Париж никогда тебя не оставит
Часть 19 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Двенадцать
Она клянется себе, что больше никогда этого не допустит. Да и как такое могло бы случиться снова? Она его ненавидит. Почти так же сильно, как ненавидит себя.
Кроме того, она в ужасе от возможных последствий. Что, если она беременна «маленьким фрицем», как называют этих детей стыда? Ей вспоминаются истории об абортах, о которых перешептывались, всегда за закрытыми дверями, еще до войны. Грязные притоны на каких-то задворках. Мужчины и женщины с холодными глазами, сомнительным умением и жадностью особого рода. С приходом режима Виши и началом Оккупации наказание стало еще строже. Дело может дойти до гильотины. Но потом она вдруг осознает, что по крайней мере об этом ей беспокоиться не нужно. У нее уже давно не было месячных. У нее больше нет овуляций. Недоедание ее спасло. Даже те продукты, которые он приносит и боґльшую часть которых она отдает Виви, не способны снова сделать ее женщиной.
И вот то, что она клялась не повторять, повторяется снова. И снова. К еде это не имеет никакого отношения, хотя с продуктами в городе становится все хуже. Это голод совсем иного рода.
Странная они пара – либо спаяны порывом страсти, либо кружат друг вокруг друга, исполненные подозрений. Он – завоеватель и может поступать с ней так, как ему заблагорассудится. Знание его тайны делает ее не менее опасной для него. Иногда ей кажется, что этот взаимный страх их сближает; иногда – что рано или поздно он их разлучит.
А потом происходит нечто странное. Между ними вкрадывается нежность. Отчасти это из-за Виви. Его привязанность к ней неоспорима. Но дело не только в Виви. В эти безнадежные времена холодный, лежащий во тьме Париж терзает голод – быть может, гораздо более сильный, чем голод тела. Они оба изголодались по человеческой близости. Когда они лежат, прижавшись друг к другу, на узком диванчике в комнатке позади магазина, когда расстаются в предрассветной полутьме, он больше уже не враг, не офицер вермахта и не еврей, скрывающийся из малодушия. Он просто Джулиан. В других обстоятельствах они могли бы стать совсем другой парой. Но она его не любит.
Они рассказывают друг другу свои жизни, будто ставшие общими воспоминания – это самородок янтаря, в котором сохраняется в неприкосновенности то простое, то счастливое время. Или, скорее, это он рассказывает ей свою историю и расспрашивает ее о жизни, и постепенно, с растущим доверием, она тоже начинает задавать ему вопросы.
Однажды ночью, когда они лежат вместе на узком диванчике после занятий любовью, – ее голова у него на груди, его рука обнимает ее – она чувствует спиной сложное движение его пальцев. Движение это она узнает – порой он точно так же перебирает пальцами, когда читает или бродит по магазину, разглядывая книги. Она спрашивает, что это он делает.
– Завязываю воображаемые хирургические узлы. Сначала я делал это ради практики. Теперь стало привычкой. Нервозной, наверное.
– Тебе всегда хотелось стать врачом?
– Сколько я себя помню.
– Primum non nocere[49].
– Пожалуйста, не шути надо мной.
– Я не шучу. Я тобой восхищаюсь. Всегда восхищалась людьми, у которых есть цель. В особенности – цель альтруистическая.
Он приподнимает голову, чтобы заглянуть ей в лицо.
– Это впервые.
– Что впервые?
– Ты впервые меня похвалила.
На это она ничего не отвечает.
– Непросто тебе, должно быть, служить в вермахте, – продолжает Шарлотт после долгой паузы. – Учитывая, что ты всегда хотел «прежде всего, не навредить».
– Таков был мой долг. Я пошел бы в армию, даже если бы меня не призвали. Мой отец во время первой войны был капитаном. Его брат погиб при Вердене.
Нотка гордости в его голосе заставляет ее застыть, но, когда он заговаривает снова, она уже не слышит ничего, кроме стыда.
– А потом, когда с антисемитизмом все стало совсем плохо, вермахт стал моим прибежищем.
От этого стыда – их общего стыда – ей хочется как-то его утешить.
– Ты, должно быть, очень хороший врач, если они держат тебя здесь, в Париже. – К этому времени она уже больше не думает, что он совершил ради этого какое-то злодеяние.
Он поднимает голову, чтобы снова на нее посмотреть, и в этот раз он улыбается. Редкое зрелище. Улыбка волшебным образом преображает его лицо. Он больше уже не святой аскет, он тот мужчина, каким когда-то был и, может, станет когда-нибудь снова, – он счастлив.
– Я хороший врач, – признает он. – А еще мне повезло.
– Как именно?
– Еще в начале Оккупации один высокопоставленный чиновник – должность я тебе называть не буду – привез в Париж шестилетнего сына. Он решил, что для ребенка это будет полезный опыт. Через несколько дней после того, как мальчик сюда приехал, он слег с ужасными болями в животе, сопровождавшимися тошнотой и рвотой. И высокой температурой. Доктор, который его смотрел, как раз был лучшим офицером, нежели врачом. Он не смог определить, в чем проблема. И они вызвали меня. Я был младше по званию, но они были в отчаянии. Когда я осмотрел ребенка, то понял, что это острый аппендицит.
– Как будто не слишком сложный диагноз.
– Ребенок испытывал боль в левой части живота.
– Аппендикс разве не справа?
– У большинства – да, но у мальчика был синдром situs inversus. Это когда основные внутренние органы расположены зеркально относительно их нормального положения. Я его прооперировал, с мальчиком все в порядке, и тот высокопоставленный чиновник по-прежнему мне благодарен.
– Так, значит, ты и вправду хороший врач.
– Это уже второй раз, – говорит он.
– Ты что, собираешься вести учет? – спрашивает она и вдруг осознает, что это первый легкий разговор, который у них когда-либо был. Спустя мгновение тяжесть возвращается, будто никуда и не девалась. – Я только одного не понимаю. Ты сказал, что первый доктор был лучшим офицером, чем врачом. Но ведь мальчика должны были осматривать и до того, при рождении, и когда он был еще младенцем. Кто-то ведь наверняка заметил это, как ты там сказал, situs inversus.
– Один врач заметил.
– Так почему отец ничего об этом не знал?
– Потому что мать скрывала. Я узнал об этом, когда она приехала в Париж. Она поблагодарила меня за спасение жизни ее сына и умоляла сохранить тайну. Ее муж занимает важное положение в нацистской партии. Согласно его взглядам – нацистской доктрине, – мальчик дефективный, пятнает своим существованием арийскую расу, ценности для общества не представляет и не стоит того, чтобы жить. Она боялась того, что может сделать ее муж, если узнает о его особенности.
Отстранившись, она садится и во все глаза смотрит на него сквозь темноту.
– И это страна, за которую ты хочешь сражаться?
– Германия не всегда была такой. – Вечная его присказка. – И прежде, чем меня осуждать, вспомни, что сказал тот профессор, который пришел к тебе в магазин и спрашивал книги по евгенике. Многие годы Штаты опережали Германию по вопросам эвтаназии и расовой гигиены. И только благодаря фюреру мы догнали их – и перегнали.
В голосе звучит ирония, но этого недостаточно, и он это знает. Он опускает ноги на холодный пол и тянется за своей формой.
– Если это может служить хоть каким-то утешением, – говорит он, – хотя я и понимаю, что это не так, то я выполнил пожелание его матери. Я не стал ничего говорить его отцу. Я даже объяснил, что шрам расположен слева из-за того, что я применил новую технологию во время хирургической процедуры.
Она тянется к нему, кладет ему на спину руку: мелкий правонарушитель, утешающий пропащего уголовника, или наоборот.
Но она его не любит. На этот счет она непоколебима.
И все же между ними устанавливается своего рода домашняя близость. Однажды он доводит ее до белого каления – из-за книги, будто они живут нормальной жизнью в нормальные времена, – объявив Эмму Бовари невротичкой. Но потом реабилитирует себя в ее глазах, посочувствовав Доротее Брук[50]. Книги для них важны. Слова для них важны. Это он научит ее фразе «Гитлер сделал меня евреем».
* * *
Держа Виви за руку, Шарлотт выходит из подъезда и резко останавливается. Женщина на другой стороне улицы похожа на Симон. Шарлотт все стоит и смотрит, раскрыв рот, на эту тощую, грязную фигуру. Это и вправду Симон.
Симон замечает ее в тот же самый миг. Они бросаются друг к другу и встречаются посередине улицы. Всего несколько лет назад это было бы опасно, но сейчас автомобильного движения нет совсем. Они неподвижно стоят друг напротив друга, разрываясь между желанием расхохотаться от неожиданности этого чуда – и расплакаться от радости. Потом, когда Шарлотт делает шаг вперед, чтобы ее обнять, Симон делает шаг назад. Шарлотт замирает от обиды, но ее тут же охватывает стыд. Симон все знает.
– Сначала мне надо избавиться от вшей, – говорит Симон.
Шарлотт облегченно вздыхает.
Виви дергает Симон за подол грязного платья и тянет вверх ручки.
– Скоро, моя дорогая, скоро, – говорит ей Симон.
– Тебя выпустили!
– Пока да.
– Как тебе удалось выбраться?
– Не стоит даже пытаться разобраться в нацистской логике. Но первым делом – самое главное. У тебя есть что-нибудь – уксус, оливковое масло, майонез?
Все это хорошо известные средства от вшей. Шарлотт отвечает, что уже и не помнит, когда у них было хоть что-то из этого списка, но вспоминает про тюбик вазелина, который Джулиан как-то принес для Виви, от ее сыпи. Все вместе они возвращаются обратно к подъезду.
На лестнице они сталкиваются с консьержкой, которая спускается вниз, им навстречу, на каждом шагу тяжело топая своей больной ногой. Симон отступает вбок и вжимается в стену. Консьержка кладет ей на плечо руку и мягко отодвигает от стены.
– Добро пожаловать домой, мадам Галеви, – говорит она, и голос у нее добрый, хотя в прежние времена она решительно не одобряла Симон. Консьержка находила ее слишком дерзкой.
– Почему ты так себя повела с мадам Рэ? – спрашивает Шарлотт, когда они снова начинают подниматься по лестнице.
– Это рефлекс. В лагере нам запрещалось смотреть на охранников. Если мы проходили мимо одного из них в коридоре или на лестнице, нужно было прижаться к стене. И если ты этого не делал… – Она не договорила.
– Но каким же образом мадам Рэ могла узнать о том, что ты была арестована?
– «Радио-подъезд», – отвечает Симон, используя всем известное словечко для обозначения слухов, которыми постоянно обменивались консьержки. – Не меня одну выпустили из Дранси. Помнишь месье Бенди, хозяина кафе на рю дез Эколь? Он еще пытался с нами флиртовать? Они его арестовали, потом освободили, а вскоре снова арестовали. Они так иногда делают. Мне кажется, это часть их обычного садизма.
– А что с Софи? Что-нибудь известно? – спрашивает Шарлотт, отпирая дверь квартиры.
– Они с мамой не знали, что меня арестовали, слава тебе господи. И спасибо тебе, что им не сказала. Последнее, что я слышала, – они по-прежнему в безопасности, на юге.
Шарлотт заходит к себе в спальню, возвращается с тюбиком вазелина, чистым бельем и платьем и передает все это Симон.
Симон с удивлением разглядывает вазелин.
– Каким чудом тебе удалось это раздобыть?
– Повезло, – слишком быстро отвечает Шарлотт. – Ну и пришлось отстоять чудовищную очередь. А еще у меня есть немного черного хлеба и чуточка колбасы, – добавляет она, направляясь в сторону кухни.