Пение пчел
Часть 11 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Антонио Домингес только что окончил инженерный факультет Массачусетского технологического института и последние два года не был в Монтеррее. Этот юноша – добрый, красивый, трудолюбивый, из хорошей семьи – предложил Кармен стать его женой.
При этих словах у Беатрис перехватило дыхание, но Кармен не дала ей времени прийти в себя.
– А сейчас он мертв!
– Откуда ты знаешь?
– Не знаю, но чувствую. Три месяца я не получала от него ни единого письма!
– Никто не получает и не отправляет писем, дорогая: почта не работает. Разве ты не знаешь?
– Знаю. Но они остались в Монтеррее. Им некуда было переехать. Что, если он заболел? Если умер? Или разлюбил меня?
– Послушай, Кармен, я не могу тебе обещать, что он в порядке. Но уверяю тебя, если он жив и здоров, он тебя не разлюбил. Как только появится возможность, мы отправим весточку Марикете, чтобы она знала, что с тобой все в порядке. А насчет остального посмотрим.
После разговора с матерью Кармен немного успокоилась. Беатрис же выбежала из комнаты и заперлась в спальне, чтобы перевести дыхание. Она долго смотрела на себя в зеркало, как будто в отражении могла прочитать ответы на свои вопросы. Разговор прояснил, в чем кроется причина перемен в настроении и бесконечных перешептываний ее дочек, их желание побыть вместе, хотя в глубине души она была бы благодарна, если бы Кармен, которая три месяца молчала, что тоскует из-за разлуки с возлюбленным, хранила свою тайну еще несколько дней. Хотя бы до возвращения в Линарес. Зеркало молчало. Не обнадеживало и ничего не сулило.
Беатрис пришлось пообещать Кармен, что она не скажет отцу ни слова. Это обещание Беатрис дала неохотно, но одновременно с облегчением. Она не любила хранить секреты, тем более от Франсиско. Но зачем беспокоить мужа прежде времени? Тем более если тот Ромео из Монтеррея умер от испанки? Разумеется, будущая свекровь не желала смерти потенциальному зятю, и все же существовала вероятность того, что планы Кармен рухнут в одно мгновение. Да и у мужа хватало забот. По возвращении в Линарес она нашла бы слова и выбрала нужный момент, чтобы как можно деликатнее сообщить ему новость, а пока лучше поберечь его от лишних волнений.
Так Беатрис стала новой, правда вынужденной, поверенной в любовных делах своей дочери. Усаживаясь за стол с заговорщической улыбкой, та бросала на нее выразительные взгляды, на которые надо было как-то отвечать. Проблема в том, что Беатрис их не понимала, иной раз ей даже хотелось признаться, что она, к сожалению, не говорит на этом языке. Больше не говорит. Ей хотелось сказать, что когда-то она знала этот язык, понимала его и даже использовала, но потом забыла. Наверное, ей просто не с кем было на нем говорить, а может, говорить на этом языке могут лишь юные девушки.
Она ничего не сказала Кармен, боясь разорвать хрупкие нити, которые вновь протянулись между ней и дочерью. Будучи все еще женщиной относительно молодой, Беатрис нет-нет да и задавалась вопросом, как она будет ощущать себя в старости. Она смотрела на свою мать, старомодную, высохшую и робкую, и спрашивала себя, как это происходит, неужели в один прекрасный день человек просыпается утром и думает: «Вот и наступила моя старость. Отныне мой мозг больше не станет принимать новые идеи, одежда всегда будет выглядеть одинаково, прическа тоже. Только и останется с ностальгией читать и перечитывать романы, которые любила в юности. Я позволю новому поколению – которое больше не понимаю, поскольку говорю на “старомодном” языке, – принимать решения за себя, потому что мне уже нечему научить их. Я буду отличной компанией для всех, но не для кого-то конкретно».
Беатрис была слишком молода, чтобы чувствовать себя старой. Но любая женщина, у которой есть взрослая дочь, мечтающая выйти замуж, чувствует: годы уходят. «В тридцать три года началась моя старость» – это еще одна неприятная новость, которой ей предстояло поделиться с мужем. «Франсиско, должна тебе сообщить, что с этого дня мы с тобой начинаем стареть». Нет. Очень непросто говорить с мужем об этом.
В свете новой ответственности последние два дня показались Беатрис вечностью. Перед отъездом в Амистад нужно было переделать кучу дел. Да, они возвращались в поместье, но по дороге она думала лишь о том, что привычный распорядок, какой у них был до октября, не вернется, что все изменилось, что надо будет заново приспосабливаться ко всему, будто к неизведанной реальности. А все ее смутные тревоги и печали обретут плоть. Она так взволновалась, что чуть не потребовала развернуть караван назад во Флориду, ведь там им удастся еще какое-то время продлить иллюзию жизни, какую они вели до эпидемии и детской влюбленности ее дочери.
Разумеется, она не осмелилась развернуть караван, потому что прежняя Беатрис никогда не избегала проблем и ответственности. Перед ней встала новая задача – найти в себе ту Беатрис, вызволить ее из болота нахлынувших мыслей. Что касается новых причесок и моды – тут все зависит от того, как будут выглядеть эти прически и мода. Ностальгия по романам юности была роскошью, которую время от времени можно себе позволить. Однако даже в старости Беатрис не превратится в чужую тень и не будет зависеть от чужих решений. Нет, она никогда не позволит себе пробуксовки. И ни за что на свете не позволит внукам называть себя иначе, нежели «бабушка Беатрис». Никаких «бабуля», «ба» или «нана». Это решение она приняла давно. А еще ей предстоит постепенно соединить две части, на которые распалось ее сознание, – прежнюю и новую. Она обретет единство и бросит двойника, в какого превратилась за последнее время.
Вопрос: которая из двух – прежняя или новая – вступит в битву за пробуждение Беатрис Кортес? Новая Беатрис была признательна прежней: в ее характере обнаружились качества, которые ее спасали, однако она опасалась, что прежняя возродится с такой силой, что в конце концов уничтожит достоинства новой.
Первое, что сделала мама по прибытии в Амистад, – спокойно вошла в дом, не уронив ни единой слезинки. Заметив, что все пребывает в весьма запущенном состоянии, мама, сестры и служанки немедленно взялись за дело: сняли простыни, вытряхнули их возле дома, переставили мебель, вытерли пыль. «Не вздумай ныть, Консуэло. Перемойте посуду и сковородки, поменяйте постельное белье, кругом сплошная грязь, а пыль такая, что того и гляди задохнемся».
Франсиско вместе с ней осматривал дом, то и дело повторяя, что все выглядит вполне сносно, пыли почти нет. Беатрис удивленно отметила, что на поверхности мебели и на полу пыли действительно до странности мало, но видел ли он, что творится под креслами и кроватями? А в каком состоянии тарелки и прочая утварь! Она лишь пожала плечами, когда Франсиско с досадой махнул рукой и исчез. Прежде она ни разу не рассуждала при нем о пыли и грязи – видимо, это его и раздосадовало. Правильно сказала бабушка, когда Беатрис выходила замуж: не следует говорить с мужем о повседневной работе по дому – мужчинам это совсем неинтересно. Беатрис всегда помнила ее совет, будучи уверенной, что Франсиско понятия не имеет, где хранятся веники, швабры и тряпки.
Распорядившись насчет генеральной уборки, она открыла сундук с вещами, сшитыми за время изгнания, в надежде, что юбка и блузка подойдут по размеру; если же это не так, ничего страшного: их всегда можно подогнать по фигуре. Она сложила вещи в сумку, туда же сунула куклу, сшитую из лоскутков.
22
Ее удивило, что Ансельмо Эспирикуэта не встретил их процессию. Придется отправиться к нему самой, чтобы выразить соболезнования. Было холодно, Ансельмо жил на отшибе, но дорога была сухой, поэтому она оделась потеплее и решила навестить семейство Эспирикуэта пешком. Отойдя от дома, заметила, что Симонопио идет за ней следом.
– Ты ведь знаешь, что я иду навестить семью Эспирикуэта. Если хочешь, оставайся дома.
Симонопио не послушался, и удивленная Беатрис обрадовалась: ей не хотелось общаться с вдовцом один на один.
Уже издалека было видно, что хозяйство запущено в отсутствие супруги Ансельмо – Хасинты Эспирикуэты, хоть она и не была слишком взыскательной. Дом выглядел еще более печальным и заброшенным. За все это время Ансельмо и его сыновья мало что сделали, дабы придать ему ухоженный вид. Ставни на окнах сколочены кое-как, щели такие, что не защищают ни от солнца, ни от ветра, всюду грязная посуда и мусор, вокруг все заросло сорняками. Казалось, трава растет прямо из фундамента.
Беатрис жалела сеньору Хасинту с первого дня их знакомства, увидев ее умирающей от голода, пугливой, увешанной детьми и лишенной надежды. Она полагала, что, когда ее муж получит работу, а семья дом, ее гнет станет менее тяжким, но вскоре убедилась в том, что ни постоянная работа, ни собственный надел, ни хорошее обращение не смягчают норов сеньоры Эспирикуэты. Несмотря на то что подобные чувства претили ее христианскому милосердию и она с трудом себе в них признавалась, ей не нравилось присутствие в Амистад семьи Эспирикуэта. Ее раздражали дерзость мужа, угрюмая неприязнь жены и вороватые взгляды обоих супругов. Беатрис не ждала ни похвалы, ни благодарности, и все же ее поражало полное отсутствие признательности со стороны обоих за предоставленную им новую жизнь, новые знакомства и новые возможности.
Франсиско с удивлением замечал: стоило ему заикнуться о том, чтобы позвать кого-то из семьи Эспирикуэта сделать какую-нибудь работу по дому, Беатрис категорически отказывалась. «Я подожду, когда освободятся Габино или Тринидад. Никакой спешки нет», – отвечала она ему. Она не хотела ловить на себе их тяжелые взгляды. Не хотела, чтобы они приближались к ее дочерям или к Симонопио. Не хотела, чтобы кто-то из них входил в ее дом и прикасался к вещам.
Ее смущало, что этот человек остался в Амистад без присмотра, когда все переехали во Флориду, пусть даже речь шла о чрезвычайной ситуации. Днем она понимала, что невозможно войти в дом без ключа, но во время бессонных ночей представляла, как Эспирикуэта осматривает и ощупывает вещи, как его голые ступни топчут ее полы. Она представляла, как он открывает ее ящики или спит в их супружеской постели. Несколько раз она собиралась сказать Франсиско, чтобы тот его уволил, но так и не решилась. Ей не хотелось увольнять кого-то лишь потому, что человек ей не нравится. Но сейчас, направляясь к их дому, она окончательно смирилась с их присутствием: после всех бед, которые выпали на долю этой семьи, после всех потерь невозможно даже думать об увольнении.
Симонопио предпочел не приближаться к дому и подождать на камне за кустом. Беатрис не удивилась. Она давно заметила, что всякий раз, когда Ансельмо Эспирикуэта бродил неподалеку от усадьбы, Симонопио исчезал. Казалось, мальчик помнит, что говорил этот человек в тот день, когда его нашли под мостом, и чувствует злобу, до сих пор клокочущую в сердце батрака, как будто он знал о его суевериях и не доверял ему.
– Я скоро вернусь, – сказала Беатрис Симонопио.
В сумерках зимнего вечера дом напоминал черно-белую фотографию: ни единое яркое пятнышко не нарушало его серого однообразия. По мере приближения к дому тишина и темнота сгущались, и она подумала, что дом пуст, будто Эспирикуэта уловил издалека ее тайные желания и вместе с остатками семейства ушел дальше на север, как ему всегда хотелось. Ни с кем не попрощавшись. Никого не предупредив.
В этом случае тайна исчезновения семейства Эспирикуэта навсегда осталась бы в памяти жителей поместья Амистад, да и всего Линареса. Тайна мигом превратилась бы в легенду: остатки большой семьи исчезли по воле отчаявшегося отца, который, повредившись рассудком после смерти жены и стольких детей, решил уничтожить оставшихся, а может, похоронить их живьем, заполнив все выкопанные им могилы. Со временем свидетели – невеста друга кузена, сестра подруги, бабушка учительницы – станут уверять, что этот человек, несчастный убийца, одержимый дух или неприкаянная душа, скитается по окрестностям в неуемном поиске тех, в ком течет его кровь. Он будет бродить там и сям, обвиняя в своей невозвратной потере всякое живое существо, какое попадется ему на пути, не в силах – а может быть, не желая – вспомнить, что он сам обрек себя на несчастье.
Эта легенда, подобно многим другим, будет передаваться из уст в уста, преодолевая пространство и время. Люди будут рассказывать все более устрашающие подробности о кровавых видениях и протяжных стонах, пока коллективный разум не забудет место возникновения этой истории и имя главного действующего лица и каждый, от Чиапаса до Техаса, а заодно и в Гуанахуато, будет утверждать, что это легенда их и только их.
Мурашки пробежали по телу Беатрис. У нее было не слишком богатое воображение, и она понимала, что придуманная ею легенда как две капли воды похожа на легенду о Плакальщице, так пугавшей ее в детстве. История о женщине, потерявшей детей и обреченной на бесцельные скитания и бесконечные поиски, ужасала ее до сих пор, она этого и не отрицала. Но сама мысль о встрече с человеком, способным породить подобную легенду, как бы она ни была нелепа и приукрашена разыгравшейся не к месту фантазией, пробирала ее до костей.
Она постучала в дверь в надежде, что ей не ответят.
23
Симонопио знал наизусть все дороги: короткие, длинные, широкие, узкие. Знал тропинки, протоптанные лапами животных и ногами людей. Некоторые протаптывал сам, следуя за пчелами, которые редко летали известными тропами. Были и такие дороги, которых он не ведал вовсе, не исследовал до конца или доходил лишь до их середины, когда пчелы решали, что день завершен, и возвращались домой. Лишь один путь был для него неизведанным. Он сам не понимал, почему так вышло, но подчинялся вслепую этому закону и никогда до сего дня не ходил по тропинке, что вела прямиком к дому Ансельмо Эспирикуэты.
Как только этот кипевший от обиды человек приближался к Симонопио, пчелы начинали встревоженно гудеть. Так они предупреждали мальчика, чтобы он уходил, чтобы не столкнулся с ним на дороге, где их пути могли пересечься. И все же случалось, что Симонопио останавливался на перекрестке неподалеку от дома Эспирикуэты, понимая, что дорога слева приведет его прямиком к его дому. Его манило нечто запретное, неизвестное. Но поскольку ту часть гор избегали даже пчелы, он неизбежно им подчинялся. «Не ходи туда, там нет ничего путного», – будто напоминали ему они.
Он знал о ненависти, которую этот человек испытывал к нему с тех пор, как они встретились впервые: новорожденный Симонопио и чужак, прибывший в эти места издалека. Как он мог о ней знать? Видимо, запомнил. А возможно, была другая причина: как старая пчела рассказывает юной о былых удачах и неприятностях, чтобы та могла повторить ее опыт и избежать ошибок, так же верные пчелы обучали Симонопио, напоминая о первой встрече. А может, ему поведали о ней взгляды, которые всякий раз бросал на него Эспирикуэта, – взгляды тяжелые, мрачные, зловещие.
У них с Эспирикуэтой была своя история, о которой не ведал никто, даже ветер. Эта история началась в тот день, когда Симонопио родился, однако до сих пор не ознаменовалась ни единым событием: неторопливая, смутная, лишенная происшествий благодаря пчелам, но не завершенная и по-прежнему живая. Эта история терпеливо ждала своего часа. Ждала происшествий. Он это знал наверняка. Знал всегда, так же, как знал чужие истории, потому что ему было достаточно всмотреться в темные уголки своего разума, чтобы увидеть истории, свои или чужие. Одни – как свои, так и чужие – он видел ясно от начала до конца, другие имели предысторию, а развязка была до поры до времени скрыта. Третьи возникали из ниоткуда, являлись внезапно, без предупреждения, заставая врасплох.
Различаемые полностью или частично, но всегда заблаговременно, некоторые события в будущем были настолько желанны, что он ждал их с нетерпением, от других шел мороз по коже, стоило ему только подумать про них, и было бы лучше, чтобы они никогда не происходили. Истории рассказывал ему и Франсиско Моралес, когда они по секрету от всей семьи приводили в порядок дом. Симонопио слушал его очень внимательно – только так он мог принять участие в одностороннем разговоре, поскольку любой разговор, в котором он участвовал, заканчивался его молчанием. Слушал он крестного еще и потому, что чувствовал, как тому хочется оживить свои воспоминания, пусть даже это всего лишь сказки, которые ему самому рассказывали в детстве. Но главная причина этого трепетного внимания к чужим рассказам заключалась в том, что для Симонопио не было ничего более притягательного историй, рассказанных ему другими людьми через песни и сказки. «Это легенда, – объяснял ему Франсиско. – А это миф».
А еще он любил слушать легенды и мифы Соледад Бетанкур, рассказчицы с ярмарки в Вильясеке. Она рассказывала их по памяти. Каждый год он слушал ее в шатрах, которые устанавливали на окраине Линареса. Не то чтобы она каждый раз поражала воображение новыми историями, но Симонопио и не нужно было того – его завораживали старые сказки, рассказанные с новыми поворотами, которые она добавляла, чтобы освежить сюжет, сделав его более драматичным или пугающим. Крестный, вооружившись тряпкой, рассказывал похожие истории, однако в его устах они обретали новое звучание.
Симонопио знал, что есть истории, написанные в книгах черными буквами на белых листах. Такие его не интересовали, потому что, раз напечатанные, они становились неизменными. Каждый читатель следовал заданному порядку слов, расставленных на страницах, и неизменно приходил к одной и той же развязке. Сравнивая же истории двух разных рассказчиков, он замечал, что с той же свободой, что и слова в переданной устно истории, могли свободно меняться и герои, и препятствия, которые встречались у них на пути, и даже развязка.
Его любимой историей была сказка Франсиско про льва и койота в стране огней. Симонопио хотелось быть доблестным львом, как предлагал ему крестный. «В сказке животные наделены человеческими чертами, достоинствами и недостатками. Слушатель может выбрать, быть ему газелью или мышью, но ты, Симонопио, конечно же, должен быть львом, не меньше. Главное, остерегайся койота». Довольный тем, что крестный сравнил его с таким достойным персонажем, Симонопио все время думал о том, как поступить подобно сказочному льву, чтобы не разочаровать крестного. Его радовало, что эта история не была написана.
Ощущая себя владетелем этой сказки, Симонопио мог бесконечно ее менять, добавлять или устранять каких угодно персонажей, придавая им черты окружающих его людей. Сам же он был львом. Пускаясь на сотни воображаемых приключений, он всегда оставался львом. Койот тоже всегда был одним и тем же, и, как Симонопио ни старался, даже в своих самых хитро выстроенных сюжетах ему не удавалось исключить из истории этого персонажа. Он пришел к выводу, что, пока существует лев, должен существовать и койот.
В то время как история про льва и койота была всего лишь сказкой, выдумкой, те истории, что Симонопио знал и видел, были реальны. Легенды, услышанные в Вильясеке или от крестного, научили его, что, если у человека есть история и он не спешит ее записывать, можно сколько угодно ее изменять и переделывать, а раз так, Симонопио решил, что может поступать как вздумается и с историями из реальной жизни, которые хранились в глубине своего разума. Поскольку эти истории не были записаны, он старался быть хорошим, пусть и бессловесным рассказчиком, изменяя их на свой лад, как делала Соледад в Вильясеке. Если заделать выбоину означало спасти лошадь, он бежал и заделывал ее. Если его добровольная болезнь в течение нескольких дней изменит судьбу многих действующих лиц, он без сомнений поступит именно так. Он не мог отменить истории, ожидающие в будущем, не мог выбирать, какие именно стоит перекроить, изменив сюжет, как делали Соледад и Франсиско Моралес, но кое-что все-таки мог исправить, пусть даже самую малость. Однако с собственной историей, события которой, он знал, ждали его впереди, – с тайной историей про льва и койота – он до сих пор не знал, что делать.
Симонопио не принадлежал к тем детям, что позволяют страху манипулировать собой. Во время своих прогулок в горах он ежедневно сталкивался с медведями и пумами, пристально смотрел им в глаза, повторяя: «Я лев, ступай своей дорогой, а я пойду своей». Но ни разу до этого дня Симонопио не ходил по запретной тропинке, понимая, что лучше случайно встретиться с хищником в горах, чем столкнуться с человеком, который проложил этот путь, приминая землю тяжестью шагов, зависти и горя.
В каком-то смысле он даже был рад, что у него появился шанс вторгнуться на территорию Эспирикуэты, сопровождая крестную и находясь вдалеке от пчел, которые непременно запретили бы ему приближаться к дому. Наконец-то он удовлетворит свое любопытство: что именно было или чего, наоборот, не было в этом доме? Почему пчелы так настойчиво отваживают его от этого места? С каждым шагом, приближающим Симонопио к эпицентру этого клочка обитаемой земли, он все сильнее испытывал чувство, что отражалось в глазах батрака: разочарование и несчастье. Что земля плодородна, но с неохотой позволяет урожаю вырасти. Что воздух насыщает кислородом, но отравляет что-то в глубине клеток. Жизнь на этом клочке земли тяжела, опасна, темна и зловеща. Удовлетворив свое любопытство, он решил, что, подобно пчелам, с этого дня никогда более не ступит на землю, которую занимает Эспирикуэта.
Он с трудом свернул на том повороте, чего прежде ни разу не осмеливался сделать, отчасти потому, что боялся нарушить запрет. У него сразу заболело в груди. Легкие инстинктивного отказывались дышать этим воздухом, или же дело было в пчелах с их предостережениями. Но главное, конечно же, он постоянно осознавал грозящую опасность.
Несмотря на парализовавший его ужас, который приходилось скрывать, чтобы не напугать крестную, Симонопио уверенно шел вперед, осторожно посматривая на Беатрис в течение всего пути: интересно, ей тоже не хватает воздуха? Не мешает ли ей почти физическое давление этого места? Не побледнела ли она? Неужели не замедлит шаг по мере того, как они подходят к дому все ближе? «Если так, – размышлял Симонопио, – остановимся и повернем назад». Но ничего подобного он не замечал. У Беатрис Кортес была четкая цель, и ничто не могло заставить ее отказаться от исполнения миссии. Ее не одолевали никакие предчувствия и ничто не пугало. Поэтому, несмотря на свое недомогание, Симонопио двигался дальше с твердым намерением не входить в логово койота, спрятаться и переждать. Он дал себе слово, что этот день не перечеркнет его будущее.
Он пожалел, что рядом нет пчел: без них он чувствовал себя слепым, довольствуясь лишь тем, что видят глаза, да скудной информацией о мире вокруг, которую он получал сейчас лишь с помощью чувств. То, что было в порядке вещей для обычного человека, для Симонопио означало близорукость и ужасающую глухоту – в отсутствие пчел его взгляд проникал не дальше ближайших холмов. Без пчел он не видел, что происходит позади, если взгляд его был устремлен вперед, и не мог видеть мир сверху, если ему этого хотелось. Вместе с ними исчез тончайший аромат пыльцы, который издавали пчелы.
Без гудящих пчел, которые кружили возле него, то удаляясь, то приближаясь, доносящаяся до него информация о мире была линейной, благодаря же пчелам с самого первого дня жизни он воспринимал мир таким, каков он есть, а именно как сферу. Но как он ни старался, ему не удавалось их призвать. Пчелы не засыпали с наступлением холодов, но прятались в ульях, согреваясь теплом своих тел, особенно в такую суровую зиму, как выдалась в тот год. Они сидели в улье, с каждым годом занимавшем все больше места под крышей сарая, ставшего их надежным пристанищем, и строили из воска все новые и новые шестиугольники, возле которых проводили месяцы, питаясь плодами своих трудов.
Симонопио частенько их навещал. Прикладывал ладони к твердым стенкам живого улья, гудящего множеством голосов. Не покидая сот, пчелы отзывались на его зов, утешали в одиночестве и спрашивали: «Мы тебе нужны?» Одно лишь осознание того, что пчелы откликнутся и покинут улей, готовые ради него на все, утешало Симонопио. Если он их позовет, они без раздумий отправятся куда угодно, даже в это страшное место, пусть это будет стоить им больших потерь: при низкой температуре большинство погибнет. В тот день неподалеку от дома Эспирикуэты он чувствовал страх, но этого было недостаточно, чтобы принести в жертву своих пчел: день, когда он их призовет, еще не настал. Сидя на камне за кустом и поджидая, когда крестная покончит со своими обязанностями, глядя на нее издалека, Симонопио без стыда признавал, что сильнее всего боится того момента, когда однажды столкнется с Эспирикуэтой лицом к лицу. Он не знал, когда, как и где произойдет столкновение, и это его угнетало.
«Похоже, хозяина нет дома», – с облегчением подумал Симонопио, когда дверь робко приоткрыла младшая дочь. Значит, день льва и койота еще не настал. Оставалось ждать, пока его история станет реальностью. Одно он знал точно: этот день наступит, избежать его невозможно, а потери будут огромными и непоправимыми. Не зная истории заранее, он был уверен, что исход ее изменит жизнь каждого.
Уклоняясь от встреч с койотом, всеми силами его избегая, Симонопио словно отодвигал наступление этого дня, чтобы стать сильнее, избавиться от страха, выучиться всему необходимому, чтобы изменить слова и сюжет их неизбежной истории. Если бы только он выиграл время, чтобы вырасти физически, ментально и духовно, и если бы успел превратиться в могучего льва, каким он себя представлял, то он был готов избегать его сколько нужно. Симонопио не сомневался, что легенда, которую пчелы, ветер и деревья когда-нибудь расскажут о нем и об Эспирикуэте, будет одной из тех историй, которые лучше бы никогда не случались.
– Ты что тут делаешь, чертенок?
Удивленный яростью, звучавшей в этом голосе, Симонопио обернулся и увидел Эспирикуэту, готового броситься на него и сжимавшего в руке палку.
24
Иногда, не наблюдая кого-то в поле зрения, не находясь в прямом контакте, но зная при этом, что человек не перестал существовать, нам так же кажется, что кто-то не может продолжать свое существование без нас, без нашего непосредственного участия. Не знаю, случалось ли подобное с тобой, а в моей жизни происходит до сих пор.
Например, сейчас, когда наше такси удаляется от моей городской квартиры и близится обеденный час, а в кухне готовится обед, мне трудно принять, что, пусть даже меня там нет, бульон или жаркое все равно кипят на плите, по дому плавают запахи и еда в мое отсутствие имеет прежний вкус.
Разумеется, я не имею в виду непродолжительное отсутствие, когда человек выходит из дома купить молока в лавке на углу. Я говорю о тех случаях, когда кто-то исчезает надолго, попрощавшись навсегда или на время. Когда я учился вдали от дома и возвращался на каникулы, мне казалось очень странным, что в мое отсутствие мама сменила чехол на кресле или отдала книги моего детства и отрочества в более юные руки. Затем, когда уехали на учебу мои собственные дети, я часто звонил им, чтобы они не теряли ощущения моего присутствия в повседневном мире с его привычным распорядком, где хотят есть и утоляют голод, где начинают гнить зубы и приходится их лечить, где урчит живот и заваривают чай со щепоткой полыни, которую дети посадили в уголке сада как раз для таких случаев. Где гаснут лампы и приходится их менять, где счет за электричество приходит вдвое больше обычного и мы просто оплачиваем его; где мы иногда ссоримся, но почти всегда миримся, где собираемся за столом со старыми друзьями и даже заводим новых. И все это несмотря на наше отсутствие.
Конечно, я понимаю, что это не совсем так, что мы бы не забыли друг друга – ни они меня, ни я их, но мне впервые хочется с кем-то обсудить эту мысль. Надеюсь, я понятно выражаюсь. Нет, я не более безумен, чем час назад, когда мы садились в машину. Маразма у меня нет, но в таком возрасте я имею право говорить все, что взбредет в голову. Я хочу сказать, что мои воспоминания, впечатления – все это часть меня. Не знаю, как у тебя, но моя реальность сопровождает меня повсюду, куда бы я ни направился, отказывая прошлому в способности обновляться и развиваться.
Думаю, мои родители точно так же полагали, что вернутся в город, замерший во времени, окаменевший. Как бы не так. Жизнь – и смерть – продолжались без них. Только вернувшись в Линарес, папа рассказал маме про ужас и тоску, которые он пережил, проезжая по городу в тот день, когда отправился за дочерьми в Монтеррей. В продолжение трех месяцев изгнания он держал эти воспоминания при себе, чтобы не расстраивать маму, но по возвращении, когда вокруг была уже другая жизнь, нашел в себе силы признаться, что эта поездка его напугала, лишала сна в течение многих ночей подряд, потому что, закрывая глаза, он снова видел пустые улицы, псов, жаждущих человечины, топот конских копыт и похоронную повозку, грохочущую по мощеной мостовой. Даже получая время от времени письма от доктора Канту и зная, что жизнь в Линаресе продолжается, он с трудом мог вообразить улицы, заполненные живыми людьми, как было в прежней жизни.
Размышляя об этом многие годы, я пришел к выводу, что, бросив последний взгляд на город своих предков, отец собственной шкурой ощутил то, что я пытаюсь объяснить: ты покидаешь какое-то место, прощаешься с кем-то, и вот уже тебе кажется, что оставленная тобой жизнь замирает, немыслимая без твоего присутствия. Проехав по улицам Линареса в последний раз, он пришел к выводу, что это и есть конец света. По крайней мере, конец знакомого ему мира. Все привычные звуки, запахи и образы исчезли. Наверняка у него сложилось впечатление (чему виной, возможно, первобытный инстинкт), что все тела, лежавшие по обочинам улиц, – это люди, что шли по своим делам, но внезапно упали замертво.
Пожалуй, его первым впечатлением после возвращения в Линарес был серый город. Нас встречал декабрь 1918 года, пасмурный и холодный, а люди на улицах были в черной траурной одежде. Обстоятельства, скорее всего, не дали им проститься с покойными и проводить их до могилы, но в ту пору, как говорила моя бабушка, порядочные люди умели скорбеть – носили траур целый год.
Папа и мама впервые столкнулись с таким видом траура, понять который было непросто. Люди потеряли мужей, жен, родителей, детей или друзей и переоделись в черное, но занимались повседневными делами, как будто ничего не произошло. Они были счастливы, что выжили. По правде сказать, и я бы на их месте был счастлив. В новой реальности, которую принесла с собой испанка, человек, честный перед самим собой, ужасался смерти собственной сестры, но одновременно радовался тому, что жив сам, хотя проявлять подобную радость на глазах у других было дурным тоном.
При этих словах у Беатрис перехватило дыхание, но Кармен не дала ей времени прийти в себя.
– А сейчас он мертв!
– Откуда ты знаешь?
– Не знаю, но чувствую. Три месяца я не получала от него ни единого письма!
– Никто не получает и не отправляет писем, дорогая: почта не работает. Разве ты не знаешь?
– Знаю. Но они остались в Монтеррее. Им некуда было переехать. Что, если он заболел? Если умер? Или разлюбил меня?
– Послушай, Кармен, я не могу тебе обещать, что он в порядке. Но уверяю тебя, если он жив и здоров, он тебя не разлюбил. Как только появится возможность, мы отправим весточку Марикете, чтобы она знала, что с тобой все в порядке. А насчет остального посмотрим.
После разговора с матерью Кармен немного успокоилась. Беатрис же выбежала из комнаты и заперлась в спальне, чтобы перевести дыхание. Она долго смотрела на себя в зеркало, как будто в отражении могла прочитать ответы на свои вопросы. Разговор прояснил, в чем кроется причина перемен в настроении и бесконечных перешептываний ее дочек, их желание побыть вместе, хотя в глубине души она была бы благодарна, если бы Кармен, которая три месяца молчала, что тоскует из-за разлуки с возлюбленным, хранила свою тайну еще несколько дней. Хотя бы до возвращения в Линарес. Зеркало молчало. Не обнадеживало и ничего не сулило.
Беатрис пришлось пообещать Кармен, что она не скажет отцу ни слова. Это обещание Беатрис дала неохотно, но одновременно с облегчением. Она не любила хранить секреты, тем более от Франсиско. Но зачем беспокоить мужа прежде времени? Тем более если тот Ромео из Монтеррея умер от испанки? Разумеется, будущая свекровь не желала смерти потенциальному зятю, и все же существовала вероятность того, что планы Кармен рухнут в одно мгновение. Да и у мужа хватало забот. По возвращении в Линарес она нашла бы слова и выбрала нужный момент, чтобы как можно деликатнее сообщить ему новость, а пока лучше поберечь его от лишних волнений.
Так Беатрис стала новой, правда вынужденной, поверенной в любовных делах своей дочери. Усаживаясь за стол с заговорщической улыбкой, та бросала на нее выразительные взгляды, на которые надо было как-то отвечать. Проблема в том, что Беатрис их не понимала, иной раз ей даже хотелось признаться, что она, к сожалению, не говорит на этом языке. Больше не говорит. Ей хотелось сказать, что когда-то она знала этот язык, понимала его и даже использовала, но потом забыла. Наверное, ей просто не с кем было на нем говорить, а может, говорить на этом языке могут лишь юные девушки.
Она ничего не сказала Кармен, боясь разорвать хрупкие нити, которые вновь протянулись между ней и дочерью. Будучи все еще женщиной относительно молодой, Беатрис нет-нет да и задавалась вопросом, как она будет ощущать себя в старости. Она смотрела на свою мать, старомодную, высохшую и робкую, и спрашивала себя, как это происходит, неужели в один прекрасный день человек просыпается утром и думает: «Вот и наступила моя старость. Отныне мой мозг больше не станет принимать новые идеи, одежда всегда будет выглядеть одинаково, прическа тоже. Только и останется с ностальгией читать и перечитывать романы, которые любила в юности. Я позволю новому поколению – которое больше не понимаю, поскольку говорю на “старомодном” языке, – принимать решения за себя, потому что мне уже нечему научить их. Я буду отличной компанией для всех, но не для кого-то конкретно».
Беатрис была слишком молода, чтобы чувствовать себя старой. Но любая женщина, у которой есть взрослая дочь, мечтающая выйти замуж, чувствует: годы уходят. «В тридцать три года началась моя старость» – это еще одна неприятная новость, которой ей предстояло поделиться с мужем. «Франсиско, должна тебе сообщить, что с этого дня мы с тобой начинаем стареть». Нет. Очень непросто говорить с мужем об этом.
В свете новой ответственности последние два дня показались Беатрис вечностью. Перед отъездом в Амистад нужно было переделать кучу дел. Да, они возвращались в поместье, но по дороге она думала лишь о том, что привычный распорядок, какой у них был до октября, не вернется, что все изменилось, что надо будет заново приспосабливаться ко всему, будто к неизведанной реальности. А все ее смутные тревоги и печали обретут плоть. Она так взволновалась, что чуть не потребовала развернуть караван назад во Флориду, ведь там им удастся еще какое-то время продлить иллюзию жизни, какую они вели до эпидемии и детской влюбленности ее дочери.
Разумеется, она не осмелилась развернуть караван, потому что прежняя Беатрис никогда не избегала проблем и ответственности. Перед ней встала новая задача – найти в себе ту Беатрис, вызволить ее из болота нахлынувших мыслей. Что касается новых причесок и моды – тут все зависит от того, как будут выглядеть эти прически и мода. Ностальгия по романам юности была роскошью, которую время от времени можно себе позволить. Однако даже в старости Беатрис не превратится в чужую тень и не будет зависеть от чужих решений. Нет, она никогда не позволит себе пробуксовки. И ни за что на свете не позволит внукам называть себя иначе, нежели «бабушка Беатрис». Никаких «бабуля», «ба» или «нана». Это решение она приняла давно. А еще ей предстоит постепенно соединить две части, на которые распалось ее сознание, – прежнюю и новую. Она обретет единство и бросит двойника, в какого превратилась за последнее время.
Вопрос: которая из двух – прежняя или новая – вступит в битву за пробуждение Беатрис Кортес? Новая Беатрис была признательна прежней: в ее характере обнаружились качества, которые ее спасали, однако она опасалась, что прежняя возродится с такой силой, что в конце концов уничтожит достоинства новой.
Первое, что сделала мама по прибытии в Амистад, – спокойно вошла в дом, не уронив ни единой слезинки. Заметив, что все пребывает в весьма запущенном состоянии, мама, сестры и служанки немедленно взялись за дело: сняли простыни, вытряхнули их возле дома, переставили мебель, вытерли пыль. «Не вздумай ныть, Консуэло. Перемойте посуду и сковородки, поменяйте постельное белье, кругом сплошная грязь, а пыль такая, что того и гляди задохнемся».
Франсиско вместе с ней осматривал дом, то и дело повторяя, что все выглядит вполне сносно, пыли почти нет. Беатрис удивленно отметила, что на поверхности мебели и на полу пыли действительно до странности мало, но видел ли он, что творится под креслами и кроватями? А в каком состоянии тарелки и прочая утварь! Она лишь пожала плечами, когда Франсиско с досадой махнул рукой и исчез. Прежде она ни разу не рассуждала при нем о пыли и грязи – видимо, это его и раздосадовало. Правильно сказала бабушка, когда Беатрис выходила замуж: не следует говорить с мужем о повседневной работе по дому – мужчинам это совсем неинтересно. Беатрис всегда помнила ее совет, будучи уверенной, что Франсиско понятия не имеет, где хранятся веники, швабры и тряпки.
Распорядившись насчет генеральной уборки, она открыла сундук с вещами, сшитыми за время изгнания, в надежде, что юбка и блузка подойдут по размеру; если же это не так, ничего страшного: их всегда можно подогнать по фигуре. Она сложила вещи в сумку, туда же сунула куклу, сшитую из лоскутков.
22
Ее удивило, что Ансельмо Эспирикуэта не встретил их процессию. Придется отправиться к нему самой, чтобы выразить соболезнования. Было холодно, Ансельмо жил на отшибе, но дорога была сухой, поэтому она оделась потеплее и решила навестить семейство Эспирикуэта пешком. Отойдя от дома, заметила, что Симонопио идет за ней следом.
– Ты ведь знаешь, что я иду навестить семью Эспирикуэта. Если хочешь, оставайся дома.
Симонопио не послушался, и удивленная Беатрис обрадовалась: ей не хотелось общаться с вдовцом один на один.
Уже издалека было видно, что хозяйство запущено в отсутствие супруги Ансельмо – Хасинты Эспирикуэты, хоть она и не была слишком взыскательной. Дом выглядел еще более печальным и заброшенным. За все это время Ансельмо и его сыновья мало что сделали, дабы придать ему ухоженный вид. Ставни на окнах сколочены кое-как, щели такие, что не защищают ни от солнца, ни от ветра, всюду грязная посуда и мусор, вокруг все заросло сорняками. Казалось, трава растет прямо из фундамента.
Беатрис жалела сеньору Хасинту с первого дня их знакомства, увидев ее умирающей от голода, пугливой, увешанной детьми и лишенной надежды. Она полагала, что, когда ее муж получит работу, а семья дом, ее гнет станет менее тяжким, но вскоре убедилась в том, что ни постоянная работа, ни собственный надел, ни хорошее обращение не смягчают норов сеньоры Эспирикуэты. Несмотря на то что подобные чувства претили ее христианскому милосердию и она с трудом себе в них признавалась, ей не нравилось присутствие в Амистад семьи Эспирикуэта. Ее раздражали дерзость мужа, угрюмая неприязнь жены и вороватые взгляды обоих супругов. Беатрис не ждала ни похвалы, ни благодарности, и все же ее поражало полное отсутствие признательности со стороны обоих за предоставленную им новую жизнь, новые знакомства и новые возможности.
Франсиско с удивлением замечал: стоило ему заикнуться о том, чтобы позвать кого-то из семьи Эспирикуэта сделать какую-нибудь работу по дому, Беатрис категорически отказывалась. «Я подожду, когда освободятся Габино или Тринидад. Никакой спешки нет», – отвечала она ему. Она не хотела ловить на себе их тяжелые взгляды. Не хотела, чтобы они приближались к ее дочерям или к Симонопио. Не хотела, чтобы кто-то из них входил в ее дом и прикасался к вещам.
Ее смущало, что этот человек остался в Амистад без присмотра, когда все переехали во Флориду, пусть даже речь шла о чрезвычайной ситуации. Днем она понимала, что невозможно войти в дом без ключа, но во время бессонных ночей представляла, как Эспирикуэта осматривает и ощупывает вещи, как его голые ступни топчут ее полы. Она представляла, как он открывает ее ящики или спит в их супружеской постели. Несколько раз она собиралась сказать Франсиско, чтобы тот его уволил, но так и не решилась. Ей не хотелось увольнять кого-то лишь потому, что человек ей не нравится. Но сейчас, направляясь к их дому, она окончательно смирилась с их присутствием: после всех бед, которые выпали на долю этой семьи, после всех потерь невозможно даже думать об увольнении.
Симонопио предпочел не приближаться к дому и подождать на камне за кустом. Беатрис не удивилась. Она давно заметила, что всякий раз, когда Ансельмо Эспирикуэта бродил неподалеку от усадьбы, Симонопио исчезал. Казалось, мальчик помнит, что говорил этот человек в тот день, когда его нашли под мостом, и чувствует злобу, до сих пор клокочущую в сердце батрака, как будто он знал о его суевериях и не доверял ему.
– Я скоро вернусь, – сказала Беатрис Симонопио.
В сумерках зимнего вечера дом напоминал черно-белую фотографию: ни единое яркое пятнышко не нарушало его серого однообразия. По мере приближения к дому тишина и темнота сгущались, и она подумала, что дом пуст, будто Эспирикуэта уловил издалека ее тайные желания и вместе с остатками семейства ушел дальше на север, как ему всегда хотелось. Ни с кем не попрощавшись. Никого не предупредив.
В этом случае тайна исчезновения семейства Эспирикуэта навсегда осталась бы в памяти жителей поместья Амистад, да и всего Линареса. Тайна мигом превратилась бы в легенду: остатки большой семьи исчезли по воле отчаявшегося отца, который, повредившись рассудком после смерти жены и стольких детей, решил уничтожить оставшихся, а может, похоронить их живьем, заполнив все выкопанные им могилы. Со временем свидетели – невеста друга кузена, сестра подруги, бабушка учительницы – станут уверять, что этот человек, несчастный убийца, одержимый дух или неприкаянная душа, скитается по окрестностям в неуемном поиске тех, в ком течет его кровь. Он будет бродить там и сям, обвиняя в своей невозвратной потере всякое живое существо, какое попадется ему на пути, не в силах – а может быть, не желая – вспомнить, что он сам обрек себя на несчастье.
Эта легенда, подобно многим другим, будет передаваться из уст в уста, преодолевая пространство и время. Люди будут рассказывать все более устрашающие подробности о кровавых видениях и протяжных стонах, пока коллективный разум не забудет место возникновения этой истории и имя главного действующего лица и каждый, от Чиапаса до Техаса, а заодно и в Гуанахуато, будет утверждать, что это легенда их и только их.
Мурашки пробежали по телу Беатрис. У нее было не слишком богатое воображение, и она понимала, что придуманная ею легенда как две капли воды похожа на легенду о Плакальщице, так пугавшей ее в детстве. История о женщине, потерявшей детей и обреченной на бесцельные скитания и бесконечные поиски, ужасала ее до сих пор, она этого и не отрицала. Но сама мысль о встрече с человеком, способным породить подобную легенду, как бы она ни была нелепа и приукрашена разыгравшейся не к месту фантазией, пробирала ее до костей.
Она постучала в дверь в надежде, что ей не ответят.
23
Симонопио знал наизусть все дороги: короткие, длинные, широкие, узкие. Знал тропинки, протоптанные лапами животных и ногами людей. Некоторые протаптывал сам, следуя за пчелами, которые редко летали известными тропами. Были и такие дороги, которых он не ведал вовсе, не исследовал до конца или доходил лишь до их середины, когда пчелы решали, что день завершен, и возвращались домой. Лишь один путь был для него неизведанным. Он сам не понимал, почему так вышло, но подчинялся вслепую этому закону и никогда до сего дня не ходил по тропинке, что вела прямиком к дому Ансельмо Эспирикуэты.
Как только этот кипевший от обиды человек приближался к Симонопио, пчелы начинали встревоженно гудеть. Так они предупреждали мальчика, чтобы он уходил, чтобы не столкнулся с ним на дороге, где их пути могли пересечься. И все же случалось, что Симонопио останавливался на перекрестке неподалеку от дома Эспирикуэты, понимая, что дорога слева приведет его прямиком к его дому. Его манило нечто запретное, неизвестное. Но поскольку ту часть гор избегали даже пчелы, он неизбежно им подчинялся. «Не ходи туда, там нет ничего путного», – будто напоминали ему они.
Он знал о ненависти, которую этот человек испытывал к нему с тех пор, как они встретились впервые: новорожденный Симонопио и чужак, прибывший в эти места издалека. Как он мог о ней знать? Видимо, запомнил. А возможно, была другая причина: как старая пчела рассказывает юной о былых удачах и неприятностях, чтобы та могла повторить ее опыт и избежать ошибок, так же верные пчелы обучали Симонопио, напоминая о первой встрече. А может, ему поведали о ней взгляды, которые всякий раз бросал на него Эспирикуэта, – взгляды тяжелые, мрачные, зловещие.
У них с Эспирикуэтой была своя история, о которой не ведал никто, даже ветер. Эта история началась в тот день, когда Симонопио родился, однако до сих пор не ознаменовалась ни единым событием: неторопливая, смутная, лишенная происшествий благодаря пчелам, но не завершенная и по-прежнему живая. Эта история терпеливо ждала своего часа. Ждала происшествий. Он это знал наверняка. Знал всегда, так же, как знал чужие истории, потому что ему было достаточно всмотреться в темные уголки своего разума, чтобы увидеть истории, свои или чужие. Одни – как свои, так и чужие – он видел ясно от начала до конца, другие имели предысторию, а развязка была до поры до времени скрыта. Третьи возникали из ниоткуда, являлись внезапно, без предупреждения, заставая врасплох.
Различаемые полностью или частично, но всегда заблаговременно, некоторые события в будущем были настолько желанны, что он ждал их с нетерпением, от других шел мороз по коже, стоило ему только подумать про них, и было бы лучше, чтобы они никогда не происходили. Истории рассказывал ему и Франсиско Моралес, когда они по секрету от всей семьи приводили в порядок дом. Симонопио слушал его очень внимательно – только так он мог принять участие в одностороннем разговоре, поскольку любой разговор, в котором он участвовал, заканчивался его молчанием. Слушал он крестного еще и потому, что чувствовал, как тому хочется оживить свои воспоминания, пусть даже это всего лишь сказки, которые ему самому рассказывали в детстве. Но главная причина этого трепетного внимания к чужим рассказам заключалась в том, что для Симонопио не было ничего более притягательного историй, рассказанных ему другими людьми через песни и сказки. «Это легенда, – объяснял ему Франсиско. – А это миф».
А еще он любил слушать легенды и мифы Соледад Бетанкур, рассказчицы с ярмарки в Вильясеке. Она рассказывала их по памяти. Каждый год он слушал ее в шатрах, которые устанавливали на окраине Линареса. Не то чтобы она каждый раз поражала воображение новыми историями, но Симонопио и не нужно было того – его завораживали старые сказки, рассказанные с новыми поворотами, которые она добавляла, чтобы освежить сюжет, сделав его более драматичным или пугающим. Крестный, вооружившись тряпкой, рассказывал похожие истории, однако в его устах они обретали новое звучание.
Симонопио знал, что есть истории, написанные в книгах черными буквами на белых листах. Такие его не интересовали, потому что, раз напечатанные, они становились неизменными. Каждый читатель следовал заданному порядку слов, расставленных на страницах, и неизменно приходил к одной и той же развязке. Сравнивая же истории двух разных рассказчиков, он замечал, что с той же свободой, что и слова в переданной устно истории, могли свободно меняться и герои, и препятствия, которые встречались у них на пути, и даже развязка.
Его любимой историей была сказка Франсиско про льва и койота в стране огней. Симонопио хотелось быть доблестным львом, как предлагал ему крестный. «В сказке животные наделены человеческими чертами, достоинствами и недостатками. Слушатель может выбрать, быть ему газелью или мышью, но ты, Симонопио, конечно же, должен быть львом, не меньше. Главное, остерегайся койота». Довольный тем, что крестный сравнил его с таким достойным персонажем, Симонопио все время думал о том, как поступить подобно сказочному льву, чтобы не разочаровать крестного. Его радовало, что эта история не была написана.
Ощущая себя владетелем этой сказки, Симонопио мог бесконечно ее менять, добавлять или устранять каких угодно персонажей, придавая им черты окружающих его людей. Сам же он был львом. Пускаясь на сотни воображаемых приключений, он всегда оставался львом. Койот тоже всегда был одним и тем же, и, как Симонопио ни старался, даже в своих самых хитро выстроенных сюжетах ему не удавалось исключить из истории этого персонажа. Он пришел к выводу, что, пока существует лев, должен существовать и койот.
В то время как история про льва и койота была всего лишь сказкой, выдумкой, те истории, что Симонопио знал и видел, были реальны. Легенды, услышанные в Вильясеке или от крестного, научили его, что, если у человека есть история и он не спешит ее записывать, можно сколько угодно ее изменять и переделывать, а раз так, Симонопио решил, что может поступать как вздумается и с историями из реальной жизни, которые хранились в глубине своего разума. Поскольку эти истории не были записаны, он старался быть хорошим, пусть и бессловесным рассказчиком, изменяя их на свой лад, как делала Соледад в Вильясеке. Если заделать выбоину означало спасти лошадь, он бежал и заделывал ее. Если его добровольная болезнь в течение нескольких дней изменит судьбу многих действующих лиц, он без сомнений поступит именно так. Он не мог отменить истории, ожидающие в будущем, не мог выбирать, какие именно стоит перекроить, изменив сюжет, как делали Соледад и Франсиско Моралес, но кое-что все-таки мог исправить, пусть даже самую малость. Однако с собственной историей, события которой, он знал, ждали его впереди, – с тайной историей про льва и койота – он до сих пор не знал, что делать.
Симонопио не принадлежал к тем детям, что позволяют страху манипулировать собой. Во время своих прогулок в горах он ежедневно сталкивался с медведями и пумами, пристально смотрел им в глаза, повторяя: «Я лев, ступай своей дорогой, а я пойду своей». Но ни разу до этого дня Симонопио не ходил по запретной тропинке, понимая, что лучше случайно встретиться с хищником в горах, чем столкнуться с человеком, который проложил этот путь, приминая землю тяжестью шагов, зависти и горя.
В каком-то смысле он даже был рад, что у него появился шанс вторгнуться на территорию Эспирикуэты, сопровождая крестную и находясь вдалеке от пчел, которые непременно запретили бы ему приближаться к дому. Наконец-то он удовлетворит свое любопытство: что именно было или чего, наоборот, не было в этом доме? Почему пчелы так настойчиво отваживают его от этого места? С каждым шагом, приближающим Симонопио к эпицентру этого клочка обитаемой земли, он все сильнее испытывал чувство, что отражалось в глазах батрака: разочарование и несчастье. Что земля плодородна, но с неохотой позволяет урожаю вырасти. Что воздух насыщает кислородом, но отравляет что-то в глубине клеток. Жизнь на этом клочке земли тяжела, опасна, темна и зловеща. Удовлетворив свое любопытство, он решил, что, подобно пчелам, с этого дня никогда более не ступит на землю, которую занимает Эспирикуэта.
Он с трудом свернул на том повороте, чего прежде ни разу не осмеливался сделать, отчасти потому, что боялся нарушить запрет. У него сразу заболело в груди. Легкие инстинктивного отказывались дышать этим воздухом, или же дело было в пчелах с их предостережениями. Но главное, конечно же, он постоянно осознавал грозящую опасность.
Несмотря на парализовавший его ужас, который приходилось скрывать, чтобы не напугать крестную, Симонопио уверенно шел вперед, осторожно посматривая на Беатрис в течение всего пути: интересно, ей тоже не хватает воздуха? Не мешает ли ей почти физическое давление этого места? Не побледнела ли она? Неужели не замедлит шаг по мере того, как они подходят к дому все ближе? «Если так, – размышлял Симонопио, – остановимся и повернем назад». Но ничего подобного он не замечал. У Беатрис Кортес была четкая цель, и ничто не могло заставить ее отказаться от исполнения миссии. Ее не одолевали никакие предчувствия и ничто не пугало. Поэтому, несмотря на свое недомогание, Симонопио двигался дальше с твердым намерением не входить в логово койота, спрятаться и переждать. Он дал себе слово, что этот день не перечеркнет его будущее.
Он пожалел, что рядом нет пчел: без них он чувствовал себя слепым, довольствуясь лишь тем, что видят глаза, да скудной информацией о мире вокруг, которую он получал сейчас лишь с помощью чувств. То, что было в порядке вещей для обычного человека, для Симонопио означало близорукость и ужасающую глухоту – в отсутствие пчел его взгляд проникал не дальше ближайших холмов. Без пчел он не видел, что происходит позади, если взгляд его был устремлен вперед, и не мог видеть мир сверху, если ему этого хотелось. Вместе с ними исчез тончайший аромат пыльцы, который издавали пчелы.
Без гудящих пчел, которые кружили возле него, то удаляясь, то приближаясь, доносящаяся до него информация о мире была линейной, благодаря же пчелам с самого первого дня жизни он воспринимал мир таким, каков он есть, а именно как сферу. Но как он ни старался, ему не удавалось их призвать. Пчелы не засыпали с наступлением холодов, но прятались в ульях, согреваясь теплом своих тел, особенно в такую суровую зиму, как выдалась в тот год. Они сидели в улье, с каждым годом занимавшем все больше места под крышей сарая, ставшего их надежным пристанищем, и строили из воска все новые и новые шестиугольники, возле которых проводили месяцы, питаясь плодами своих трудов.
Симонопио частенько их навещал. Прикладывал ладони к твердым стенкам живого улья, гудящего множеством голосов. Не покидая сот, пчелы отзывались на его зов, утешали в одиночестве и спрашивали: «Мы тебе нужны?» Одно лишь осознание того, что пчелы откликнутся и покинут улей, готовые ради него на все, утешало Симонопио. Если он их позовет, они без раздумий отправятся куда угодно, даже в это страшное место, пусть это будет стоить им больших потерь: при низкой температуре большинство погибнет. В тот день неподалеку от дома Эспирикуэты он чувствовал страх, но этого было недостаточно, чтобы принести в жертву своих пчел: день, когда он их призовет, еще не настал. Сидя на камне за кустом и поджидая, когда крестная покончит со своими обязанностями, глядя на нее издалека, Симонопио без стыда признавал, что сильнее всего боится того момента, когда однажды столкнется с Эспирикуэтой лицом к лицу. Он не знал, когда, как и где произойдет столкновение, и это его угнетало.
«Похоже, хозяина нет дома», – с облегчением подумал Симонопио, когда дверь робко приоткрыла младшая дочь. Значит, день льва и койота еще не настал. Оставалось ждать, пока его история станет реальностью. Одно он знал точно: этот день наступит, избежать его невозможно, а потери будут огромными и непоправимыми. Не зная истории заранее, он был уверен, что исход ее изменит жизнь каждого.
Уклоняясь от встреч с койотом, всеми силами его избегая, Симонопио словно отодвигал наступление этого дня, чтобы стать сильнее, избавиться от страха, выучиться всему необходимому, чтобы изменить слова и сюжет их неизбежной истории. Если бы только он выиграл время, чтобы вырасти физически, ментально и духовно, и если бы успел превратиться в могучего льва, каким он себя представлял, то он был готов избегать его сколько нужно. Симонопио не сомневался, что легенда, которую пчелы, ветер и деревья когда-нибудь расскажут о нем и об Эспирикуэте, будет одной из тех историй, которые лучше бы никогда не случались.
– Ты что тут делаешь, чертенок?
Удивленный яростью, звучавшей в этом голосе, Симонопио обернулся и увидел Эспирикуэту, готового броситься на него и сжимавшего в руке палку.
24
Иногда, не наблюдая кого-то в поле зрения, не находясь в прямом контакте, но зная при этом, что человек не перестал существовать, нам так же кажется, что кто-то не может продолжать свое существование без нас, без нашего непосредственного участия. Не знаю, случалось ли подобное с тобой, а в моей жизни происходит до сих пор.
Например, сейчас, когда наше такси удаляется от моей городской квартиры и близится обеденный час, а в кухне готовится обед, мне трудно принять, что, пусть даже меня там нет, бульон или жаркое все равно кипят на плите, по дому плавают запахи и еда в мое отсутствие имеет прежний вкус.
Разумеется, я не имею в виду непродолжительное отсутствие, когда человек выходит из дома купить молока в лавке на углу. Я говорю о тех случаях, когда кто-то исчезает надолго, попрощавшись навсегда или на время. Когда я учился вдали от дома и возвращался на каникулы, мне казалось очень странным, что в мое отсутствие мама сменила чехол на кресле или отдала книги моего детства и отрочества в более юные руки. Затем, когда уехали на учебу мои собственные дети, я часто звонил им, чтобы они не теряли ощущения моего присутствия в повседневном мире с его привычным распорядком, где хотят есть и утоляют голод, где начинают гнить зубы и приходится их лечить, где урчит живот и заваривают чай со щепоткой полыни, которую дети посадили в уголке сада как раз для таких случаев. Где гаснут лампы и приходится их менять, где счет за электричество приходит вдвое больше обычного и мы просто оплачиваем его; где мы иногда ссоримся, но почти всегда миримся, где собираемся за столом со старыми друзьями и даже заводим новых. И все это несмотря на наше отсутствие.
Конечно, я понимаю, что это не совсем так, что мы бы не забыли друг друга – ни они меня, ни я их, но мне впервые хочется с кем-то обсудить эту мысль. Надеюсь, я понятно выражаюсь. Нет, я не более безумен, чем час назад, когда мы садились в машину. Маразма у меня нет, но в таком возрасте я имею право говорить все, что взбредет в голову. Я хочу сказать, что мои воспоминания, впечатления – все это часть меня. Не знаю, как у тебя, но моя реальность сопровождает меня повсюду, куда бы я ни направился, отказывая прошлому в способности обновляться и развиваться.
Думаю, мои родители точно так же полагали, что вернутся в город, замерший во времени, окаменевший. Как бы не так. Жизнь – и смерть – продолжались без них. Только вернувшись в Линарес, папа рассказал маме про ужас и тоску, которые он пережил, проезжая по городу в тот день, когда отправился за дочерьми в Монтеррей. В продолжение трех месяцев изгнания он держал эти воспоминания при себе, чтобы не расстраивать маму, но по возвращении, когда вокруг была уже другая жизнь, нашел в себе силы признаться, что эта поездка его напугала, лишала сна в течение многих ночей подряд, потому что, закрывая глаза, он снова видел пустые улицы, псов, жаждущих человечины, топот конских копыт и похоронную повозку, грохочущую по мощеной мостовой. Даже получая время от времени письма от доктора Канту и зная, что жизнь в Линаресе продолжается, он с трудом мог вообразить улицы, заполненные живыми людьми, как было в прежней жизни.
Размышляя об этом многие годы, я пришел к выводу, что, бросив последний взгляд на город своих предков, отец собственной шкурой ощутил то, что я пытаюсь объяснить: ты покидаешь какое-то место, прощаешься с кем-то, и вот уже тебе кажется, что оставленная тобой жизнь замирает, немыслимая без твоего присутствия. Проехав по улицам Линареса в последний раз, он пришел к выводу, что это и есть конец света. По крайней мере, конец знакомого ему мира. Все привычные звуки, запахи и образы исчезли. Наверняка у него сложилось впечатление (чему виной, возможно, первобытный инстинкт), что все тела, лежавшие по обочинам улиц, – это люди, что шли по своим делам, но внезапно упали замертво.
Пожалуй, его первым впечатлением после возвращения в Линарес был серый город. Нас встречал декабрь 1918 года, пасмурный и холодный, а люди на улицах были в черной траурной одежде. Обстоятельства, скорее всего, не дали им проститься с покойными и проводить их до могилы, но в ту пору, как говорила моя бабушка, порядочные люди умели скорбеть – носили траур целый год.
Папа и мама впервые столкнулись с таким видом траура, понять который было непросто. Люди потеряли мужей, жен, родителей, детей или друзей и переоделись в черное, но занимались повседневными делами, как будто ничего не произошло. Они были счастливы, что выжили. По правде сказать, и я бы на их месте был счастлив. В новой реальности, которую принесла с собой испанка, человек, честный перед самим собой, ужасался смерти собственной сестры, но одновременно радовался тому, что жив сам, хотя проявлять подобную радость на глазах у других было дурным тоном.