Париж никогда тебя не оставит
Часть 12 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Она думает обо всех тех книгах, которые он покупает, о его корректных манерах, об апельсине.
– Остановите их! – вырывается у Шарлотт, прежде чем она успевает остановить себя сама. – Он же просто старик. Он ничего не сделал.
Немецкий офицер поднимает взгляд от раскрытой книги и смотрит на нее – не на возню у машины за окном магазина – и молчит.
– Пожалуйста, – говорит она.
Он продолжает смотреть на нее, но у Шарлотт такое ощущение, будто он ее не видит. Глаза мертвые. Лицо – маска.
– Я ничего не могу сделать, – говорит он наконец.
– Ну конечно, можете. Они же французские жандармы. А вы – немецкий офицер Оккупационных сил.
– Простите, мадам. У меня нет полномочий.
Уже потом, после войны, когда будет читать о судебных заседаниях, – «я всего лишь следовал приказам», один за другим будут повторять обвиняемые – она вспомнит слова немецкого офицера. Но к тому времени у нее уже не будет ни малейшего желания кого-то судить.
* * *
Сегодня Шарлотт должна стоять за пайками, но она умоляет Симон пойти вместо нее. Кашель у Виви стал гораздо хуже, приступы сотрясают все ее маленькое тельце. Лоб горячий, и, должно быть, у нее жар, хотя точно сказать нельзя. Когда немцы экспроприировали квартиру ее свекра, где Шарлотт в то время жила, ей пришлось оставить там боґльшую часть вещей, в том числе и термометр. В любом случае, раздобыть аспирин сейчас невозможно. Лекарства – еще больший дефицит, чем даже еда.
Но Симон твердо стоит на своем.
– Теперь, когда я отослала Софи к моей маме, ее карточки у нас нет, а в последний раз, как я попыталась использовать твою, это не сработало. Может, мне и удастся провести немцев, но ни один француз не поверит, что я кормлю. Только не с этими. – Тут она распахивает тяжелую шерстяную кофту, которую носит не снимая с тех пор, как в начале октября пришли холода, и демонстрирует, насколько плоской стала ее грудь под тонкой тканью платья. Молоко у Шарлотт давно перегорело, но грудь у нее не настолько плоская, как у Симон.
– Тогда я возьму Виви с собой.
– В такой-то дождь? Ты что, хочешь, чтобы это у нее в воспаление легких перешло? Со мной она будет в порядке.
И Шарлотт сдается. Потом она будет говорить себе, что ее уступчивость не имела ничего общего с тем фактом, что это была суббота, а тот немецкий офицер частенько заглядывал в лавку по субботам. Ей не хочется его видеть. Ей и раньше не хотелось, но ее неприязнь к нему только возросла после того дня, когда он заявил, будто ему не хватает полномочий. Она слишком на него зла – или просто запуталась? Ну как человек, который читает философов, и историков, и художественную литературу, и приносит ребенку апельсин – как такой человек может позволить, чтобы несчастного старика уволокли вот так, без причин?
Шарлотт берет карточки и авоську и выходит на улицу. Идти на высоких платформах неудобно. Уж если носить деревянные подметки, она бы выбрала плоскую подошву. Эти же – просто абсурд, вроде тех высоких тюрбанов, которые парижанки начали носить, чтобы спрятать немытые, неухоженные волосы. В городе становится все больше этих жалких серых мышек, лишенных чувства стиля немок в этой их неказистой форме; они служат медсестрами, секретаршами, машинистками, телефонистками и телеграфистками и ходят повсюду только по две или по три, будто монашки. Их присутствие лишь прибавляет парижанкам решимости держаться хотя бы за видимость шика. Но Шарлотт не видит никакого шика в этих громоздких головных уборах, пускай у нее самой на голове теперь благодаря Симон и ее манере обращения с ножницами неровная, вечно растрепанная копна. Прическа только подчеркивает, как сильно осунулось ее лицо, а рот выглядит слишком широким и каким-то уязвимым. Дождь на улице мигом чернит плечи ее серого пальто, а платок на голове промокает насквозь, но она все еще старается идти, как француженка, а не волочить ноги, как немки в этих их тяжелых «оксфордах».
Даже не дойдя до места, Шарлотт видит, что очередь змеится по улице и загибается за угол. Люди огрызаются на нее, когда она пробирается вперед. На ходу она машет своей особой карточкой. У кого-то делается виноватый вид, кто-то даже желает ей всего хорошего. Ребенок – это повод для радости в эти нерадостные времена. А другие кричат ей вслед, что она мошенница, лгунья, даже collabo.
Она подходит к двери, и ее пропускают в магазин. Женщина, чье место она занимает, зло бормочет что-то себе под нос. Шарлотт ее игнорирует. Нет, она даже ее не слышит. Крики Виви звенят у нее в ушах, заглушая все ядовитые замечания.
Она действует быстро, полная решимости раздобыть все, что можно, пока можно. Ей удается взять килограмм масла и немного черного хлеба. Мяса нет, даже кроличьего. Если бы только у нее были за городом друзья или родственники, можно было бы сесть на поезд – или даже на велосипед – и поехать к ним за едой. Пару недель назад мать Симон послала им колбасы. К тому времени, как колбаса до них добралась, она была лилового цвета. Они пытались промариновать колбасу в уксусе, но вынуждены были сдаться. Шарлотт поворачивается к мешку с фасолью. Фасоль не входит в паек, ее можно брать сколько угодно, но мешок уже почти пуст. Какая-то женщина толкает Шарлотт, и фасоль разлетается по полу. Шарлотт опускается на колени и начинает сгребать фасолины. Ей сразу становится ясно, что в крупе полно жучков.
Она предъявляет карточку, расплачивается и уходит. На все у нее ушло больше часа. Без ее особой карточки пришлось бы потратить гораздо больше времени. Без ее особой карточки и платить-то было бы попросту не за что. Скудные пайки уже практически закончились.
Когда она пробирается вдоль вереницы людей обратно с покупками в авоське, то не поднимает глаз от булыжника мостовой. Она просто не может встречаться взглядом с теми, кто все еще ждет – под изодранными, сломанными зонтиками или сдавшись на милость дождя: еще одна невзгода в череде злосчастий. В их глазах слишком много ненависти. Даже те, кто шептал ей что-то хорошее о ребенке, уступая дорогу, теперь не могут скрыть зависти. Почему она может есть, почему даже ее ребенок может есть, когда у них в животе так пусто?
Шарлотт слышит вопли, когда сворачивает за угол на рю Туйе. Она говорит себе, что это все ее воображение, но знает, что воображение тут ни при чем. Это Виви. Она бежит, деревянные платформы стучат по мостовой, чуть не сбивает с ног пару прохожих, которые спешат куда-то по своим делам. Даже в хорошую погоду люди теперь не гуляют по улицам ради удовольствия. Фланёры вымерли. Какая-то женщина говорит ей остановиться. Les boches, предупреждает она. И действительно, уже почти у самого книжного ее останавливает пара солдат. Они преграждают ей дорогу и требуют предъявить документы.
Неужели вам нечем заняться, кроме как стоять под дождем, подстерегая невинных прохожих? – хочется ей прокричать им в лицо. Вместо этого, стиснув ручки авоськи в одной руке, другой она лезет за бумагами. Тот, что постарше, забирает у нее бумаги, отходит под маркизу, начинает их разглядывать. Тот, что помоложе, – он так молод, что лицо у него до сих пор все изрыто прыщами, – стоит рядом, стережет, будто она какая-то преступница, готовая сбежать в любую секунду. Немец, у которого ее бумаги, говорит что-то своему напарнику. Но так быстро и на такой смеси жаргона и диалекта, что не разобрать ни слова. Кроме того, она просто не может ничего расслышать из-за криков Виви. Она пытается объяснить. Ее ребенок. Это плачет ее ребенок. Младший солдат ухмыляется, будто ребенок, кричащий от боли, – это шутка. Старший выходит из-под маркизы, возвращает ей бумаги и говорит ей больше не бегать. Она беспокоит окружающих. Она причиняет им неудобства. Когда оба отступают в сторону, давая ей пройти, она еле удерживается, чтобы не сорваться в галоп. Чем ближе она подходит и чем громче становятся крики Виви, тем ей труднее. А потом крики прекращаются. Тишина снисходит на нее, словно лучи солнца, выбившиеся из-за туч. Симон каким-то образом удалось успокоить Виви. Или малышка так устала от крика, что наконец уснула. Шарлотт чувствует, как у нее расслабляются плечи. Она продолжает идти вперед, теперь уже уверенней, не спотыкаясь на этих дурацких деревянных платформах.
Она подходит к магазину, открывает дверь. Единственный звук здесь – бряканье колокольчика. Потом замолкает и колокольчик. Внутри тише, чем даже на улице. Симон нигде не видно. Посетителей нет. Никого. Но это странно. На стойке у кассы стоит железный бидон. Шарлотт снова оглядывает магазин. В нише, расположившись в потертом кожаном кресле, – кресле профессора, как она до сих пор его про себя называет, – сидит немецкий офицер. На руках он держит Виви и – Шарлотт не в силах поверить своим глазам – кормит ее из бутылочки. Обметанная сыпью щека лежит на грубом сукне его формы. Ротик неистово сосет резиновую соску.
Офицер поднимает взгляд и улыбается.
– Я нашел бутылочку в задней комнате. Не беспокойтесь, сперва я ее вымыл. Я подумал, ребенку не помешает немного молока. Принес из офицерской столовой. – Тут он указывает на бидон возле кассового аппарата, а потом на секунду опускает глаза, словно смутившись. Откуда он узнал, что молоко у нее перегорело? – Других продуктов я тоже принес. – На полу рядом с креслом стоит черный докторский чемоданчик.
Шарлотт открывает рот сказать, что ничего у него не возьмет, но она знает, что возьмет.
Бутылочка уже почти опустела. Веки у Виви тяжелеют. Мало-помалу уровень молока опускается, и постепенно Виви прекращает сосать. Шарлотт стоит и смотрит на мужчину, уставившегося на ребенка, ее ребенка, которого он держит на руках. В груди у нее что-то переворачивается. Кто этот человек?
Она расправляет плечи, выпрямляет спину. Она не поддастся.
Шарлотт пересекает зал и забирает у него Виви. Он встает.
– Я принес молока и еды, потому что всякий раз, как я прихожу, ребенок выглядит голодным.
– Весь Париж голоден.
Он не обращает на это внимания и продолжает:
– Когда я нашел ее здесь одну, без присмотра, я дал ей бутылочку.
– Она была не без присмотра, – отвечает она негодующим тоном. – Я оставила ее в хороших руках. Сегодня моя очередь отоваривать карточку. Мы ходим по очереди.
– Когда я пришел, ребенок был совсем один, – настаивает он. – Ваша сестра, должно быть, на минуту вышла.
Шарлотт уже собирается сказать, что они с Симон на самом деле никакие не сестры, просто ведут себя так, и тут на нее наваливается осознание. Нет, ужас. Симон никогда бы не оставила Виви одну по доброй воле. Симон арестована. Теперь это ему придется оправдываться. Теперь это он виноват. Немцы, его народ, увели Симон.
Она видит, как его лицо омрачается, когда ему в голову приходит та же мысль.
– Вы арестовали ее! – Она наполовину кричит, наполовину плачет.
– Я никого не арестовывал, – отвечает он спокойно.
– О да, вы никого не арестовываете. Вы ничего не делаете. У вас же нет полномочий.
Вместо ответа он кладет два пальца на лоб Виви.
– У ребенка жар. Я взял на себя смелость дать ей полтаблетки аспирина. – Тут он кивает в сторону черного чемоданчика и добавляет: – Я врач.
А он вовсе не дурак. У него нет полномочий спасти Симон или старого профессора, но у него есть возможность вылечить ее ребенка – вот что он ей говорит.
Она открывает рот, не зная, что именно надо сделать – поблагодарить его или плюнуть в лицо. Но не делает ни того ни другого. Просто стоит с Виви на руках и смотрит, как он достает из черного докторского чемоданчика продукты, кладет их на стойку, уходит из магазина. Виви даже не вздрагивает от звука дверного колокольчика.
* * *
Когда он приходит на следующий день, то сразу спрашивает о Виви. Шарлотт отвечает, что она спит в задней комнате.
– Благодаря вам, – добавляет она, прежде чем успевает себя остановить. Он улыбается, и она понимает, что опять поддалась. Он вынудил ее быть вежливой. Больше чем вежливой – благодарной, дружелюбной, в долгу перед ним.
Он ставит черный чемоданчик рядом с кассой, начинает выкладывать на стойку продукты. Буханка хлеба, кусок сыра. Они уже несколько месяцев не видели сыра. Он все еще достает еду, когда над дверью звякает колокольчик. Шарлотт поворачивается на звук и сразу узнает вошедшего. В лавке этот человек появляется редко, но ей приходится видеть его на улице, или в других магазинах, или когда он играет в карты с консьержкой у них в подъезде. Они с консьержкой большие друзья. Каждый раз, сталкиваясь с ним, Шарлотт вынуждает себя не отводить глаза. Этот мужчина был ранен на прошлой войне, и, поскольку он стоял в траншее так, что неприкрытой оставалась только голова, огонь полностью уничтожил его лицо. Пластические хирурги проделали неплохую работу, и теперь у него новое лицо. Издалека он выглядит почти нормальным. Вблизи вызывает ужас. Его новое лицо застывшее и неподвижное, будто из воска. Оно не способно выразить ни печали, ни радости, ни гнева, ни нежности. С неделю назад Шарлотт видела его на улице, он яростно обличал какую-то девушку, сказавшую «спасибо» немецкому солдату, – тот поднял конверт, который она обронила. Яростный патриотизм этого мужчины и его неукротимая ненависть по отношению к немцам были понятны, если учесть, что они с ним сделали, но этот контраст между неистовым гневом и бесстрастным выражением на неподвижном лице делал его похожим на какую-то страшную механическую куклу, способную на разрушения, но не подчиняющуюся какому-либо здравому смыслу.
Шарлотт снова поворачивается к немецкому офицеру. Продуктов на стойке больше нет. Немец стоит в дальнем углу с раскрытой книгой в руках, черный докторский чемоданчик у его ног.
Тот человек начинает бродить по магазину, берет с полки то одну, то другую книгу, затем ставит не на место: он пристально смотрит на нее, потом на немецкого офицера, потом опять на нее. Наконец он уходит.
Офицер подхватывает с пола свой чемоданчик, пересекает лавку, передает ей.
– Поставьте продукты в заднюю комнату, где их никто не увидит.
Когда это у них успела появиться общая тайна?
* * *
В следующий раз, несколько дней спустя, она спрашивает его о Симон. По выражению его лица становится понятно, что справки он навел, но ничего не собирался ей рассказывать, пока она не спросит сама.
– Она в Дранси. Ее забрали двое полицейских – жандармы, не немцы – сначала в участок на рю де Греффюль, а потом переправили в немецкое учреждение на допрос. Видимо, все прошло неплохо. Ее бы уже освободили, если бы не ее звезда.
– Что же не так с ее звездой?
– Она была не пришита, а держалась на кнопках.
– Но Симон специально сделала так, чтобы можно было носить звезду на платье, и на кофте, и на пальто. Она никогда не выходила без нее.
– По правилам звезда должна быть пришита на одежду.
– И за это ее отправили в лагерь?
– Они очень скрупулезны насчет подобных вещей.
– «Они»? А вы разве не один из них?
Ответом ей был тот самый ничего не выражающий взгляд, который говорил, что у него нет полномочий.
– Я могу ее навестить?