Маньяк Гуревич
Часть 9 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На уроках он запальчиво рассказывал о преступлениях, ошибках и великих свершениях исторических личностей, будто они – его соседи по коммуналке или алкаши в очереди за пивом. Порой он просто разыгрывал диалоги между каким-нибудь Павлом Первым и его мамашей Екатериной Второй – да так убедительно, будто присутствовал там под столом или за креслом.
Интересный, отдельный был мужик. Ученики его уважали, несмотря на нелепую походку слабовидящего.
Может, он просто и не видел того, что написал Голодных? – подумал Сеня. Ведь только так можно объяснить его молчание. Почему, почему никто из взрослых не решается заехать тому по морде? Сеня представил, как их справедливый, раздающий оценки давно умершим деспотам, гениям, полководцам и государям, норовистый их историк подходит к мелкоголовому говнюку, размахивается и влепляет ему заслуженную плюху!
– Они скоро уйдут… – наконец проговорил историк, не глядя на Гуревича.
– Кто – они? – тот поднял голову.
– Все эти балбесы. Три четверти их уйдут после экзаменов.
– Куда? – тупо спросил Сеня.
– В ПТУ. Останутся нормальные ребята. Классы переформируют, кого-то сольют. Будет у тебя совсем другой класс. И наступит другая жизнь…
Гуревич обречённо подумал, что, куда бы ни ушли три четверти его класса, в воздухе они не растворятся. В смысле, в воздухе страны. Что они – плоть от плоти каждой молекулы этого воздуха. Ещё он с некоторым удивлением отметил, что можно, оказывается, говорить о каких-то вещах, не произнося определяющих тему слов, и при этом понимать друг друга.
– Понятно, – сказал он. – Можно идти, Ёсифлавич?
Историк поправил свои толстые очки, будто собирался ещё что-то добавить. Но, видимо, раздумал.
– Да-да, иди, – проговорил он. – Иди, конечно…
Историка звали Иосиф Флавиевич. Ей-богу. С места не сойти! В восьмом классе Гуревичу, а тем более прочим балбесам, это не казалось ни смешным, ни нарочитым. Имя Иосиф в стране было памятным и уважаемым. А что там дальше за ним вьётся – Виссарионович или ещё какое-то замысловатое бла-бла-бла… это можно зажевать.
Но много лет спустя, вспоминая добром своего учителя, Гуревич пытался понять: о чём думал его родитель Флавий, давая сыну такое имя, и о чём, в свою очередь, думал сын, выбирая профессию историка?
* * *
В мае, за считаные дни до экзаменов, Гуревича скрутил приступ аппендицита. Случилось это прямо на уроке, и отпущенный физичкой восвояси, держась за стенки, Гуревич пополз в медпункт. Там его уложили на кушетку и вызвали скорую. В этот миг прозвенел звонок на перемену – пробил гонг, пришло время драться. Прямо в медпункт явился Голодных с подкреплением, они выволокли скрюченного Гуревича в коридор и снова побили. На сей раз он не сопротивлялся, и фельдшер со скорой подобрал его в коридоре, прямо с пола.
Прооперировал Гуревича собственный его дядя Петя. В папиной семье все, кроме папы, были хирургами. Два брата и сестра, тётя Фаня. Она тоже кромсала-шила-пилила-рубила, как залихватский дровосек. «Сплоховал, – весело говорил дядя Петя, – один только Марик».
Длилась вся эпопея с аппендиксом до самых экзаменов, так что Гуревича перевели в девятый класс по текущим, вполне благополучным оценкам. То есть опять он, сука, выиграл! Балабол, шут гороховый и еврей к тому же!
Все вражины его корпели, как миленькие, над математикой, сочинением и прочим наказанием божьим, поклявшись прибить Гуревича окончательно при первой же возможности.
Они и явились первого сентября к своей бывшей школе напористой, злой и азартной командой, за лето сильно подросшей и окрепшей.
Их заметила из окна физкабинета Ирка Крылова. Посоветовала Гуревичу уйти через окно туалета на первом этаже, но Гуревич, влюблённый в Ирку не на жизнь, а на смерть, не пожелал – вот же клоун! – оказаться униженным в её глазах и, как дурак, попёрся к выходу через центральный вход – на встречу с кулаками и каблуками этой дружной сволоты.
«Салют голодному тупому пролетариату!» – успел обречённо крикнуть Гуревич, пока его не завалили… А завалили его прямо там, на крыльце, подхватили под мышки и отволокли за школу. И поскольку он не заткнулся, падла, а продолжал сквозь выбитый зуб комментировать всех и каждого, причём даже в рифму, то его славно и подробно отдубасили на пустынной волейбольной площадке, за кустами.
Укрывая голову обеими руками, он увидел перед собой огромные ноги в элегантных, не пролетарских, не пэтэушных туфлях. Эти ноги стояли довольно близко, но всё же поодаль, и пребывали в полном и как бы недоуменном покое.
– Хочь, пиздани его тоже? – услышал Гуревич в тумане.
– Не хочу, – ответил чей-то баритон, и ноги в красивых туфлях удалились, хотя Гуревич, избитый на сей раз крепко и не по-школьному, этого уже не заметил.
* * *
…Первое, что увидел Гуревич, дней через десять вернувшись в класс, были те же огромные туфли – похоже, итальянские, винной кожи, немыслимой красоты. Владелец их с трудом умещался за школьным столом, выдвинув ноги в середину ряда, перекинув одну на другую и покачивая верхней. Красавец, неандертальский тип: крупный нос, крупные губы, шелковистая каштановая грива… Валерий Трубецкой, ни больше ни меньше. Боже мой! Везёт же людям с фамилиями: родиться Трубецким, и где – в Петербурге!
Валерка был абсолютный балдюк, но хорошо играл на гитаре. Не трын-брын-оп-ца-ца, а волнующие арпеджио, тремоло, за душу берущие глиссандо-пиццикато. Много чего ещё имелось у него в арсенале: пальцы бегали вразброс, как тараканы, щипали-щёлкали, перебирали струны. Где-то, стало быть, учился, возможно, и в музыкальной школе. Ну, и голос неплохой: не Макаревич, конечно, не Высоцкий… но охмурить девчонок – много ль надо? В него и втюрились разом все дурынды, как одна, все девочки класса – особенно та, по которой страдал Гуревич: Ира Крылова.
Ирка была брюнеткой с очень чёрными ресницами над очень светлыми голубыми глазами; этот контраст интриговал, обещая нечто жгучее. Миледи, коварная! Главное, у неё уже имелась грудь: не намек-обещание, не приблизительный эскиз, как у других девчонок, а настоящая грудь, заключённая в настоящий тугой лифчик – на физкультуре под майкой угадывались три мелкие пуговички на спине. Обольстительная, головокружительная! Это из Золя? Нет, из Мопассана. (Мама нашла под подушкой, сказала: «Господи, да читай на здоровье, отличный писатель!»)
А ещё Ирка ходила как настоящая женщина, лениво выбрасывая вперёд и чуть в стороны длинные ноги, и смело одевалась: отец привёз ей из Москвы шикарные штаны, индийский «милтон», и она, как будто так и надо, отважно попёрлась в них в филармонию.
– И каково? – поинтересовался Гуревич.
– Меня лорнировали… – отозвалась Ирка и прыснула.
До появления Трубецкого Ирка Крылова вполне благосклонно реагировала на Гуревича; он уже строил планы если не на освоение этой груди (он был не настолько самонадеян), то хотя бы на максимальное к ней приближение… И вот неизвестно откуда свалившийся музыкальный балдюк в малиновых штиблетах спутал Гуревичу все навигационные приборы! Тут уже не о страстных совместных воздыханиях речь, тут бы минут пять без этой каланчи рядом с Иркой потоптаться…
Валеркин отец был директором какого-то крупного ленинградского предприятия, а мать… о ней почему-то речь не заходила. А если заходила, то Валерка поднимался и отваливал покурить… Впрочем, на горького сироту Валера похож не был; что там стряслось у него с родителями – никогда ни с кем не обсуждалось; просто жил он с отцом, а тот недавно женился на юной деве, чуть ли не ровеснице сына.
Словом, папаше было не до Валеры. Он просто забрасывал в эту жаркую подростковую топку всевозможные ништяки, покупая сыну всё, что тот ни скажет, – от японской электрогитары Aria до нефуфловых шмоток и обуви. Время от времени Валерка наведывался в школу, но чаще просто болтался по улицам – неприкаянная душа без всякого родительского пригляда.
До того как они с Гуревичем стали друзьями не разлей вода, где-то с полгода они пробыли врагами не на жизнь, а на смерть. Тектонический сдвиг в отношениях произошёл ближе к весне. И вот как это было.
Валерка совсем не злой был, просто большой, красивый, доверчивый и всегда при деньгах. Гуревич же…
Нет, Гуревич не был маленьким; но ни красавцем, ни особо доверчивым, ни тем более денежным его бы никто не назвал. Ходил, в чём все ходили: синие школьные брюки, чёрная куртка; шапки-носки-шарфы-варежки вязала ему бабушка Роза. А что тебе ещё? К чему баловство это – шапку покупать, если можно распустить старый свитер или рукав от поеденной молью кофты!
С музыкальным слухом дело у него обстояло тоже не блестяще. И однако… Гуревич заметным был – как-то иначе, совсем по-другому, чем Валерка. Девочки ещё не понимали – почему. Ещё гормоны их не приступили к своей неподкупной жестокой работе, при которой умная женщина уже в весьма юном возрасте чует разницу между фасадом и сутью и всегда делает правильный выбор. Дело не в сочинениях в стихах, которые Гуревич штамповал с поистине заводской производительностью. Хотя и этот фокус производил изрядное впечатление. Просто Гуревич девочек развлекал, забавлял своими остротами, стишками и вычитанными где-то афоризмами. К тому же он явно ими любовался, не упуская случая донести это до сведения объекта: «Нина, Ниночка, а шарфик-то синий как отзывается твоим глазам…» Ещё не осознавая этого, Гуревич израстался в… мама бы сказала: в пошляка-волокиту, папа считал: в бескорыстного романтика.
Во всяком случае Валера Трубецкой с появлением поблизости этого клоуна чувствовал странное напряжение. И понемногу стал раздражаться, отвлекаться от гитары, иногда даже запинаться и тушеваться. Потом стал пытаться Гуревича осадить, что получалось у него так себе, не виртуозно. Гуревич отбривал куда изысканней.
Наконец, у них возникли, как папа говорил, нежелательные физические контакты. Попросту, они сшибались на переменках, и Гуревич, этот гусь лапчатый, – выскочка Гуревич, привычный к побоям, – снова и снова наскакивал на великана Валеру, и тот его лупцевал и отшвыривал. И снова лупцевал…
Он был не подлый, Валерка. Просто очень сильный и красивый, и желал внимания девочек; внимания, которое Гуревич так досадно оттягивал на себя. Лупцуя нахала Гуревича, он прижимал того лапой к стене и утомлённо говорил что-нибудь вроде:
– Глиста в обмороке! Клоун! Курица в майонезе! Тебя придушить?
Стерпеть это было нельзя. И Гуревич поклялся себе, что отомстит Трубецкому; умрёт, но отомстит. Он прекрасно понимал, что «отомстить» – означает сдохнуть самому. Так смертник, обвязанный гранатами, бросается под танк.
* * *
Их пролетарская школа была по-настоящему пролетарской, с уклоном в профобразование. И ребята, и девочки на уроках автодела могли получить права водителя третьего класса.
В кабинете автодела висело на стене самое внушительное учебное пособие, какое в своей жизни видел Гуревич: фанерный стенд длиной метров в пять, к которому были прикручены наглядные предметы по автотеме – коленчатый вал, кусок руля, педаль сцепления… Много разных увесистых автомобильных деталей.
Гуревича в то время мало интересовали автомобили, слишком всё это было несбыточным, громоздким и непредставимо дорогим; а вот Валерка то и дело подходил к стенду, да что там, просто прилипал к нему, подолгу изучая разные части автомобиля – наверное, прикидывал, не пора ли обратиться к отцу с соответствующим запросом.
Хитроумный Гуревич засёк эти бдения и подстерёг момент. Когда Валера вновь прилип к заветному стенду с авторасчлененкой, он разбежался и с размаху пнул того в спину. От внезапности нападения Валерка потерял равновесие, тюкнулся вперёд, выставив руки, и невольно приподнял стенд, сняв его с крюков. И остался стоять, как атлант, приняв на руки вес автомобильного пособия.
Валера был здоровый парняга. Он стоял и держал всю эту автохалабуду, не решаясь бросить… Минут пять так стоял, как древнегреческий атлет, под страшным весом. А Гуревич разбегался и вколачивал подарочки ему в задницу. То одной ногой, то другой. Разбегался, хэкал и вколачивал…
– Гуревич, – выдыхал Трубецкой после каждого удара. – Ты же умный, Гуревич? Когда-то у меня заберут эти двести кило, и я тебя убью.
– И отлично (бух!)! – кричал Гуревич, разбегаясь. – Это будет потом (бух!)… А пока я тебе всю жопу отобью (бух!).
Минут через пять вернулись из учительской два препода автодела, узрели картину, ахнули, подскочили, подхватили стенд с обеих сторон… и Трубецкого освободили. В ту секунду, когда они перехватили вес, Трубецкой с воплем: «Гуревич, тебе не жить!!!» – помчался за Сеней. Тот метнулся в коридор и выскочил в открытое окно…
Оно выходило прямо на школьный стадион.
Теперь уже Гуревич летел по беговой дорожке, как древнегреческий атлет; за ним мчался Трубецкой…
У Валеры, конечно, были длинные ноги и, соответственно, бо́льший шаг, но Гуревич был вёрткий и лёгкий и обуян ужасом. Он был смертник, обвешанный гранатами, который в последнюю минуту раздумал бросаться под танк. Он был Давидом, где-то посеявшим свою пращу и улепётывающим от разъярённого Голиафа.
В одном месте его взлётная полоса обрывалась в яме для прыжков в длину. Обычная по спортивным стандартам яма с песком, метров семь. Кажется, мировой рекорд по тем временам как раз и достигал вот этих самых метров. Если б Валера в ту минуту настиг Гуревича, он бы точно его прибил и, вероятно, там же, в песке, закопал.
Лёгкий от ужаса Гуревич перелетел через яму. Валерка же в песке увяз…
Рекорды ставятся только на запредельном адреналине.
В общем, Гуревичу удалось смыться, и он заперся в своей цитадели – то бишь дома засел… Пару дней изображал жестокий понос, а может, и вправду пронесло его разок, идиота, – от того же страха или богатого воображения: он хорошо представлял себе встречу с Валерой.
Потом он просто перестал ходить в школу. Бродил по городу, уезжал в Комарово. Однажды доехал до Вырицы, вернее, до станции Посёлок. Прогулялся по центральной улице, добрёл до дома, где на лето они снимали веранду в его далёком, далёком, как сейчас ему казалось, детстве. У ворот никто не стоял – видимо, дед Никон спился и умер. А заходить в дом и узнавать ещё что-то для себя грустное Сеня не хотел. Просто стоял и смотрел на «старую каракатицу» – на ней только-только плоды завязались, ещё зелёные, похожие на орешки; но уж Сеня-то знал, какие они сладкие, эти неказистые яблочки.
Долго он гулял по окрестностям, узнавая и в то же время не узнавая их. Добрёл до поля, где на обрывистом и извилистом берегу Оредежа росла всенародно известная корабельная сосна, к которой мальчишки и даже взрослые летом привязывали тарзанку. Как он летал на ней! – высоко, легко, лицом прямо в солнечную жарь голубого неба…
Родители о его метаниях ничего не знали; они по-прежнему работали, как бурлаки, а бабушка Роза видела, что Сенечка с утра уходит в школу – она ему даже бутерброды готовила. Ситуация намечалась патовая, конец девятого класса. Дурацкая история с двумя идиотами…
Интересный, отдельный был мужик. Ученики его уважали, несмотря на нелепую походку слабовидящего.
Может, он просто и не видел того, что написал Голодных? – подумал Сеня. Ведь только так можно объяснить его молчание. Почему, почему никто из взрослых не решается заехать тому по морде? Сеня представил, как их справедливый, раздающий оценки давно умершим деспотам, гениям, полководцам и государям, норовистый их историк подходит к мелкоголовому говнюку, размахивается и влепляет ему заслуженную плюху!
– Они скоро уйдут… – наконец проговорил историк, не глядя на Гуревича.
– Кто – они? – тот поднял голову.
– Все эти балбесы. Три четверти их уйдут после экзаменов.
– Куда? – тупо спросил Сеня.
– В ПТУ. Останутся нормальные ребята. Классы переформируют, кого-то сольют. Будет у тебя совсем другой класс. И наступит другая жизнь…
Гуревич обречённо подумал, что, куда бы ни ушли три четверти его класса, в воздухе они не растворятся. В смысле, в воздухе страны. Что они – плоть от плоти каждой молекулы этого воздуха. Ещё он с некоторым удивлением отметил, что можно, оказывается, говорить о каких-то вещах, не произнося определяющих тему слов, и при этом понимать друг друга.
– Понятно, – сказал он. – Можно идти, Ёсифлавич?
Историк поправил свои толстые очки, будто собирался ещё что-то добавить. Но, видимо, раздумал.
– Да-да, иди, – проговорил он. – Иди, конечно…
Историка звали Иосиф Флавиевич. Ей-богу. С места не сойти! В восьмом классе Гуревичу, а тем более прочим балбесам, это не казалось ни смешным, ни нарочитым. Имя Иосиф в стране было памятным и уважаемым. А что там дальше за ним вьётся – Виссарионович или ещё какое-то замысловатое бла-бла-бла… это можно зажевать.
Но много лет спустя, вспоминая добром своего учителя, Гуревич пытался понять: о чём думал его родитель Флавий, давая сыну такое имя, и о чём, в свою очередь, думал сын, выбирая профессию историка?
* * *
В мае, за считаные дни до экзаменов, Гуревича скрутил приступ аппендицита. Случилось это прямо на уроке, и отпущенный физичкой восвояси, держась за стенки, Гуревич пополз в медпункт. Там его уложили на кушетку и вызвали скорую. В этот миг прозвенел звонок на перемену – пробил гонг, пришло время драться. Прямо в медпункт явился Голодных с подкреплением, они выволокли скрюченного Гуревича в коридор и снова побили. На сей раз он не сопротивлялся, и фельдшер со скорой подобрал его в коридоре, прямо с пола.
Прооперировал Гуревича собственный его дядя Петя. В папиной семье все, кроме папы, были хирургами. Два брата и сестра, тётя Фаня. Она тоже кромсала-шила-пилила-рубила, как залихватский дровосек. «Сплоховал, – весело говорил дядя Петя, – один только Марик».
Длилась вся эпопея с аппендиксом до самых экзаменов, так что Гуревича перевели в девятый класс по текущим, вполне благополучным оценкам. То есть опять он, сука, выиграл! Балабол, шут гороховый и еврей к тому же!
Все вражины его корпели, как миленькие, над математикой, сочинением и прочим наказанием божьим, поклявшись прибить Гуревича окончательно при первой же возможности.
Они и явились первого сентября к своей бывшей школе напористой, злой и азартной командой, за лето сильно подросшей и окрепшей.
Их заметила из окна физкабинета Ирка Крылова. Посоветовала Гуревичу уйти через окно туалета на первом этаже, но Гуревич, влюблённый в Ирку не на жизнь, а на смерть, не пожелал – вот же клоун! – оказаться униженным в её глазах и, как дурак, попёрся к выходу через центральный вход – на встречу с кулаками и каблуками этой дружной сволоты.
«Салют голодному тупому пролетариату!» – успел обречённо крикнуть Гуревич, пока его не завалили… А завалили его прямо там, на крыльце, подхватили под мышки и отволокли за школу. И поскольку он не заткнулся, падла, а продолжал сквозь выбитый зуб комментировать всех и каждого, причём даже в рифму, то его славно и подробно отдубасили на пустынной волейбольной площадке, за кустами.
Укрывая голову обеими руками, он увидел перед собой огромные ноги в элегантных, не пролетарских, не пэтэушных туфлях. Эти ноги стояли довольно близко, но всё же поодаль, и пребывали в полном и как бы недоуменном покое.
– Хочь, пиздани его тоже? – услышал Гуревич в тумане.
– Не хочу, – ответил чей-то баритон, и ноги в красивых туфлях удалились, хотя Гуревич, избитый на сей раз крепко и не по-школьному, этого уже не заметил.
* * *
…Первое, что увидел Гуревич, дней через десять вернувшись в класс, были те же огромные туфли – похоже, итальянские, винной кожи, немыслимой красоты. Владелец их с трудом умещался за школьным столом, выдвинув ноги в середину ряда, перекинув одну на другую и покачивая верхней. Красавец, неандертальский тип: крупный нос, крупные губы, шелковистая каштановая грива… Валерий Трубецкой, ни больше ни меньше. Боже мой! Везёт же людям с фамилиями: родиться Трубецким, и где – в Петербурге!
Валерка был абсолютный балдюк, но хорошо играл на гитаре. Не трын-брын-оп-ца-ца, а волнующие арпеджио, тремоло, за душу берущие глиссандо-пиццикато. Много чего ещё имелось у него в арсенале: пальцы бегали вразброс, как тараканы, щипали-щёлкали, перебирали струны. Где-то, стало быть, учился, возможно, и в музыкальной школе. Ну, и голос неплохой: не Макаревич, конечно, не Высоцкий… но охмурить девчонок – много ль надо? В него и втюрились разом все дурынды, как одна, все девочки класса – особенно та, по которой страдал Гуревич: Ира Крылова.
Ирка была брюнеткой с очень чёрными ресницами над очень светлыми голубыми глазами; этот контраст интриговал, обещая нечто жгучее. Миледи, коварная! Главное, у неё уже имелась грудь: не намек-обещание, не приблизительный эскиз, как у других девчонок, а настоящая грудь, заключённая в настоящий тугой лифчик – на физкультуре под майкой угадывались три мелкие пуговички на спине. Обольстительная, головокружительная! Это из Золя? Нет, из Мопассана. (Мама нашла под подушкой, сказала: «Господи, да читай на здоровье, отличный писатель!»)
А ещё Ирка ходила как настоящая женщина, лениво выбрасывая вперёд и чуть в стороны длинные ноги, и смело одевалась: отец привёз ей из Москвы шикарные штаны, индийский «милтон», и она, как будто так и надо, отважно попёрлась в них в филармонию.
– И каково? – поинтересовался Гуревич.
– Меня лорнировали… – отозвалась Ирка и прыснула.
До появления Трубецкого Ирка Крылова вполне благосклонно реагировала на Гуревича; он уже строил планы если не на освоение этой груди (он был не настолько самонадеян), то хотя бы на максимальное к ней приближение… И вот неизвестно откуда свалившийся музыкальный балдюк в малиновых штиблетах спутал Гуревичу все навигационные приборы! Тут уже не о страстных совместных воздыханиях речь, тут бы минут пять без этой каланчи рядом с Иркой потоптаться…
Валеркин отец был директором какого-то крупного ленинградского предприятия, а мать… о ней почему-то речь не заходила. А если заходила, то Валерка поднимался и отваливал покурить… Впрочем, на горького сироту Валера похож не был; что там стряслось у него с родителями – никогда ни с кем не обсуждалось; просто жил он с отцом, а тот недавно женился на юной деве, чуть ли не ровеснице сына.
Словом, папаше было не до Валеры. Он просто забрасывал в эту жаркую подростковую топку всевозможные ништяки, покупая сыну всё, что тот ни скажет, – от японской электрогитары Aria до нефуфловых шмоток и обуви. Время от времени Валерка наведывался в школу, но чаще просто болтался по улицам – неприкаянная душа без всякого родительского пригляда.
До того как они с Гуревичем стали друзьями не разлей вода, где-то с полгода они пробыли врагами не на жизнь, а на смерть. Тектонический сдвиг в отношениях произошёл ближе к весне. И вот как это было.
Валерка совсем не злой был, просто большой, красивый, доверчивый и всегда при деньгах. Гуревич же…
Нет, Гуревич не был маленьким; но ни красавцем, ни особо доверчивым, ни тем более денежным его бы никто не назвал. Ходил, в чём все ходили: синие школьные брюки, чёрная куртка; шапки-носки-шарфы-варежки вязала ему бабушка Роза. А что тебе ещё? К чему баловство это – шапку покупать, если можно распустить старый свитер или рукав от поеденной молью кофты!
С музыкальным слухом дело у него обстояло тоже не блестяще. И однако… Гуревич заметным был – как-то иначе, совсем по-другому, чем Валерка. Девочки ещё не понимали – почему. Ещё гормоны их не приступили к своей неподкупной жестокой работе, при которой умная женщина уже в весьма юном возрасте чует разницу между фасадом и сутью и всегда делает правильный выбор. Дело не в сочинениях в стихах, которые Гуревич штамповал с поистине заводской производительностью. Хотя и этот фокус производил изрядное впечатление. Просто Гуревич девочек развлекал, забавлял своими остротами, стишками и вычитанными где-то афоризмами. К тому же он явно ими любовался, не упуская случая донести это до сведения объекта: «Нина, Ниночка, а шарфик-то синий как отзывается твоим глазам…» Ещё не осознавая этого, Гуревич израстался в… мама бы сказала: в пошляка-волокиту, папа считал: в бескорыстного романтика.
Во всяком случае Валера Трубецкой с появлением поблизости этого клоуна чувствовал странное напряжение. И понемногу стал раздражаться, отвлекаться от гитары, иногда даже запинаться и тушеваться. Потом стал пытаться Гуревича осадить, что получалось у него так себе, не виртуозно. Гуревич отбривал куда изысканней.
Наконец, у них возникли, как папа говорил, нежелательные физические контакты. Попросту, они сшибались на переменках, и Гуревич, этот гусь лапчатый, – выскочка Гуревич, привычный к побоям, – снова и снова наскакивал на великана Валеру, и тот его лупцевал и отшвыривал. И снова лупцевал…
Он был не подлый, Валерка. Просто очень сильный и красивый, и желал внимания девочек; внимания, которое Гуревич так досадно оттягивал на себя. Лупцуя нахала Гуревича, он прижимал того лапой к стене и утомлённо говорил что-нибудь вроде:
– Глиста в обмороке! Клоун! Курица в майонезе! Тебя придушить?
Стерпеть это было нельзя. И Гуревич поклялся себе, что отомстит Трубецкому; умрёт, но отомстит. Он прекрасно понимал, что «отомстить» – означает сдохнуть самому. Так смертник, обвязанный гранатами, бросается под танк.
* * *
Их пролетарская школа была по-настоящему пролетарской, с уклоном в профобразование. И ребята, и девочки на уроках автодела могли получить права водителя третьего класса.
В кабинете автодела висело на стене самое внушительное учебное пособие, какое в своей жизни видел Гуревич: фанерный стенд длиной метров в пять, к которому были прикручены наглядные предметы по автотеме – коленчатый вал, кусок руля, педаль сцепления… Много разных увесистых автомобильных деталей.
Гуревича в то время мало интересовали автомобили, слишком всё это было несбыточным, громоздким и непредставимо дорогим; а вот Валерка то и дело подходил к стенду, да что там, просто прилипал к нему, подолгу изучая разные части автомобиля – наверное, прикидывал, не пора ли обратиться к отцу с соответствующим запросом.
Хитроумный Гуревич засёк эти бдения и подстерёг момент. Когда Валера вновь прилип к заветному стенду с авторасчлененкой, он разбежался и с размаху пнул того в спину. От внезапности нападения Валерка потерял равновесие, тюкнулся вперёд, выставив руки, и невольно приподнял стенд, сняв его с крюков. И остался стоять, как атлант, приняв на руки вес автомобильного пособия.
Валера был здоровый парняга. Он стоял и держал всю эту автохалабуду, не решаясь бросить… Минут пять так стоял, как древнегреческий атлет, под страшным весом. А Гуревич разбегался и вколачивал подарочки ему в задницу. То одной ногой, то другой. Разбегался, хэкал и вколачивал…
– Гуревич, – выдыхал Трубецкой после каждого удара. – Ты же умный, Гуревич? Когда-то у меня заберут эти двести кило, и я тебя убью.
– И отлично (бух!)! – кричал Гуревич, разбегаясь. – Это будет потом (бух!)… А пока я тебе всю жопу отобью (бух!).
Минут через пять вернулись из учительской два препода автодела, узрели картину, ахнули, подскочили, подхватили стенд с обеих сторон… и Трубецкого освободили. В ту секунду, когда они перехватили вес, Трубецкой с воплем: «Гуревич, тебе не жить!!!» – помчался за Сеней. Тот метнулся в коридор и выскочил в открытое окно…
Оно выходило прямо на школьный стадион.
Теперь уже Гуревич летел по беговой дорожке, как древнегреческий атлет; за ним мчался Трубецкой…
У Валеры, конечно, были длинные ноги и, соответственно, бо́льший шаг, но Гуревич был вёрткий и лёгкий и обуян ужасом. Он был смертник, обвешанный гранатами, который в последнюю минуту раздумал бросаться под танк. Он был Давидом, где-то посеявшим свою пращу и улепётывающим от разъярённого Голиафа.
В одном месте его взлётная полоса обрывалась в яме для прыжков в длину. Обычная по спортивным стандартам яма с песком, метров семь. Кажется, мировой рекорд по тем временам как раз и достигал вот этих самых метров. Если б Валера в ту минуту настиг Гуревича, он бы точно его прибил и, вероятно, там же, в песке, закопал.
Лёгкий от ужаса Гуревич перелетел через яму. Валерка же в песке увяз…
Рекорды ставятся только на запредельном адреналине.
В общем, Гуревичу удалось смыться, и он заперся в своей цитадели – то бишь дома засел… Пару дней изображал жестокий понос, а может, и вправду пронесло его разок, идиота, – от того же страха или богатого воображения: он хорошо представлял себе встречу с Валерой.
Потом он просто перестал ходить в школу. Бродил по городу, уезжал в Комарово. Однажды доехал до Вырицы, вернее, до станции Посёлок. Прогулялся по центральной улице, добрёл до дома, где на лето они снимали веранду в его далёком, далёком, как сейчас ему казалось, детстве. У ворот никто не стоял – видимо, дед Никон спился и умер. А заходить в дом и узнавать ещё что-то для себя грустное Сеня не хотел. Просто стоял и смотрел на «старую каракатицу» – на ней только-только плоды завязались, ещё зелёные, похожие на орешки; но уж Сеня-то знал, какие они сладкие, эти неказистые яблочки.
Долго он гулял по окрестностям, узнавая и в то же время не узнавая их. Добрёл до поля, где на обрывистом и извилистом берегу Оредежа росла всенародно известная корабельная сосна, к которой мальчишки и даже взрослые летом привязывали тарзанку. Как он летал на ней! – высоко, легко, лицом прямо в солнечную жарь голубого неба…
Родители о его метаниях ничего не знали; они по-прежнему работали, как бурлаки, а бабушка Роза видела, что Сенечка с утра уходит в школу – она ему даже бутерброды готовила. Ситуация намечалась патовая, конец девятого класса. Дурацкая история с двумя идиотами…