам, чтобы выяснить, как сделать ее более продуктивной. Если Эспирикуэта и отвечал на какой-то вопрос, то делал это сквозь зубы, понурив голову, не глядя в глаза хозяину, как мужчина мужчине.
Столько лет, проведенных в здешних местах, никак не отразились на этом южанине. Земля, которую занимал Эспирикуэта, была единственным участком Амистад, не засаженным апельсинами, потому что тот категорически отказывался осваивать новое. Франсиско не понимал причину такого упорства: выращивание маиса не приносило хороших урожаев. Иногда Франсиско казалось, что тот и вовсе махнул рукой на работу, но, когда он наносил Эспирикуэте внезапный визит, неизменно обнаруживал его сына – как его звали, Франсиско так и не запомнил, – который пахал в поте лица или же поливал посадки.
И все-таки урожай, который семья Эспирикуэта снимала на своем участке, никогда не был хорошим. Его не хватало на выплату ренты по договору, подписанному в 1910 году. И сейчас терпение Франсиско подошло к концу. Вначале из жалости, затем из желания, чтобы кто-то обрабатывал землю и она не пустовала, он старался не обращать внимания на подобную бесхозяйственность, но настало время положить этому конец. Он полагал, что ему удалось отвадить аграриев от своих земель, однако они были не единственной угрозой семейной собственности: существовали также и кабинетные аграрии, которые без устали присылали чиновников с требованием еще и еще раз провести ревизию всех принадлежавших ему плантаций, проверить акты собственности и законные основания отчуждения участков, которые он много лет назад передал в пользование доверенным друзьям.
Франсиско чувствовал себя загнанным в угол. Ему казалось, что сейчас он больше времени проводит среди документов и отчетов, чем на плантациях и ранчо. Одно ранчо в Тамаулипасе ему пришлось продать, зато в Линаресе он избежал экспроприации за счет умело проведенных переговоров, а также отказа от участков в Уалауисесе, которые ценил меньше. А главное – он отстоял земли в Линаресе. Плантации приносили все больше прибыли: апельсиновые деревья давали отличный урожай, со временем прекратились армейские засады и исчезли грабители, мешавшие перевозить ящики с фруктами в различные точки страны и даже в Техас, где за апельсины на рынке давали хорошую цену.
Благодаря удачным продажам он с гордостью и величайшим облегчением пополнил средства на банковском счете, сильно прохудившемся за последнее время. Правда, сейчас все это не имело значения: годом ранее, в 1928 году, «Банк Мильмо», которому доверяли свои сбережения поколения Моралесов, внезапно обанкротился. В один прекрасный день Франсиско получил письмо, в котором сообщалось о том, что сумма, на которую он рассчитывал, сбережения, скопленные за десятилетия, просто-напросто испарилась. Его голова все еще пыталась разгадать финансовую головоломку, всю эту хитроумную алхимию, в результате которой круглая сумма в сто тысяч песо золотом внезапно превратилась в лист гербовой бумаги, полный извинений, таких же пустых, как его банковский счет.
– Придется начинать все сначала. Мы разорены, Беатрис.
– У нас есть земля и есть силы.
– Ты думаешь?
– Я знаю.
– Что же нам делать?
– Встанешь завтра, как в любой другой день. Отправишься обрабатывать землю, как в любой другой день, – земля ведь никуда не делась. И благодари Бога за то, что потратил деньги, пока они у тебя были, на нужные вещи. А я буду ждать тебя здесь, занимаясь, как обычно, своими делами.
Беатрис была права: жизнь семьи Кортес-Моралес не изменилась после опустошения банковского счета, от которого они, как оказалось, не так уж зависели. Франсиско и прежде ни на день не прекращал работу, возомнив себя богачом. Никогда не жил как богач, не позволял себе ни капризных выходок, ни барских причуд.
Благодаря тому что они использовали деньги, пока те имелись на счету, а также за счет дохода с апельсиновых плантаций Моралесы-Кортесы смогли скооперироваться с другими членами казино, чтобы финансировать и наконец довести до ума долгожданное строительство линаресского казино, которое теперь близилось к завершению. К тому же имелись дом и земля в Монтеррее. Появилось у них и незаменимое орудие – трактор, хотя Франсиско все чаще заглядывался на статью в Farmer’s Almanac, где рекламируется другой трактор, гораздо более современный и компактный; впрочем, с досадой говорил он себе, в свете новых финансовых обстоятельств приобрести его сейчас было невозможно. Это золото помогло Франсиско изменить характер своей деятельности, и ставка сработала вдвойне: апельсиновые деревья прижились и давали хороший урожай, кроме того, служили препятствием для дальнейшей экспроприации.
Конечно, он сожалел о потере золота, иначе и быть не могло. Он даже присоединился к движению вкладчиков из Линареса и Монтеррея против «Банка Мильмо», хотя не представлял, как они добьются законной компенсации утраченного состояния. Бывшие клиенты организовывали собрания, разглагольствовали, ругались, сетовали, а кое-кто даже проливал слезы. Тщетно: Франсиско было очевидно, что золотая гора исчезает куда проще, чем повторно возникает из ничего.
Его состояние испарилось, но владения никуда не делись, и сейчас больше, чем когда-либо, он чувствовал себя не просто обязанным, но и вынужденным защищать то, что осталось. Вот почему он больше не мог позволить себе великодушия, которое всегда проявлял в отношении Эспирикуэты. Вот почему отправился сообщить, что если тот откажется выращивать на предоставленном ему участке апельсиновые деревья, ему придется уйти.
Новость застала батрака врасплох.
– Я девятнадцать лет обрабатываю эту землю и хочу посадить табак.