Париж никогда тебя не оставит
Часть 13 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Посещения запрещены, даже родственникам.
– Тогда можно что-нибудь передать? Что-нибудь из этих продуктов? – Она указывает на его последнее подношение. – Теплую одежду? – По тому, что осталось в шкафу, ясно: они забрали Симон в одном только платье и кофте, а вот-вот наступит еще одна жестокая зима. – Книги?
– Это сложно. Особенно теперь, когда контроль над лагерем перешел от французских властей к СС.
Он явно колеблется.
– Но не невозможно?
– Охрану можно подкупить, – признает он. – Если вы соберете передачу, я прослежу, чтобы она ее получила.
Только после того, как он уходит, до нее доходит весь ужас ситуации, и ее первая мысль – после Симон – о матери и дочери подруги. Стоит ли сообщать им новости? Что для них лучше – знать или оставаться в неведении? Ей вспоминается тот день, когда им было лет по тринадцать или четырнадцать и они сбежали из школы и очень мило провели остаток дня в Булонском лесу. Когда об этом узнали в школе, им пришлось писать объяснения и оставаться после уроков – замаливать грехи. Шарлотт в конце концов призналась во всем родителям, но Симон умудрилась скрыть от своих и преступление, и наказание. Тогда Симон спасала свою собственную шкуру, но сейчас – такое у Шарлотт было чувство – она предпочла бы спасти мать от тревог, насколько это было возможно в наступившие времена.
Она решает ничего не говорить матери Симон, надеясь, что подругу скоро выпустят, но передачу собирает. Он увозит передачу и возвращается с сообщением, что Симон до сих пор в лагере. Сначала Шарлотт испытывает ярость. Как долго они собираются держать у себя человека только за то, что он не пришил как следует звезду? А потом до нее доходит смысл его слов. Он дает понять, что Симон пока не депортировали. О депортации она знает из слухов, хотя в то, что говорят о депортации, – как и во многое другое – верится с трудом. Соляные копи в Польше и трудовые лагеря в Германии – в этом есть своя кошмарная логика, но как может работать старая, согнутая в три погибели женщина, или потерявший зрение мужчина, или трехлетний ребенок?
* * *
Он появляется в магазине снова и снова. Будь он обыкновенным посетителем, будь это обыкновенные времена, она поговорила бы с ним о книгах, которые он покупает, или, по крайней мере, отпустила замечание насчет того, какой он ненасытный читатель. Но она сдерживается. Ничего, кроме «спасибо». О, какие мы щепетильные, мысленно отчитывает она себя. Ты держишь его на расстоянии вытянутой руки, но только не тогда, когда нужно протянуть эту самую руку за едой. Но чересчур она внутренними спорами не увлекается. Вивины ножки уже больше не похожи на спички. У дочки начинает намечаться животик. Она плачет, но уже не беспрерывно.
Конечно, молчание вечно длиться не может. Он для этого слишком коварен. Он спрашивает, как ее зовут. Она не отвечает. Она практически уверена, что ее имя ему уже известно, однако добровольно вести вежливую беседу – это уже как-то слишком. Но свое имя он ей все равно сообщает: Джулиан Бауэр. Никакого военного ранга при этом не упоминает. Даже herr doctor не добавляет, хотя и поминает свою профессию и образование, когда справляется о Виви, когда рассказывает новости о Симон, когда спрашивает о той или иной книге – всякий раз, как ему представляется возможность. Его замысел ей совершенно понятен. Прежде всего, я поклялся не причинять вреда, говорит он ей. Ты из вермахта! – хочется ей завизжать ему в лицо. Того самого вермахта, который убил моего мужа. Того самого вермахта, который заставил моего отца бежать и скрываться. Того самого, который забрал мою подругу. Нет, на это последнее у него найдется ответ. «Это был не вермахт. Это были французские жандармы. У меня нет таких полномочий».
И все же он начинает обращаться к ней так, будто у них приятельские отношения. Bonjour, madame, говорит он, bon soir, madame[38], и слегка кланяется при этом. Забавная штука с этим поклоном. Такой легкий, почти незаметный, и все же он вызывает перемещение воздуха, а этот особый немецкий военный запах хорошо выделанной кожи и чистоты, в особенности чистоты, – а она так устала от душка немытого тела, грязных волос, заношенной одежды – кружит голову хуже самых изысканных духов.
А потом, однажды, когда он достает из своего черного кожаного чемоданчика очередной кусок сыра, и две картофелины, и молоко, непременно молоко для Виви, он этак небрежно спрашивает, будто они оба только о еде и думают (а она именно об этом и думает), где сейчас ее муж.
Она не отвечает. В списке предметов, которые она не готова с ним обсуждать, этот находится на первом месте, особенно после того, как она начала видеть эти сны. Ночь за ночью Лоран возвращается к ней, но каждый раз что-то идет не так. Он говорит ей, что больше ее не любит. Он обвиняет ее в неверности. Говорит, что Виви – не его.
– Он здесь? – спрашивает немецкий офицер.
Она молчит.
– В плену?
Она продолжает молчать.
Он понимает, и в магазине становится очень тихо – только часы, которые она перевела на немецкое время в тот самый день, как он их заметил, тикают на стене.
– Простите, – говорит он, и тут над дверью звенит колокольчик, в магазин заходит покупатель. Она поворачивается, чтобы положить продукты обратно в чемоданчик, но он уже успел это сделать. Он ее защищает. Ее и Виви. Она старается не думать о том, что сказал бы на это Лоран.
* * *
Он не появляется в магазине больше недели. Она говорит себе, что считает дни только из-за продуктов. Они с Виви снова привыкли есть. Всего два вечера назад Виви выплюнула репу, которую Шарлотт потушила на ужин, вчера оттолкнула ложку своей ручонкой и заревела, но в конце концов стала есть.
А потом однажды, ближе к вечеру, когда на улице льет в три ручья, низко нависает небо и в лавке сгущаются тени, когда Виви спит, как обычно, в задней комнате, а Шарлотт, сидя за кассой, пытается читать в полутьме, – звякает колокольчик, дверь отворяется, и вместе с порывом влажного ветра появляется он. Она испытывает облегчение, заметив в его руке черный чемоданчик, и ей немедленно делается стыдно. Она думает о Симон, которая все еще в Дранси. Теперь она молится, чтобы Симон все еще была в Дранси. Все лучше, чем депортация.
Он кладет чемоданчик на стойку, снимает фуражку, стряхивает с нее воду, аккуратно так, чтобы не попало на книги, и приглаживает свои темные неарийские волосы. Потом снимает очки, достает из кармана носовой платок и протирает сначала одну линзу, затем другую.
– Простите, – говорит он. Она думает, что это он о сырости, которую принес с собой в лавку. Но он продолжает: – Меня отсылали домой.
Он подталкивает к ней чемоданчик. Она не понимает, почему у него такой удрученный вид. Это очень мило – или коварно, мысленно поправляется она – с его стороны: просить прощения за то, что не приносил еды, на которую она уже привыкла рассчитывать, но разве может быть так, что он грустит по поводу отпуска, проведенного дома.
– Вы, наверное, были очень рады повидаться с родными.
– Там никого уже не было.
– Вы не могли предупредить их, что приедете?
– Я послал телеграмму, но было уже слишком поздно.
Она не спрашивает, для чего именно было слишком поздно. Если они уехали отдыхать, это привело бы ее в ярость. Если они погибли при бомбардировке, она бы стала ему сочувствовать, а это еще опаснее. Она отказывается их жалеть. Они сами виноваты. Но постоянно поддерживать в себе жестокосердие очень сложно. Он, наверное, потерял тех, кого любил. Ей известно, каково это. И разве он и его семья в ответе за эту войну? Может, они радовались ей не больше, чем она и Лоран.
И опять она отгораживается от этих мыслей. Иногда Шарлотт кажется, что он слишком для нее хитер. Но зачем ему хитрости? Если ему нужен секс, за этим далеко ходить не надо. За то количество еды, которое он приносит, можно было покупать по одной женщине на каждую ночь или одну и ту же женщину на столько ночей, сколько ему будет угодно. И это будут не проститутки, а милые французские женщины, голодные, как и она. А иногда ей кажется, что ему просто одиноко. И снова она гонит эту мысль прочь. Она не собирается ему сочувствовать. Она не собирается видеть в нем человека. Но мысль о Лоране в очередной раз подрывает ее решимость, хотя у ее мужа, за память о котором она продолжает держаться, и у мужчины, которого пытается держать на расстоянии, нет ничего общего. Что, если бы Лоран выжил? Что, если бы война закончилась по-другому? Она пытается представить себе Лорана в Берлине, как он прогуливается по улицам, как ходит в кино и на концерты, приятельствует с дамой из книжного магазина. У нее не получается. Но опять же, при том, как обстоят дела, при том, что ей приходится постоянно бороться за выживание, ей все труднее представлять себе вещи, какими они были когда-то.
* * *
В следующий раз, как он заходит в лавку, черного чемоданчика при нем нет. Она старается скрыть разочарование. Он говорит, что только что пил чай с начальством в «Мёрисе»[39]. Это еще одна вещь, о которой она временами гадает, но никогда не спрашивает. Каким образом он умудряется так долго оставаться в Париже? Бои в России становятся все ожесточеннее, на Восток отсылают все больше солдат и офицеров. Парижане слышат, как те жалуются, видят, как отчаянно цепляются за удовольствия парижской жизни в свои последние часы и дни, и чуют – почти физически – исходящий от них страх. Одного из чиновников бюро пропаганды отсылают на фронт за то, что тот за взятки выделял некоторым издательствам дополнительные квоты на бумагу, – так Шарлотт слыхала. Но этот офицер – Джулиан, как она отказывается о нем думать, – кажется, нашел себе надежное местечко. Она не может удержаться от размышлений, на какие черные дела он должен был ради этого пойти.
Он принимается доставать из карманов дольки лимона.
– Апельсинов больше нет, – поясняет он, – но мне удалось взять вот это, пока никто не видел.
Она изгоняет из головы мысли о его возможных злодеяниях и уносит лимонные дольки в заднюю комнату. Когда она возвращается, в магазин как раз входит человек в синем костюме в полоску, явно с иголочки – странное по нынешним временам явление, – и в тщательно вычищенном хомбурге[40]. Немецкий офицер отворачивается, отходит в дальний угол, берет с полки книгу. В этом нет ничего необычного. Он всегда старается не привлекать к себе лишнего внимания, когда в магазине находится кто-то еще. Он знает, как опасно это может быть для нее, если кто-то решит, что у них хорошие отношения. Теперь он даже повернулся к ним спиной, словно стараясь скрыть, кто он такой, как будто форма не выдает его с головой. И Шарлотт почему-то уверена, что прячется он не ради себя, а ради нее.
Посетитель снимает шляпу, обнажив широкий, но низкий лоб, подходит к прилавку, спрашивает, имеется ли в магазине книга под названием «Стерилизация во благо человечества»[41]. Она отвечает, что нет, не имеется. Он хмурится:
– Это важный труд.
– У нас нет на него спроса.
– Мне нужна эта книга прямо сейчас.
– Уверена, вы сможете найти ее в каком-нибудь другом книжном.
Он продолжает разглядывать ее, будто изучая.
– Вы – владелица этого магазина? – спрашивает он.
– Владелец магазина находится в Германии в качестве военнопленного.
По крайней мере, Шарлотт надеется, что месье де ля Брюйер все еще пленник, а не жертва принудительного труда.
Человек продолжает ее разглядывать.
– А имеется ли у вас другое сочинение, «Евгеника как наука об улучшении природы человека путем оптимального скрещивания»? Автор – американец, Чарльз Дэвенпорт. До недавнего времени американцы опережали нас в вопросах стерилизации и других евгенических мер, но благодаря фюреру мы их догнали и оставили далеко позади.
Шарлотт отвечает, что этой книги у них тоже нет.
– А «Как распознать еврея?» у вас есть?
– У нас ее не спрашивают.
Он хмурится еще сильнее.
– У вас есть хоть какие-то книги по евгенике?
Она качает головой:
– Прошу прощения, месье. На них нет спроса.
Теперь он зол. Он подозревает, что над ним смеются, и, может быть, так оно и есть. Шарлотт бы не стала этого делать, будь на нем немецкая форма, но он всего лишь француз, чье сознание было втиснуто в смирительную рубашку нацизма.
– Все это – основополагающие труды в данной области. Вам совершенно необходимо иметь их на своих полках, – говорит он и продолжает смотреть на нее, будто ожидает, что она немедленно кинется заказывать названные им книги. Она отходит к одному из столов с книгами и начинает выравнивать стопки. Он смотрит на нее еще некоторое время, потом наконец надевает шляпу и уходит. Колокольчик неистово гремит над захлопнутой с размаху дверью. Некоторое время она смотрит ему вслед, а когда поворачивается, то замечает немецкого офицера, который все еще держит в руках книгу, но в книгу он не смотрит. Он глядит вслед ушедшему посетителю. Потом подходит к ней.
– Вам известно, кто это такой?
Она качает головой:
– Он не наш постоянный покупатель.
– Профессор Жорж Монтандон, автор одной из книг, о которых спрашивал. «Как распознать еврея?». Он уверяет, будто он эксперт в этой области. Говорит, что может распознать еврея с первого взгляда.
– Талантливый человек.
– Он говорит, это не инстинкт, а чистая наука.
Шарлотт хочется спросить, верит ли он в это сам. Он же врач, как не устает напоминать. Человек науки. Но она не спрашивает. Говорит себе, что не желает вести с ним разговоры больше, чем это необходимо, однако знает, что дело не только в этом. Она боится ответа.
– В Генеральной комиссии его наняли как специалиста, призванного разоблачить евреев, скрывающихся при помощи поддельных документов.
Она принимается гадать, зачем он ей это говорит. И только потом, уже вечером, понимает. Ей вспоминается его предположение, что они с Симон – сестры. Он думает, что она тоже еврейка, что она просто притворяется француженкой. Он пытался предупредить ее насчет этого человека.
– Тогда можно что-нибудь передать? Что-нибудь из этих продуктов? – Она указывает на его последнее подношение. – Теплую одежду? – По тому, что осталось в шкафу, ясно: они забрали Симон в одном только платье и кофте, а вот-вот наступит еще одна жестокая зима. – Книги?
– Это сложно. Особенно теперь, когда контроль над лагерем перешел от французских властей к СС.
Он явно колеблется.
– Но не невозможно?
– Охрану можно подкупить, – признает он. – Если вы соберете передачу, я прослежу, чтобы она ее получила.
Только после того, как он уходит, до нее доходит весь ужас ситуации, и ее первая мысль – после Симон – о матери и дочери подруги. Стоит ли сообщать им новости? Что для них лучше – знать или оставаться в неведении? Ей вспоминается тот день, когда им было лет по тринадцать или четырнадцать и они сбежали из школы и очень мило провели остаток дня в Булонском лесу. Когда об этом узнали в школе, им пришлось писать объяснения и оставаться после уроков – замаливать грехи. Шарлотт в конце концов призналась во всем родителям, но Симон умудрилась скрыть от своих и преступление, и наказание. Тогда Симон спасала свою собственную шкуру, но сейчас – такое у Шарлотт было чувство – она предпочла бы спасти мать от тревог, насколько это было возможно в наступившие времена.
Она решает ничего не говорить матери Симон, надеясь, что подругу скоро выпустят, но передачу собирает. Он увозит передачу и возвращается с сообщением, что Симон до сих пор в лагере. Сначала Шарлотт испытывает ярость. Как долго они собираются держать у себя человека только за то, что он не пришил как следует звезду? А потом до нее доходит смысл его слов. Он дает понять, что Симон пока не депортировали. О депортации она знает из слухов, хотя в то, что говорят о депортации, – как и во многое другое – верится с трудом. Соляные копи в Польше и трудовые лагеря в Германии – в этом есть своя кошмарная логика, но как может работать старая, согнутая в три погибели женщина, или потерявший зрение мужчина, или трехлетний ребенок?
* * *
Он появляется в магазине снова и снова. Будь он обыкновенным посетителем, будь это обыкновенные времена, она поговорила бы с ним о книгах, которые он покупает, или, по крайней мере, отпустила замечание насчет того, какой он ненасытный читатель. Но она сдерживается. Ничего, кроме «спасибо». О, какие мы щепетильные, мысленно отчитывает она себя. Ты держишь его на расстоянии вытянутой руки, но только не тогда, когда нужно протянуть эту самую руку за едой. Но чересчур она внутренними спорами не увлекается. Вивины ножки уже больше не похожи на спички. У дочки начинает намечаться животик. Она плачет, но уже не беспрерывно.
Конечно, молчание вечно длиться не может. Он для этого слишком коварен. Он спрашивает, как ее зовут. Она не отвечает. Она практически уверена, что ее имя ему уже известно, однако добровольно вести вежливую беседу – это уже как-то слишком. Но свое имя он ей все равно сообщает: Джулиан Бауэр. Никакого военного ранга при этом не упоминает. Даже herr doctor не добавляет, хотя и поминает свою профессию и образование, когда справляется о Виви, когда рассказывает новости о Симон, когда спрашивает о той или иной книге – всякий раз, как ему представляется возможность. Его замысел ей совершенно понятен. Прежде всего, я поклялся не причинять вреда, говорит он ей. Ты из вермахта! – хочется ей завизжать ему в лицо. Того самого вермахта, который убил моего мужа. Того самого вермахта, который заставил моего отца бежать и скрываться. Того самого, который забрал мою подругу. Нет, на это последнее у него найдется ответ. «Это был не вермахт. Это были французские жандармы. У меня нет таких полномочий».
И все же он начинает обращаться к ней так, будто у них приятельские отношения. Bonjour, madame, говорит он, bon soir, madame[38], и слегка кланяется при этом. Забавная штука с этим поклоном. Такой легкий, почти незаметный, и все же он вызывает перемещение воздуха, а этот особый немецкий военный запах хорошо выделанной кожи и чистоты, в особенности чистоты, – а она так устала от душка немытого тела, грязных волос, заношенной одежды – кружит голову хуже самых изысканных духов.
А потом, однажды, когда он достает из своего черного кожаного чемоданчика очередной кусок сыра, и две картофелины, и молоко, непременно молоко для Виви, он этак небрежно спрашивает, будто они оба только о еде и думают (а она именно об этом и думает), где сейчас ее муж.
Она не отвечает. В списке предметов, которые она не готова с ним обсуждать, этот находится на первом месте, особенно после того, как она начала видеть эти сны. Ночь за ночью Лоран возвращается к ней, но каждый раз что-то идет не так. Он говорит ей, что больше ее не любит. Он обвиняет ее в неверности. Говорит, что Виви – не его.
– Он здесь? – спрашивает немецкий офицер.
Она молчит.
– В плену?
Она продолжает молчать.
Он понимает, и в магазине становится очень тихо – только часы, которые она перевела на немецкое время в тот самый день, как он их заметил, тикают на стене.
– Простите, – говорит он, и тут над дверью звенит колокольчик, в магазин заходит покупатель. Она поворачивается, чтобы положить продукты обратно в чемоданчик, но он уже успел это сделать. Он ее защищает. Ее и Виви. Она старается не думать о том, что сказал бы на это Лоран.
* * *
Он не появляется в магазине больше недели. Она говорит себе, что считает дни только из-за продуктов. Они с Виви снова привыкли есть. Всего два вечера назад Виви выплюнула репу, которую Шарлотт потушила на ужин, вчера оттолкнула ложку своей ручонкой и заревела, но в конце концов стала есть.
А потом однажды, ближе к вечеру, когда на улице льет в три ручья, низко нависает небо и в лавке сгущаются тени, когда Виви спит, как обычно, в задней комнате, а Шарлотт, сидя за кассой, пытается читать в полутьме, – звякает колокольчик, дверь отворяется, и вместе с порывом влажного ветра появляется он. Она испытывает облегчение, заметив в его руке черный чемоданчик, и ей немедленно делается стыдно. Она думает о Симон, которая все еще в Дранси. Теперь она молится, чтобы Симон все еще была в Дранси. Все лучше, чем депортация.
Он кладет чемоданчик на стойку, снимает фуражку, стряхивает с нее воду, аккуратно так, чтобы не попало на книги, и приглаживает свои темные неарийские волосы. Потом снимает очки, достает из кармана носовой платок и протирает сначала одну линзу, затем другую.
– Простите, – говорит он. Она думает, что это он о сырости, которую принес с собой в лавку. Но он продолжает: – Меня отсылали домой.
Он подталкивает к ней чемоданчик. Она не понимает, почему у него такой удрученный вид. Это очень мило – или коварно, мысленно поправляется она – с его стороны: просить прощения за то, что не приносил еды, на которую она уже привыкла рассчитывать, но разве может быть так, что он грустит по поводу отпуска, проведенного дома.
– Вы, наверное, были очень рады повидаться с родными.
– Там никого уже не было.
– Вы не могли предупредить их, что приедете?
– Я послал телеграмму, но было уже слишком поздно.
Она не спрашивает, для чего именно было слишком поздно. Если они уехали отдыхать, это привело бы ее в ярость. Если они погибли при бомбардировке, она бы стала ему сочувствовать, а это еще опаснее. Она отказывается их жалеть. Они сами виноваты. Но постоянно поддерживать в себе жестокосердие очень сложно. Он, наверное, потерял тех, кого любил. Ей известно, каково это. И разве он и его семья в ответе за эту войну? Может, они радовались ей не больше, чем она и Лоран.
И опять она отгораживается от этих мыслей. Иногда Шарлотт кажется, что он слишком для нее хитер. Но зачем ему хитрости? Если ему нужен секс, за этим далеко ходить не надо. За то количество еды, которое он приносит, можно было покупать по одной женщине на каждую ночь или одну и ту же женщину на столько ночей, сколько ему будет угодно. И это будут не проститутки, а милые французские женщины, голодные, как и она. А иногда ей кажется, что ему просто одиноко. И снова она гонит эту мысль прочь. Она не собирается ему сочувствовать. Она не собирается видеть в нем человека. Но мысль о Лоране в очередной раз подрывает ее решимость, хотя у ее мужа, за память о котором она продолжает держаться, и у мужчины, которого пытается держать на расстоянии, нет ничего общего. Что, если бы Лоран выжил? Что, если бы война закончилась по-другому? Она пытается представить себе Лорана в Берлине, как он прогуливается по улицам, как ходит в кино и на концерты, приятельствует с дамой из книжного магазина. У нее не получается. Но опять же, при том, как обстоят дела, при том, что ей приходится постоянно бороться за выживание, ей все труднее представлять себе вещи, какими они были когда-то.
* * *
В следующий раз, как он заходит в лавку, черного чемоданчика при нем нет. Она старается скрыть разочарование. Он говорит, что только что пил чай с начальством в «Мёрисе»[39]. Это еще одна вещь, о которой она временами гадает, но никогда не спрашивает. Каким образом он умудряется так долго оставаться в Париже? Бои в России становятся все ожесточеннее, на Восток отсылают все больше солдат и офицеров. Парижане слышат, как те жалуются, видят, как отчаянно цепляются за удовольствия парижской жизни в свои последние часы и дни, и чуют – почти физически – исходящий от них страх. Одного из чиновников бюро пропаганды отсылают на фронт за то, что тот за взятки выделял некоторым издательствам дополнительные квоты на бумагу, – так Шарлотт слыхала. Но этот офицер – Джулиан, как она отказывается о нем думать, – кажется, нашел себе надежное местечко. Она не может удержаться от размышлений, на какие черные дела он должен был ради этого пойти.
Он принимается доставать из карманов дольки лимона.
– Апельсинов больше нет, – поясняет он, – но мне удалось взять вот это, пока никто не видел.
Она изгоняет из головы мысли о его возможных злодеяниях и уносит лимонные дольки в заднюю комнату. Когда она возвращается, в магазин как раз входит человек в синем костюме в полоску, явно с иголочки – странное по нынешним временам явление, – и в тщательно вычищенном хомбурге[40]. Немецкий офицер отворачивается, отходит в дальний угол, берет с полки книгу. В этом нет ничего необычного. Он всегда старается не привлекать к себе лишнего внимания, когда в магазине находится кто-то еще. Он знает, как опасно это может быть для нее, если кто-то решит, что у них хорошие отношения. Теперь он даже повернулся к ним спиной, словно стараясь скрыть, кто он такой, как будто форма не выдает его с головой. И Шарлотт почему-то уверена, что прячется он не ради себя, а ради нее.
Посетитель снимает шляпу, обнажив широкий, но низкий лоб, подходит к прилавку, спрашивает, имеется ли в магазине книга под названием «Стерилизация во благо человечества»[41]. Она отвечает, что нет, не имеется. Он хмурится:
– Это важный труд.
– У нас нет на него спроса.
– Мне нужна эта книга прямо сейчас.
– Уверена, вы сможете найти ее в каком-нибудь другом книжном.
Он продолжает разглядывать ее, будто изучая.
– Вы – владелица этого магазина? – спрашивает он.
– Владелец магазина находится в Германии в качестве военнопленного.
По крайней мере, Шарлотт надеется, что месье де ля Брюйер все еще пленник, а не жертва принудительного труда.
Человек продолжает ее разглядывать.
– А имеется ли у вас другое сочинение, «Евгеника как наука об улучшении природы человека путем оптимального скрещивания»? Автор – американец, Чарльз Дэвенпорт. До недавнего времени американцы опережали нас в вопросах стерилизации и других евгенических мер, но благодаря фюреру мы их догнали и оставили далеко позади.
Шарлотт отвечает, что этой книги у них тоже нет.
– А «Как распознать еврея?» у вас есть?
– У нас ее не спрашивают.
Он хмурится еще сильнее.
– У вас есть хоть какие-то книги по евгенике?
Она качает головой:
– Прошу прощения, месье. На них нет спроса.
Теперь он зол. Он подозревает, что над ним смеются, и, может быть, так оно и есть. Шарлотт бы не стала этого делать, будь на нем немецкая форма, но он всего лишь француз, чье сознание было втиснуто в смирительную рубашку нацизма.
– Все это – основополагающие труды в данной области. Вам совершенно необходимо иметь их на своих полках, – говорит он и продолжает смотреть на нее, будто ожидает, что она немедленно кинется заказывать названные им книги. Она отходит к одному из столов с книгами и начинает выравнивать стопки. Он смотрит на нее еще некоторое время, потом наконец надевает шляпу и уходит. Колокольчик неистово гремит над захлопнутой с размаху дверью. Некоторое время она смотрит ему вслед, а когда поворачивается, то замечает немецкого офицера, который все еще держит в руках книгу, но в книгу он не смотрит. Он глядит вслед ушедшему посетителю. Потом подходит к ней.
– Вам известно, кто это такой?
Она качает головой:
– Он не наш постоянный покупатель.
– Профессор Жорж Монтандон, автор одной из книг, о которых спрашивал. «Как распознать еврея?». Он уверяет, будто он эксперт в этой области. Говорит, что может распознать еврея с первого взгляда.
– Талантливый человек.
– Он говорит, это не инстинкт, а чистая наука.
Шарлотт хочется спросить, верит ли он в это сам. Он же врач, как не устает напоминать. Человек науки. Но она не спрашивает. Говорит себе, что не желает вести с ним разговоры больше, чем это необходимо, однако знает, что дело не только в этом. Она боится ответа.
– В Генеральной комиссии его наняли как специалиста, призванного разоблачить евреев, скрывающихся при помощи поддельных документов.
Она принимается гадать, зачем он ей это говорит. И только потом, уже вечером, понимает. Ей вспоминается его предположение, что они с Симон – сестры. Он думает, что она тоже еврейка, что она просто притворяется француженкой. Он пытался предупредить ее насчет этого человека.