Париж никогда тебя не оставит
Часть 20 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Хлеб, колбаса, вазелин… Признайся, Шарлотт, у тебя завелся любовник с черного рынка.
– Да у меня их десятки. Но пойдем я тебя покормлю.
– Нет, самым первым делом – избавиться от вшей. А то я себя человеком не чувствую. – Симон забирает у Шарлотт чистую одежду и вазелин. – Я пошла в баню. – Она колеблется. – Они ведь все еще открыты, да?
– И набиты битком.
– Тогда мне лучше поспешить. Я приду прямо в лавку, уже новой женщиной.
Через час Шарлотт поднимает голову от счетов, которые пыталась свести к балансу, и видит Симон, она стоит на улице около магазина. Длинные темные волосы все еще мокрые, и платье висит на ней, точно на огородном пугале. До Оккупации у них был примерно один размер, теперь же Шарлотт исхудала до неприличия, а Симон похожа на скелет. Она заглядывает в окно, пытаясь рассмотреть, есть ли кто – и кто именно – внутри. Убедившись, что в магазине только Шарлотт, открывает дверь и заходит. Когда-то Симон была совершенно бесстрашной. Лагерь научил ее бояться.
Шарлотт варит желудевый кофе – это одно из названий хитроумного по составу, но ужасного на вкус эрзаца, – и они, примостившись за стойкой на высоких табуретах, тихо беседуют, замолкая, когда в магазине появляется очередной покупатель. Кое-кто из завсегдатаев, завидев Симон, замирает, будто встретил привидение. Потом подходит к стойке. Кто-то обнимает и целует ее, кто-то жмет руку и говорит, как счастливы они ее видеть. Никто не спрашивает, где она была. Все знают. Никто не спрашивает, каково это было. Никому не хочется знать.
Шарлотт тоже не хочется этого знать – не больше, чем Симон хочется об этом рассказывать, но Симон иначе не может, и у Шарлотт не остается другого выбора, кроме как слушать ее рассказы о голоде и ужасной тесноте; о грязи и болезнях; об унизительных мелочах вроде переполненной параши и тех ситуаций, когда одним женщинам приходилось служить живым прикрытием для других, у кого случались месячные, чтобы обеспечить им хотя бы видимость приличий; о беспричинном насилии. Но хуже всего, рассказывает Симон, была бесчеловечная сортировка людей для отправки на депортацию. Это воспоминание заставляет ее умолкнуть.
– Я зашла к себе на старую квартиру, – говорит она через некоторое время. – Там живут какие-то незнакомые люди. Что хуже всего, французы. Хотя, реквизируй ее немцы, это было бы ничем не лучше.
– Переезжай на квартиру к нам с Виви. – Шарлотт даже думать не хочется, что Симон может решить поселиться в задней комнатке в магазине, пусть там и нет никаких следов пребывания Джулиана. Она заботится о том, чтобы он ничего после себя не оставлял, но ей кажется, что даже воздух в комнатушке пропитан его запахом, вонью их страсти, того беззакония, которое они там творят. Она уверена, что любой – особенно человек с таким тонким чутьем, как у Симон, – обязательно это почувствует.
Симон благодарит ее, но говорит, что в Париже ей оставаться нельзя.
– В этот раз они меня выпустили, но это не значит, что не арестуют снова. А во второй раз шансов быть отправленной на депортацию гораздо больше.
– Куда же ты поедешь?
Прежде чем Симон успевает ответить, звякает колокольчик и в лавку входит Джулиан. Завидев Симон, он замирает, но, в отличие от многих других завсегдатаев, не спешит к ней с приветствиями. Он бросает быстрый взгляд на Шарлотт. Она поднимает на него глаза – и тут же отводит их в сторону. Больше ничего и не нужно. Шарлотт мгновенно это понимает, потому что ей довелось наблюдать такой обмен взглядами, пускай и не в столь несчастных обстоятельствах.
Незадолго до их с Лораном свадьбы его родители давали в их честь прием. Мир катился к войне, но формальности было необходимо соблюсти. Когда мир катится к войне, соблюдать формальности важнее, чем когда-либо. Она до сих пор помнит, как город за открытой балконной дверью медленно тонул в синих сумерках и запах выхлопных газов с улицы внизу мешался с ароматом дорогих духов. Какая-то женщина, постарше, в костюме от Шанель, который она тоже прекрасно помнит, подошла к Лорану и поцеловала его в одну щеку, потом в другую. В этом не было ничего необычного. Но то, как ее пальцы задержались у него на локте, его явный дискомфорт, когда их с Шарлотт представили друг другу, – все это выдало их с головой.
– Вы с ней были любовниками, – сказала Шарлотт, когда та женщина отошла.
Он отрицательно покачал головой, но жест вышел не слишком убедительным. Настолько хорошо она тогда знала Лорана – и настолько хорошо Симон знает ее сейчас.
Симон молча наблюдает, как Джулиан снимает с полки книгу и, едва взглянув на название, ставит обратно, потом берет еще одну, тоже возвращает на прежнее место и выходит из магазина.
– Теперь мне понятны вазелин, хлеб и колбаса, – отмечает она, стоит ему оказаться за дверью.
Шарлотт даже не пытается ничего отрицать. Будет только хуже. Она знает, что объясняться тоже не стоит, но иначе она просто не может.
– Виви была больна и голодала.
– А ты знаешь в Париже хоть кого-то без этих проблем? Кроме как мерзких бошей и их collabos?
– Это он подкупил охрану, чтобы передавать тебе посылки.
– Без него я бы вообще там не оказалась.
– Он армейский врач, а не охранник, не гестаповец и не СС.
– Он – бош.
У Шарлотт имеется еще одно объяснение, но его-то она предоставить не может. Это значило бы выдать тайну Джулиана. А Симон возненавидела бы его только сильнее.
Симон встает.
– Куда ты?
– Я же тебе сказала. В Париже мне оставаться нельзя.
– Да, но куда ты отправишься?
Симон улыбается. Теплоты в ее улыбке нет.
– Я бы и раньше тебе не сказала. Это было бы опасно как для тебя, так и для меня. И уж точно не скажу теперь.
– Ты думаешь, я тебя выдам?
Симон продолжает глядеть на нее еще одно долгое мгновение.
– Я не знаю, что думать. Считала, что знаю, но это не так. Больше не так.
* * *
До конца войны она еще дважды получает новости о Симон. Месье Грассэн, энтомолог, друг ее отца, во время одного из своих визитов рассказывает ей, что Симон скрывается где-то на юге. Где именно, он не говорит. Шарлотт убеждает себя, что это обычная конспирация, а не недоверие лично к ней. А потом, уже в лагере, одна женщина, которая знала их обеих еще до войны, сообщает ей, что Симон снова арестовали. И в этот раз в лотерее с депортацией ей не повезло.
Она говорит Джулиану, что тот должен перестать приходить в магазин. К Симон это не имеет никакого отношения. Ну, может, какое-то и имеет. Но главное то, что ей страшно. Это слишком опасно, настаивает она. Он с ней не спорит. Он даже не пытается попрощаться. По крайней мере, с ней. Но подхватывает на руки Виви, обнимает ее на секунду и говорит ей быть хорошей девочкой и слушаться свою maman. Потом пытается спустить ее на пол, но Виви продолжает за него цепляться. Он неохотно разжимает ее ручки.
– Будь все по-другому… – говорит он, гладя Виви по голове.
– Но все именно так.
Шарлотт становится стыдно за жестокость этих слов. Сколько раз он говорил о детях, которых мечтает когда-нибудь завести. Это вовсе не из желания продолжить собственный род, поясняет он, хотя это ей и так ясно. Постепенно она узнаёт его все лучше. Он один из тех людей, чья доброта особенно проявляется в отношении к детям. У нее есть подозрение, что он любит их больше, чем она. Шарлотт любит Виви, своего собственного ребенка, но дети в общем и целом бурного восторга у нее не вызывают.
Однажды поздней ночью, когда они разговаривают в комнатушке за магазином, – их отношения состоят не исключительно из секса – она спрашивает его, почему он никогда не был женат.
– Я был помолвлен.
– Что случилось?
– Случился «Закон об охране германской крови и чести».
– Они забрали твою невесту?
Он качает головой и улыбается, но не той улыбкой, которая говорила ей, что он был когда-то счастлив и, может, еще будет, – нет, это какая-то страшная гримаса.
– Скажем так, она передумала. Я ее не виню. Я не в том положении, чтобы кого-либо винить. Согласно «Закону об охране германской крови и чести» любые сексуальные отношения или брак между немцами и евреями – тяжкое преступление. Она – добропорядочная немка. Я – еврей, лишившийся своих корней.
Она пытается уверить себя, что всему виной память о жестокости его невесты, но знает, что дело в ее собственных нуждах. Она говорит ему, что он может приходить по ночам, когда в магазине никого нет – когда никто его не увидит.
Несколько раз в неделю, заперев магазин после закрытия, она отпирает его снова, стоит городу погрузиться в темноту. Он проскальзывает внутрь – так осторожно, так незаметно, будто его и вовсе нет. Однажды, когда он уже собирается отворить дверь, из-за угла на их улицу сворачивает какой-то человек. Джулиан отпускает дверную ручку и идет дальше, дергая ручку каждой двери, притворяясь, будто он на дежурстве и проверяет, все ли надежно заперто на ночь. Какое-то время спустя она слышит из задней комнаты, как снова лязгает дверная ручка, и ждет звука его шагов в магазине. Но их нет. Тишина. Через секунду кто-то стучит в окно. Закутавшись в кофту, она выходит в магазин. По другую сторону стекла – человек с неподвижным лицом. Стараясь не выдать своего отвращения, она указывает на табличку, где написано «Закрыто». Но он все же открывает дверь, сует свое страшное лицо внутрь и сообщает ей, что она забыла запереть на ночь дверь.
– Вам повезло, – говорит он. Слова, протискиваясь между его неподвижных губ, звучат неразборчиво. – Тут по улице бош проходил, проверял. К счастью, он не принадлежит к эффективным представителям высшей расы.
Поблагодарив его, она пытается закрыть дверь, но он ее останавливает.
– Ребенок в задней комнате? – спрашивает он.
Она кивает.
– Хорошо. Я сообщу мадам Рэ, что вы обе в безопасности. Она беспокоится всякий раз, как вы не ночуете дома.
Шарлотт пускается в объяснения насчет затемнения на улицах, закрытого метро и сломанного велосипеда и уже в середине своей речи понимает, какая это ошибка. Она не обязана ничего ему объяснять, тем более вдаваться в такие подробности.
Когда он уходит, она запирает дверь. Немного погодя опять слышит, как кто-то дергает за ручку. Это может быть человек с ужасным лицом, но она знает, что это не так. Это Джулиан. Она лежит, застыв, пока стук не прекращается, и ненавидит себя за эту жестокость, но и его тоже – за то уязвимое положение, в котором она из-за него оказалась. Вот только ей прекрасно известно, что дело не в нем. Она сама, по собственной воле поставила себя в эту ситуацию.
Следующим вечером она отправляется ночевать домой. Консьержка ее уже ждет. Она пока еще не начала подносить к виску палец, пришептывая что-то о les boches. Пока она просто отмечает вслух, как хорошо выглядит крошка Виви, и щиплет ее за щеку. Виви пытается отодвинуть ее руку своим крохотным кулачком.
Консьержка и ее приятель с гротескным лицом – не единственный страх в жизни Шарлотт. Французские мужчины и женщины все так же выдают немцам своих соседей-евреев, но теперь к ним присоединились и другие патриотично настроенные французы, которые стучат на своих сограждан относительно совсем других преступлений, иногда – реальных, иногда – воображаемых, а порой придуманных нарочно, чтобы свести старые счеты. Всем известно, что отрицать свое еврейство бессмысленно; и точно так же суда, в котором можно было бы оспорить подобные обвинения, не существует. Людей допрашивают за закрытыми дверями, по-тихому судят, приговор выносят шепотом и казнят украдкой. «Любительская месть» – так потом назовет это явление месье Грассэн, друг ее отца из Пале де Шайо, но эти жуткие слова пока принадлежат будущему.
Город кишит слухами о готовящемся штурме. Чем ближе войска союзников, чем очевиднее становится грядущее поражение немцев, тем сильнее накаляется обстановка. Антисемитская пропаганда надрывается все громче, все истошнее, – с плакатов, со страниц газет, из радиоприемников. Саботаж со стороны Сопротивления становится все ожесточеннее, равно как и акты возмездия оккупантам и тем, кто с ними сотрудничает.
Однажды утром, когда они с Виви идут вдоль реки, она замечает на набережной толпу. Крепко сжав ручку Виви, она резко сворачивает, чтобы обойти собравшихся людей. Толпа всегда означает неприятности – так или иначе. Но она реагирует недостаточно быстро. Не успевают они свернуть, как Шарлотт замечает двух жандармов, которые тащат из воды тело. Руки и ноги утопленника обмотаны веревкой, к шее привязан блок известняка. Ей не нужно разглядывать труп – и так ясно, что на теле следы пыток.
– Нацистские свиньи, – выплевывает какой-то мужчина, который стоит с краю толпы. На него шикает стоящая рядом женщина.
«Радио-подъезд» работает вовсю. Гестапо тут ни при чем. Погибший – хорошо известный в городе коллаборационист. Их с женой частенько видели в компании немецких чинуш поглощающими говяжьи турнедо под сент-эмильон в «Ле Гран-Вефур», ресторане, расположенном прямо под квартирой, где, как всем известно, живет и прячет своего мужа-еврея Колетт[51].
В воздухе пахнет возмездием. Шарлотт так никогда и не удалось выяснить, откуда консьержке стало о них известно. Быть может, той ночью, когда человек с восковым неподвижным лицом застал Джулиана у ее дверей, он оказался на ее улице не случайно. Может, он давно за ней наблюдал. Она иногда видит его в их районе – он несет свое одинокое дежурство, отчитывая женщин, которые отвечают на взгляды бошей; мужчин, которые дают им прикурить – или прикуривают у них сами; даже детей, которые зачарованно смотрят на оружие, на форму, на легковые машины и грузовики оккупантов. А может, это Симон кому-то что-то сказала и пошли пересуды. Après les boches, – шипит консьержка, когда Шарлотт проходит мимо, но в первый раз никаких жестов не делает. Во второй – подносит пальцы к виску и нажимает на воображаемый курок.
Шарлотт говорит Джулиану, что он должен перестать приходить в магазин – и ночью, и днем. И снова он не спорит. Ему известно, каково это – жить в постоянном страхе, что тебя разоблачат.
Несколько месяцев спустя, отпирая магазин, она находит у дверей картонную коробку. Поначалу она думает, что это пришли книги. Культурная жизнь города странным образом идет своим чередом, несмотря ни на что. В Пале де Шайо дают «Травиату». На аукционе в отеле «Друо» полотно Матисса продано больше чем за четыреста тысяч франков, а еще одно, кисти Боннара, – больше чем за триста тысяч. Люди шепчутся, что картины эти краденые либо конфискованные, но это никого не останавливает, когда наступает очередь поднимать табличку или выкрикивать новую сумму. Издательства процветают, и не только благодаря свежим изданиям, но и из-за французских переводов немецкой классики и нацистской пропаганды. Даже спортивная жизнь и та продолжается, хотя скачки на ипподроме теперь проводятся не четыре, как раньше, а всего два раза в неделю.
Шарлотт отпирает дверь, заводит Виви в лавку и возвращается за коробкой. Та оказывается слишком легкой для книг. Уже в магазине, опустившись на колени, открывает коробку. Внутри три картофелины, буханка хлеба, немного масла для жарки и молоко. Все еще стоя на коленях, склонившись над этими сокровищами, она начинает рыдать. В ту ночь дверь лавки остается незапертой. К принесенным им продуктам это не имеет никакого отношения, только к тому факту, что он оставил их ей, несмотря на то что она его прогнала. Быть может, между ними все-таки существует что-то вроде любви.
Но это просто невозможно. В те не столь нежные мгновения на ее диванчике, когда они лежат, потные после секса, терзающиеся виной от полученного удовольствия, она смотрит на него и видит отражение своих собственных слабостей. Они оба скомпрометированы. Хуже того, обречены.
А бывает, что она смотрит на него и разрывается от жалости при мысли о той чудовищной ситуации, в которой он находится. Для него это непрерывная пытка. Это слышно по голосу, когда он поминает свою страну или своих соотечественников. Это видно по тому, как напрягаются все его мышцы, когда он снова надевает свою ненавистную форму. Однажды он шепчет ей в темноте, что ждет того дня, когда союзники наконец победят. Только тогда Германия сможет вырваться из этого безумия. И сколько раз он говорил ей, что они с Виви – его единственное спасение. Он лжет всему миру, предал родных, творил страшные вещи. Только благодаря их отношениям в нем осталось еще хоть что-то человеческое. И тогда она обнимает его и говорит, что он не арестовал ни одного еврея, что семью ему все равно не удалось бы спасти и что ей он не лжет. У нее нет уверенности, что хоть что-то из этого правда, но она знает, что его боль реальна, так же реальна, как ее стыд. Иногда после того, как он надевает эту свою ненавистную форму и уходит, она смотрит на себя в надтреснутое зеркало и одними губами произносит те самые слова, которые, как она клялась, к ней не относятся. Collabo horizontale. Чего удивляться, что они так цепляются друг за друга.
А потом, ранним утром шестого июня, случается то, чего ждет весь Париж, вся Франция, ждут абсолютно все, даже – втайне – Джулиан, ждут с ужасом или с надеждой. Союзники высаживаются на французскую землю. Новости достигают Парижа на следующий день. «Радио-Пари» сообщает, что атаки союзных войск были отбиты практически повсюду, но контролируемой немцами станции больше никто не верит – если ей вообще когда-либо верили. Освобождение неминуемо. Джулиан подтверждает это предсказание. В госпитале, где он служит, в воздухе носится паника, и среди солдат тоже; паникой разит от других офицеров, а он сам, шепчет он ей в надежной темноте их каморки, чувствует лишь радость, которую ему приходится прятать за маской бравады. Но, опять же, кто, как не он, – мастер маскарада?