Нахалки
Часть 21 из 35 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Эти рецензии, пусть и непримечательные сами по себе, показывают, как росла у молодого автора уверенность в себе. Наряду с язвительными письмами стали появляться и первые слова похвалы – в том числе от Нормана Мейлера, чье появление на телевидении с Дороти Паркер и Трумэном Капоте Малкольм освещала для журнала. Мейлер считал, что Малкольм неверно процитировала отрывки из его дискуссии с Капоте, но сообщил об этом несколько игривым тоном:
Нельзя к этому не добавить, что репортаж леди Уинн написан великолепно и страдает лишь одним пустяковым недочетом: практически ни одного из приписанных мне слов я не говорил.
В это время Уинн была помолвлена с Дональдом Малкольмом. Дональд в пятьдесят седьмом году получил работу в New Yorker, и Джанет вслед за ним переехала в Бруклин. Последующие семь лет она не напечатала ни строчки – слишком была занята, воспитывая единственную дочь Энн Оливию.
Сама Джанет Малкольм обычно рассказывает о начале своей работы в New Yorker так: когда дочь была маленькой, ей пришлось прочитать невероятное количество детских книг, и, наконец, мистер Шон, с которым она была знакома через мужа, предложил ей написать статью о детской литературе для декабрьского выпуска New Yorker шестьдесят шестого года. Малкольм согласилась с энтузиазмом, которого Шон, быть может, и не ожидал. Она ему выдала обзорную статью в десять тысяч слов с анализом своих любимых книг. И начинает она в несколько назидательном тоне – не так весело и бойко, как писала в New Republic, когда была моложе:
«Наши дети – зеркало наших убеждений и испытательный стенд для нашей философии. Если мы воспитываем ребенка, чтобы он был счастлив, и не слишком интересуемся, правильно ли он себя ведет, – то мы, очевидно, верим, что в основе человеческой сути лежит добро и что жизнь предоставляет человеку безграничные возможности для счастья».
Статья получилась настолько сильной, что Шон обратился к Малкольм с просьбой написать такой обзор и в следующем, шестьдесят седьмом, и еще раз, в шестьдесят восьмом году. Статья шестьдесят седьмого вышла такой же сухой, как и предыдущая, но в шестьдесят восьмом Малкольм почему-то перешла в жанр аргументированного спора: примерно в середине статьи она втягивается в словесную перепалку с врачом, настаивающим, что показывать молодежи действительность нужно «не такую мерзкую».
Не знаю, как именно доктор Лазанья собирается представлять реальность «не такой мерзкой», и даже не уверена, что сегодня реальность более мерзка, чем в прошлом. Мы больше знаем о социальных проблемах и больше обращаем на них внимания, но это не значит, что самих проблем стало больше. По-моему, хуже была реальность в те времена, когда ребенка вешали за кражу каравая хлеба. (Сейчас следовало бы повесить тех, кто этот хлеб печет.)
Потом она высказывает предположение, что лучше было бы детям читать «книги с фактами» о наркотиках, предостерегающие от их употребления. Еще она рекомендует книги о сексе, которые «стали гораздо откровеннее, чем раньше, и не каждый родитель согласится, что именно так должна подаваться подобная информация». В статье она также рецензирует адаптированные для детей книги об истории чернокожих и говорит, что из них многие познакомили ее с фактами, ранее ей неизвестными.
Мистер Шон, заметив этот расцветающий талант, предложил ей вести колонку «О доме» – писать об обстановке и отделке. Малкольм сочла, что такие статьи – отличные упражнения, чтобы научиться писать. Это были ее первые выходы за рамки литературной критики. Начала она писать постепенно, описывая различных поставщиков мебели и дизайнеров интерьера. Еще у нее в семидесятом возникло желание написать о расцветающем движении за освобождение женщин, бывшем тогда на устах у всех.
Эта статья вышла в New Republic, фамилию автора переврали (напечатали «Малком»). Зато вернулась прежняя живость письма. Малкольм позволила себе поиздеваться над господствовавшим в женском движении мнением, что реализовать себя женщина может только за пределами дома.
В любом случае женщина, ради карьеры поручающая своего ребенка чужому попечению, не должна лицемерить и говорить, что это ради ребенка. Это она ради себя. Может быть, это правильный поступок – эгоистичные решения часто бывают наилучшими, – но нужно понимать, что делаешь, и понимать, что за отсутствие родительского внимания придется расплачиваться отсутствием детской привязанности.
Тут слышится не такое уж слабое дуновение гнева. Утверждение, что «новый феминизм может оказаться даже более злобной причиной недовольства и несогласия» звучало в тогдашних спорах сплошь и рядом. Дидион, обеспокоенная «обыденщиной» женского движения, тоже часто к нему прибегала, но какая-то есть в этом аргументе неестественность. Не слишком он вяжется с образом писательницы, постепенно строящей свою независимость, но зато вполне подходит женщине, нашедшей счастье в материнстве и не желающей ни отбросить все то хорошее, что из этого следует, ни лишать себя свободы выбора именно этого варианта. Стилистически эти статьи очень далеки от легкомысленной болтовни, которую Малкольм печатала в New Yorker: ее стиль, украшенный тщательно выстроенным потоком сознания, стал куда более элегантным.
Когда редакция New Republic попросила ее ответить на поступающие гневные письма, Малкольм написала со своей обычной иронией:
Тем же, кто задает вопросы по существу, нужен анализ более подробный, чем позволяет мне сейчас моя Женская Доля, призывающая к печению хлеба и заготовке консервов. Когда она даст мне передышку, я надеюсь отослать вам новую статью по некоторым из затронутых вопросов.
Раздражительность Малкольм могла быть вызвана ситуацией: когда она это писала, Дональд, ее муж, был серьезно болен. Врачи не могли понять, что с ним: впоследствии Малкольм решила, что у него пропустили болезнь Крона. Через некоторое время он уже не смог работать, и это сильно напрягло семейный бюджет, хотя New Yorker в те времена платил авторам щедро. Вскоре стало ясно, что Дональд умирает.
Малкольм продолжала каждый месяц сдавать свою мебельную колонку – в основном каталоги и описания того, что ей понравилось. Но в марте семьдесят второго она впервые отклонилась от этой схемы: готовя материал о современной мебели, она встретилась с художником Фумио Йошимурой, «который пока что больше известен как муж Кейт Миллет, чем как художник». Действительно, Миллет в семьдесят втором была знаменита как автор бестселлера «Политика пола» – некоей попытки внести феминизм в литературную критику, применяя тактику выжженной земли. Малкольм, описывая встречу с Йошимурой, то и дело отвлекается на Миллет, и разговор в конце концов переходит на освобождение женщин.
Я заметила, что родители боятся, как бы мальчишки, не любящие спорт, не выросли гомосексуалами. «Участь хуже смерти», – буркнула Кейт Миллет, не отрываясь от своей почты. Она отстранялась от разговора, и я потом поняла, что это было проявление такта, а не невежливости.
В этот момент, видимо, Малкольм увлеклась, и статья превратилась в интервью с Миллет, которую Малкольм все время уважительно называет по имени и фамилии:
Аллюзивный, с некоторой иронией, академический тон «Политики пола» в живой речи Кейт Миллет отсутствует полностью… Скульптуры Кейт Миллет похожи друг на друга – и на Кейт Миллет: угловатые, коренастые, сильные и оптимистичные персонажи.
Здесь впервые проявился репортажный метод Джанет Малкольм, который впоследствии заслужил ей массу и похвал, и ругани: она вводит себя в этот рассказ-интервью как персонаж, создает «повествователя от первого лица», которому, как потом выясняется, верить нельзя – прием, продиктованный необходимостью. Вот пример: читатели не знают, что перед ними – интервью, данное выдающейся феминисткой корреспонденту, который к феминизму относится весьма скептически, хотя книгу Миллет явно читал.
В последний год жизни мужа (Дональд Малкольм скончался в сентябре семьдесят пятого) Джанет Малкольм – подозревая, может быть, что ей нужно еще сильнее утвердиться профессионально, – стала интересоваться сравнительно новым искусством: фотографией. Она еще не читала книгу Сьюзен Зонтаг, публиковавшуюся по частям в New York Review of Books, и прочтет только в восьмидесятых.
Но еще до этого она сперва написала рецензию для New Yorker на книгу об Альфреде Штиглице, а затем подготовила ретроспективу Эдварда Вестона для Times. Ретроспектива была сделана аккуратно, с некоторой склонностью к использованию профессионального жаргона – это было в конце испытания на должность фотокритика в New York Times. Газета предложила ей эту работу, но Уильям Шон сказал, что она может быть фотокритиком и в New Yorker.
Выпуская в восьмидесятом сборник «Диана и Nikon», куда вошли статьи о фотографии, Малкольм написала, что свою колею нашла не сразу. «Когда я стала эти статьи перечитывать, – пишет она, – мне представилось, как человек пытается впервые в жизни срубить дерево. Сил у него мало, топор у него тупой, но он очень, очень упрям». Малкольм пишет, что навык, по ее мнению, она стала приобретать в семьдесят восьмом – в статье «Две жизни», посвященной возможностям моментальных снимков. О фотографии она стала говорить в терминах морали – тех, которые так хорошо служили Зонтаг. При таком подходе ей проще было донести до читателя, чем ее так возмущают многие фотографии:
Книга [Уокера] Эванса – не антология добра и порядка, какой она задумывалась. В ней хаос и раздрай, мелкая суета и неразбериха, люди с мертвыми глазами, неудачники и жертвы, перемолотые бездушной машиной капитализма, обитатели земли настолько же бездуховной, насколько бесплодна ее пораженная эрозией почва.
Но видно, как Малкольм все больше осваивается с материалом, как ее фразы становится как-то приятнее читать:
Открыть, ни о чем таком не думая, книжку «Джорджия О’Киф: Портрет», выпущенную Музеем Метрополитен по случаю фотовыставки, – это как выехать за город и вдруг оказаться в Стоунхендже.
К тому времени, когда Малкольм стала разбираться в фотографии, ее все больше и больше интересовал жанр литературного творчества, который в редакции New Yorker называли «статьи по фактам» – имелись в виду объемные репортажи, ставшие фирменным продуктом журнала. Малкольм в это время снова вышла замуж, на этот раз за своего редактора в New Yorker Гарднера Ботсфорда. И пыталась бросить курить – хотя считала этот процесс тесно связанным с актом письма. А пока репортажи заставляли ее выходить во внешний мир, где нельзя было допрашивать интервьюируемого с сигаретой в руке. Так что она сказала мистеру Шону, что сделает «репортаж по факту» и выбрала в качестве темы семейную терапию. Тут, конечно, самое место для фрейдистских мотивов, потому что отец ее был психиатром. Но брачный союз писателя Малкольм с темой психоанализа оказался идеальным и незабываемым.
Когда Малкольм начала писать о психоанализе, он существовал уже почти сто лет, но к семидесятым этот подход утратил популярность. Психофармакология была на подъеме, журналы то и дело упоминали «маленького маминого помощника» – валиум. Феминистки, как правило, от психоанализа с отвращением шарахались, видя в идеях Фрейда (например, «зависть к пенису») теоретический базис для угнетения женщин. Однако и психотерапия набирала популярность, хотя настоящего своего расцвета в США добилась в конце восьмидесятых и в девяностые. Книги специалиста по экзистенциальной психотерапии Ролло Мэя, объединившего идеи экзистенциалистов и клиническую практику, пользовались большим спросом, особенно среди культурной элиты – то есть возможных подписчиков New Yorker. Всего этого хватало, чтобы разжечь интерес к теме.
Исследование современной психиатрической практики Малкольм начала со статьи о семейной терапии «Одностороннее зеркало» и в ней отметила, что практика фактически опровергла почти все существовавшие ранее концепции психоанализа. Вводя в уравнение новых людей, терапевты начинали работать агрессивнее, ставить себе масштабные задачи, а сохранять конфиденциальность стало невозможным. Малкольм смотрела на это весьма скептически, но дала семейному терапевту полную возможность говорить самому за себя, и выглядел он коммивояжером в дешевом костюме:
Лет через десять – двадцать семейная терапия станет в психиатрии господствовать, потому что она рассматривает человека в контексте. Это терапия нашего века, в то время как индивидуальная терапия – принадлежность века девятнадцатого. Это не значит, что она хуже – просто жизнь развивается и меняется, и в конкретный исторический период повсюду возникают новые взгляды на жизнь и новые на нее реакции. Семейная терапия для психиатрии – то же самое, что Пинтер для театра или экология для естествознания.
Статья не была написана как критика психоанализа в целом – эта цель была отложена до встречи с объектом следующего репортажа, типичным психотерапевтом Аароном Грином (имя изменено). Подробные беседы с Грином Малкольм использовала как предлог для разбора психоаналитиков и психоанализа в общем – иначе говоря, Малкольм подвергла психоанализу самого Грина. Даже его кушетка удостоилась ремарки:
Пустая кушетка в кабинете смотрелась многозначительно. «Я вам не какой-то потрепанный диван, – будто говорила она. – Я – Кушетка Психоаналитика».
Этот тонкий штрих (и характерный для Малкольм интерес к комедийному потенциалу обстановки героя репортажа) показывает важную особенность ее писательской техники: она изучает своего героя критически, но без злобы. Малкольм освещает проблему, делает предположения о возможных ее решениях, но есть в ее интонациях, как объяснил один рецензент, «проказливая усмешка». Аарон Грин оказывается глупым и суетливым, но вполне симпатичным. Малкольм постепенно вопросами подводит его к признанию, что даже сама его приверженность профессии может быть сочтена дефектом его психологии:
К работе психоаналитика меня привлекла именно дистанция, которая возникает между мною и теми, кого я лечу. Ситуация весьма комфортной воздержанности.
Малкольм продолжает каталог проявлений обмана и лицемерия в этой «невозможной профессии»: продолжительность терапии становится все больше; результатом, вероятнее всего, будет не излечение, а перенос – «явление, при котором пациент переносит на психотерапевта те самые застрявшие с детства чувства и желания, от которых и пришел лечиться». Малкольм считала, что эти проблемы институционализированы школами подготовки психоаналитиков (в которых уже и сами психотерапевты видят некоего суррогатного родителя). Она мягко замечает, что сама эта подготовка требует, чтобы хороший психоаналитик подвергался подробному психоанализу. Но она не превратила Грина в сатиру на самого себя: он кажется беспомощным, бестолковым и почти наверняка занят не своим делом. Но злонамеренности в нем нет.
Интервью с Аароном Грином, собранные в книгу «Психоанализ: невозможная профессия», вызвали повсеместный восторг. В семидесятых практически каждый американец хотя бы раз пробовал психоанализ и с отвращением от него отказывался, не зная толком, что именно психоанализ должен дать пациенту. Книга Малкольм описала парадоксы психоанализа так красиво, что обворожила всех рецензентов, даже психоаналитиков.
Воодушевленная успехом, Малкольм принялась за второй проект, связанный с психоанализом, – еще один подробный литературный портрет психоаналитика. Но на этот раз она не стала перебирать объемный список терапевтов Манхэттена, а нашла Джеффри Муссаифа Мэссона. У Мэссона в руках был «динамит» – неопубликованная переписка Фрейда с его учеником Вильгельмом Флиссом. Мэссон, не мешкая, известил прессу о своем открытии: из этих писем видно, что Фрейд фактически не отказывался от концепции, известной как «теория соблазнения». В первоначальном виде эта теория гласила, что источник большинства неврозов – детские сексуальные переживания, часто связанные с соблазнением пациента кем-то из родителей. В двадцать пятом году Фрейд от этой теории отказался: он пришел к убеждению, что при описании подобных переживаний пациенты часто описывали не реальность в буквальном смысле, а реальность воображаемую. Если верить Мэссону, то получалось, что Фрейд изначально был прав в подозрении, что в истоках большинства психологических расстройств лежит пережитое в детстве сексуальное злоупотребление (как его определили бы современные нравы).
Утверждения Мэссона заинтересовали Малкольм, и она решила с ним связаться. Мэссон оказался хорошим оратором и не скупился на разоблачительные фразы. За несколько дней интервью (часть Малкольм записала на диктофон, а остальные в блокнот), он рассказал ей о своих браках. О своих романах. О том, что Анна Фрейд и другие наставники сомневались в нем. «Я был как интеллектуальный жиголо, – записала она за ним. – Его можно держать при себе для удовольствия, но на публике с ним не появишься». Видимо, Мэссон был готов выйти к своей публике, потому что готовился писать книгу о той правде, которую, как сам говорил, нашел в переписке Фрейда с Флиссом. Анна Фрейд и Курт Эйсслер (человек, устроивший Мэссона на работу в Архивы Зигмунда Фрейда) сказали Малкольм, что Мэссон наверняка неверно толкует содержание писем.
Кажется, именно из-за этого отчуждения бывших товарищей Мэссон стал считать Малкольм своего рода другом. Он с самого начала знал, что она собирается написать обо всем, что он рассказал, но все равно был готов детально, часами описывать свои сексуальные похождения, злобу и зависть коллег по профессии, различные составляющие его здоровой и крепкой самооценки. Много места в опубликованной потом книге Малкольм заняли абзацы цитат из его речей, почти трактат, где мэссоновская интерпретация Фрейда чередовалась с подсчетом женщин, с которыми он переспал. Вот типичный пример:
Знаете, что однажды сказала мне Анна Фрейд? «Если бы мой отец жил в наши дни, у него не возникло бы желания быть психоаналитиком». Клянусь, это ее слова. Хотя нет, подождите. Это важно. Это я ей сказал. Я сказал: «Мисс Фрейд, у меня такое чувство, что, живи ваш отец сейчас, он не стал бы психоаналитиком». И она ответила: «Вы правы».
Хотя эти длинные цитаты даются как непрерываемые монологи, на самом деле Малкольм их собирала из разных частей своих интервью – практика, против которой потом возражал Мэссон в судебном процессе.
Почти все, прочитавшие статьи «Беда в Архивах» предположили, что Малкольм намеренно выставляет Мэссона шутом, которому верить нельзя ни на грош. Даже столь разумный и разборчивый поклонник Малкольм, как критик Крейг Селигман, назвал ее статьи о Мэссоне «мастерским уничтожением персонажа». Не приходится сомневаться, что ни у кого из прочитавших «В Архивах Фрейда» (под таким названием статьи были опубликованы отдельной книгой) не возникло впечатления, будто Джеффри Муссаиф Мэссон – эталон уважаемого гражданина. Даже сама Малкольм в беседе с одним психоаналитиком, участвовавшим в истории с архивами, неуважительно заметила: «Я сомневаюсь, что ему [Мэссону] дорого хоть что-нибудь».
Но мне кажется, что это несколько неточное понимание намерений Малкольм. Последующие разбирательства по поводу книги – вскоре мы рассмотрим их подробнее – показали, что все за малым исключением цитаты из Мэссона взяты из записей разговоров с ним. В этом смысле она лишь честно доставила товар, полученный от Мэссона. Он же в последующих судебных тяжбах настаивал, что среди этих цитат есть поддельные, а остальные вырваны из контекста, но это было не так. Простой же диагноз «уничтожение персонажа» подразумевал бы, что такого сотрудничества между репортером и его предметом не было.
И вопрос, должна ли была Малкольм не дать Мэссону уничтожить самого себя, стал главным в последующем десятилетии ее жизни.
После выхода книги Мэссон пришел в бешенство. Он написал в New York Times Book Review письмо, жалуясь, что его оклеветали. Малкольм ответила жестко:
Этот литературный портрет создан на основе более чем сорока часов разговоров с мистером Мэссоном, записанных на пленку. Они начались в Беркли в Калифорнии в ноябре восемьдесят второго, продолжались очно в течение недели и следующие восемь месяцев по телефону… Все, что я цитирую как прямую речь мистера Мэссона, было им сказано почти слово в слово. («Почти» относится к незначительным изменениям, внесенным ради соблюдения синтаксических норм.)
В итоге Мэссон подал иск о клевете, требуя 10,2 миллиона долларов возмещения убытков, из них десять миллионов штрафных. Это была абсурдная сумма – и абсурдный иск. Как отмечали многочисленные комментаторы, в ходе разбирательств – которые, к сожалению Малкольм, затянулись на десять с лишним лет – Мэссон постоянно вносил изменения в поданный иск. В исходной жалобе он перечислял заявления, которые действительно сделал под запись, и Малкольм смогла их воспроизвести.
Однако зацепки у Мэссона нашлись. Одна – выражение «интеллектуальный жиголо» на пленках найти не удалось. Другая – Малкольм изменила некоторые цитаты, хотя сама она оправдывала это в письме в New York Times Book Review тем, что необходимо было убрать его наиболее нелепые заявления. Все это значительно усложнило рассмотрение дела. Как и в случае с делом «Хеллман против Маккарти», проблема заключалась не столько в том, выиграет ли Малкольм суд (как в конечном счете и случилось), а в том, чего ей будут стоить длительные разбирательства.
В восемьдесят седьмом суд отклонил первый иск Мэссона. «Надо было понимать – я же составляла его психологический портрет, – что он так легко не сдастся», – писала она потом. Но в тот момент она все свои силы вложила в новый проект.
Первая фраза «Журналиста и убийцы», опубликованного журналом New Yorker в трех частях в восемьдесят девятом, стала знаменитой. «Любой журналист, если он не слишком глуп и не слишком занят сам собой, понимает, что морального оправдания ему нет», – написала Малкольм – и как фитиль подожгла. Многие, кажется, даже не стали читать дальше этих слов. Я лично впервые увидела Малкольм спустя двадцать лет после выхода этой статьи: она выступала с трибуны на фестивале New Yorker и рассказывала о своей работе. Молодой человек из публики задал ей сердитый вопрос, вспомнив эту фразу; Малкольм секунду помолчала и ответила: «Это был, как вы понимаете, риторический прием».
Но молодой человек этого явно не понимал.
Это всего лишь мелкий штрих к картине, возникшей, когда Малкольм опубликовала подробное исследование конфликта между журналистом Джо Макгиннисом и убийцей Джеффри Макдональдом. В семьдесят девятом году Макгиннис договорился с Макдональдом – обвиняемом в убийстве своей семьи – об эксклюзивных правах на интервью с ним и его адвокатами на все время процесса. Макдональд согласился и явно думал, что сделал удачный ход: Макгиннис тогда прославился, написав книгу «Как продать президента – 1968», в которой нелестно изобразил попытки избирательного штаба Никсона сделать своего кандидата… ну, привлекательнее. После этого Макгиннис стал весьма уважаемым журналистом.
К несчастью для Макдональда, к концу процесса Макгиннис решил, что Макдональд в инкриминируемом деянии виновен. Получившаяся книга – документальная халтурка с названием «Смертельное видение» – стала супербестселлером, но в ней утверждалось, что Макдональд – психопат, хладнокровно убивший свою семью. Выставленный презренным убийцей Макдональд подал на Макгинниса в суд, заявляя, что тот намеренно ввел его в заблуждение относительно сути своего проекта. И действительно, почти по всем журналистским стандартам Макгиннис переступил черту: Макдональд, в частности, ссылался на письма, в которых Макгиннис заверял, что считает обвинительный приговор глубокой несправедливостью.
Свое хлесткое заявление Малкольм развила так:
«Он как мошенник, паразитирующий на людском тщеславии, невежестве или одиночестве: втирается в доверие и без малейших угрызений совести предает. Как наивная вдова, в одно прекрасное утро обнаруживающая, что очаровательный юноша исчез со всеми ее сбережениями, так и человек, согласившийся стать персонажем нон-фикшен, дорого расплачивается за урок, который ему преподносит жизнь в день публикации статьи или книги».
Этот абзац написан с точки зрения тех, кого журналисты предали, и потому многие читатели сходу предположили, будто Малкольм составила обвинительный акт против журналистики, а журналисты разговоры о журналистике любят больше всего на свете. В восемьдесят девятом, когда выходили статьи Малкольм, журналистская масса нашпигована была будущими Вудвордами и Бернстайнами, верующими, что «их же есть ремесло», дарующее власть и могущество. Так что многие ощутили, что Малкольм унизила их честь, – и ударил долго не стихающей град критики:
«Кажется, мисс Малкольм создала змею, глотающую собственный хвост: она обвиняет всех журналистов (включая себя) в отсутствии этики, но при этом не указывает, насколько далеко случалось ей заходить в роли журналистки – воровки на доверии», – рявкнул колумнист New York Times, заодно ложно заявив, будто Малкольм признавалась в фальсификациях. Кристофер Леманн-Хаупт, один из ведущих литературных критиков, обвинил ее в попытке обелить Макдональда, очерняя Макгинниса. Уязвленный колумнист Chicago Tribune окинул взглядом отдел новостей и увидел «коллег, протоколирующих действия политиков, сообщающих о прорывах в медицине… Может кто-нибудь мне объяснить, что такого ужасного в этих совершенно стандартных журналистских работах?»
Но были у Малкольм и защитники. За нее вступился Дэвид Рифф из Los Angeles Times, отметив, что позиция Малкольм очень недалека от прославленной фразы Джоан Дидион: «Писатели всегда кого-то продают». Нора Эфрон, подружившаяся с Малкольм незадолго до этого, сказала в интервью Colombia Journalism Review: «Сказанное Джанет Малкольм настолько разумно, что я не понимаю, с чем тут можно спорить. Я твердо уверена: быть хорошим журналистом – значит всегда с охотой доводить до конца то, что Джанет называет предательством». Такой подход не слишком далек от правила Фиби Эфрон «все есть материал». Но у него есть обратная страна: порой люди не хотят быть материалом.
(Джессика Митфорд, известная разоблачительница, вскрывшая, в частности, в шестьдесят третьем неизвестные подробности похоронного дела, и одна из шести сестер Митфорд, которых тоже вполне можно было бы назвать нахалками, вторила Норе Эфрон: «Я считаю статьи Малкольм великолепными».)
Другой тенденцией нападений на Малкольм стал поиск параллелей между конфликтом ее с Мэссоном и ситуацией, описанной в «Журналисте и убийце». Мэссон, увидев возможности снова поднять шум, сказал репортеру журнала New York, что прочел первую часть статьи как открытое письмо к нему от Малкольм, некое ее покаяние в грехах. И подал апелляцию на отклонение своего иска, дойдя в результате до Верховного суда, где судья Энтони Кеннеди постановил, что Мэссон имеет право на новый суд по своим претензиям к Малкольм. Тот суд Мэссон в конце концов проиграл в девяносто четвертом: присяжные решили, что Малкольм проявила небрежность, но не «преступную халатность». Один из присяжных сообщил New York Times, что «Мэссон был слишком честен. Он весь открылся и показал свои истинные цвета. В них она его и раскрасила, а ему не понравилось».
Впоследствии Малкольм сказала, что может как-то понять, почему ее так закидали камнями:
Кому не будет приятно падение самозваного авторитета? И только громче будет злорадный смех, когда в грязи вываляют автора из New Yorker – журнала, окутавшего себя таким коконом морального превосходства, что сотрудников других изданий достал реально. Не пошло мне на пользу и поведение, которое авторы New Yorker считают в общении с прессой для себя обязательным: шарахаться от публичности, как Уильям Шон в миниатюре. Вот я и не стала защищаться от потока ложных обвинений Мэссона, а молчала как дура.