Маньяк Гуревич
Часть 10 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гуревичу невдомёк было, что Валера тоже перестал радовать своим присутствием педагогический коллектив. Он-то вполне привычно уходил в эти плавания по улицам, заглядывая в такие места, куда Гуревич бы и не сунулся – по соображениям экономическим. Ну а Валере любая модная точка общепита вполне была по карману. Денежки у него всегда водились, «деньги – фуфло» – говорил он. И однажды Гуревич, плетясь по Литейному в сторону Невского, узрел Трубецкого в большом эркерном окне пирожковой. Знатная была пирожковая, теста мало, начинки много. Всё там было как надо: кофе из бачка за двадцать две копейки, пирожки, какие пожелаешь: треугольные с яблоком, длинненькие с капустой, округлые-весомые бомбочки – с картошкой. Ну а если всё разобрали – тогда с повидлом или с рисом, но это уже с голодухи. Сеня дважды там бывал – один раз с дедом Саней, в другой раз с папой.
Валера, сгорбившись, стоял в окне над круглым столиком и рассеянно смотрел на текущую мимо него толпу. Перед ним на тарелке круглилась горка из разных пирожков, но он их как будто и не видел. Подперев кулаком щеку и опершись локтем на стол, он смотрел и смотрел на пёстрый поток людей, и Гуревича, вражину своего, в упор не видел, хотя тот на ближнем плане стоял, с подведённым от голода животом, и смотрел на Валеркину тарелку аки лев ненасытный. Он, дай ему волю, сейчас бы сожрал, не подавился, все Валеркины пирожки. А вот Валерка их не ел… Стоял, какой-то потерянный и одинокий, подпирал кулаком щеку и смотрел на нескончаемый ход толпы, а о пирожках, похоже, напрочь забыл…
Недели через две к Гуревичам нагрянул классный руководитель. Тот самый Иосиф Флавиевич, учитель истории, – неподкупный, резкий человек.
Явился он грамотно – под вечер, и не слишком церемонился: с порога поинтересовался у родителей – почему их сын Семён не ходит в школу.
«Как?! – вскричал потрясённый папа. – Не верю! Что это значит, сынок?!».
«Это значит – балду пинать и дрочить в тряпочку», – сказала мама, и Иосиф Флавиевич от этих грубых слов не отшатнулся, не упал в обморок, а лишь сурово маме кивнул с явной симпатией.
…Тут мы опустим занавес над сценой, ибо у каждого из читающих эти строки подобное в жизни случалось. А если не случалось, то покиньте помещение, с вами не о чем говорить.
Собственно, речь шла исключительно о переговорной стратегии. Родители Гуревича, ведомые полководцем Флавичем, явились парламентёрами к отцу Валерки, ни сном ни духом не ведавшему о битве Давида с Голиафом, о коварстве и соперничестве, об унижении, о попранной любви, о лютом одиночестве в пирожковой… – можете сами дополнить немногочисленные мотивы, во все века кормившие сюжетами великую литературу.
Балдюка Валеру – в сущности, невинного человека – вызвали на ковёр, выслушали, поохали, посочувствовали; возразили, проработали, пригрозили… И путём шантажа, улещеваний, обещаний и угроз (как оно и бывает всегда по теме «отцы и дети») заключили достойное перемирие: Валера не станет убивать Сеню, а Сеня, в свою очередь…
…а что Сеня?
Во-первых, он, как галерный раб, писал за Валерку сочинения; во-вторых и в-главных, писал за него любовные записки девочкам. Он был – не поленимся это повторить – подростком начитанным и, в отличие от Валеры, знал «Сирано де Бержерака» чуть не наизусть. Близок был ему герой Ростана. В частности, из-за носа. У Сени он был не горбатый, не длинный и не крючковатый, как ошибочно представляется многим антисемитам. Он именно что толстым был, картошкой, как у деда Сани. Так себе носяра, не греческий стандарт, и Гуревич полностью отдавал себе в этом отчёт.
Зато Валера учил его игре на гитаре, кстати, и подучил маленько: Сеня, при полном отсутствии слуха, ему подыгрывал. В середине десятого класса у них с Валерой возник даже безумный план побега на БАМ, в порт Ванино, и организации там вокально-инструментального ансамбля, который играл бы на причале музыку вслед танкерам, уходящим в дальние плавания… Впрочем, эта идея, слава богам, на каком-то этапе замёрзла.
Но Ирка, Ира Крылова!
О, с каким замиранием сердца Сеня писал ей от лица Валерки вдохновенные признания – туманные, в стихах, подворовывая по мелочам у поэтов Серебряного века. «Ты как отзвук забытого гимна на бульварной скамейке сидишь…» или «Чудесный звук, на долгий срок, Прими ж ладонями моими, о, впрямь казались мне святыми Твои колени золотые и смеха отзвук дорогой…»
Он сильно, сильно страдал…
Однажды, когда они торчали у Сени дома, воровато разглядывая самиздатскую, в клеёнчатой бледно-венерической обложке «Камасутру» и отпуская грязные остроумные замечания, Валерка лениво спросил:
– Как думаешь, Крылова сильно меня любит?
– Откуда мне знать, как она тебя любит! – огрызнулся Сеня.
– Как бы проверить… – задумался Валерка.
– Ну, это просто, – отозвался Гуревич.
Он всегда мыслил образами, картинками, как бы завершёнными сюжетами. Колёсики его воображения начинали крутиться задолго до того, как в дело вступало критическое мышление, отсюда всю жизнь валились на него беды.
– Это просто, – повторил он беспечным голосом. – Надо позвонить Ирке и сказать, что тебя переехал троллейбус. Если расстроится – значит, любит.
– Точно, точно! – оживился Валера. – Гуревич, ты, блин, такой умный! Давай, звони.
И Гуревич набрал Иркин номер телефона, который знал наизусть и помнил даже сорок лет спустя в городе Беэр-Шева.
– Слышь, Крылова, – пропыхтел он, изображая задышку и ужас. – Знаешь, что с Трубецким?! Его у Московского универмага троллейбус переехал. Там жуть такая: кишки на колеса намотались, голова укатилась черт знает куда… и…
И недоговорил: в трубке хрипло каркнули – и что-то рухнуло.
– …кажется, ей некогда, – сказал Гуревич Валерке и пожал плечами.
Буквально через полчаса в дверь стали неотрывно звонить и колотить об неё чем-то тяжёлым. Мгновенно поскучневший и озадаченный Гуревич поплёлся открывать.
На пороге, отблескивая стёклами вспотевших очков, тяжело дышал всклокоченный Иосиф Флавиевич.
– Гуревич! Что с Трубецким?!! – крикнул он.
– Да ничего, Ёсифлавич. Мы просто проверяли – насколько любит его Крылова: сильно или так се…
…Флавич шагнул в прихожую и кулаком заехал Гуревичу в морду. И попал, невзирая на плохое своё зрение. На грохот опрокинутой обувной тумбы из комнаты вышел невозмутимый Трубецкой. Оглядел простёртого Гуревича, перевёрнутую тумбу, взъерошенного Флавича… и удовлетворённо сказал:
– Значит, любит!
…А Гуревич, весь вечер прикладывая к опухшей физиономии лёд из морозилки, размышлял: чем, интересно, в дверь колотил этот, с позволения сказать, педагог: ногами? Или собственной головой?
Крылатые качели
Когда его пожилые одногодки на фейсбуке или в «Одноклассниках» пускались в воспоминания о последнем выпускном экзамене, о выпускном вечере, о романтике юношеской поры, о наивной восторженности и честности чувств… – Гуревич скучнел и выходил из этой слюнявой групповухи.
Не потому, что ему нечего было вспомнить – наоборот, было, да ещё как.
Весьма бурно отметили они всем классом последний выпускной экзамен, сразу же двинув в Парк Победы, что на Московском проспекте. Валерка Трубецкой утверждал, что на аттракционе «качели» установлены новые лодки для взрослых, прямо-таки венецианские гондолы.
И всем классом они ломанулись в Венецию, хотя Гуревич всегда делал вид, что презирает эти простецкие развлечения: всякие дурацкие цепочные карусели, «ромашки», центрифуги и колеса обозрения. На самом же деле у него был слабый вестибулярный аппарат, и он сильно этого стеснялся.
Но и от ребят не хотелось отчаливать, не хотелось расставаться: настроение у всех было залихватское, вольноотпущенное; школа осталась позади, завтра – выпускной вечер и прогулка на кораблике, а сегодня – свобода, день солнечный, с весенним ветерком.
Все были нарядные-отглаженные: хоть и в школьной форме, но в праздничном её варианте – парни в синих пиджаках и брюках, девчонки – в синих юбочках, белых блузках. Все жутко симпатичные, а уж Ирка Крылова…
Гуревич, повторяем, красавцем не был, но за последний школьный год сильно вытянулся, приотпустил на свободу свои рыжевато-каштановые волосы, которые оказались волнистыми и послушными, – вполне, скажем так, байроническими. И со своей нескладной худобой, с внимательными карими глазами подросток Гуревич постепенно преобразился в такого вот симпатичного юного хлыща. Вместо пиджака на последний экзамен он надел модную «олимпийку» – спортивную синюю кофту на короткой молнии, с белой полосой по краю воротника и на рукавах, как у советской сборной. Ну и галстук, конечно, – темно-синий папин галстук, как же иначе.
Нет, неплох был Сеня Гуревич, понимающе переглядывались девочки, совсем неплох.
Разгорячённые, галдящие, ребята покинули здание школы и, обняв друг друга за плечи, как в допотопных советских фильмах, двинули по улице раскачливой моряцкой шеренгой, притом что пока не выпили ни на копейку спиртного.
Долго тащились сине-белой гусеницей, ржали, как ненормальные, выкрикивали цитаты из песен Гребенщикова, ну и сами песни горланили: школь-ны-е го-ды чу-дес-ные…
Чудесные дураки все они были, вот кто; с высоты нынешних времён – невинные дети, советские подростки. Впереди на неохватных просторах бездонного времени раскинулись их грядущие судьбы: новенькие, ясные, не захватанные бездушными лапами взрослой жизни, не заваленные ещё разным досадным хламом. Прожить эти судьбы следовало захватывающе ярко! Уж Гуревичу-то это было понятно, как никому: с воображением у него всегда дела обстояли наилучшим образом.
По пути всем классом закатились в кафе «Шоколадница» и налопались мороженого, запивая его лимонадом. Шумели так, что впору было их выставить, но на них только посматривали с улыбкой и посетители, и официантки: последний выпускной экзамен, пусть погалдят, цыплята.
Наконец, вывалились из «Шоколадницы» и поставили компас на венецианские гондолы в Парке Победы.
В детстве у каждого был свой Парк Победы или Парк Горького. Набродил себе босяк Алексей Максимович этих парков по всему необъятному Союзу, и в этом была своя логика.
Вошли на территорию парка и ринулись к лодкам…
Аттракцион действительно обновили. Сине-красные лодки-качели ждали на приколе своих пассажиров, готовые пуститься в путешествие по струям небесной лагуны. Они всегда были популярны среди детей и взрослых. Тут и объяснять нечего: взлетаешь к верхушкам деревьев – дух захватывает, ветер в уши, кружится небо, хороводятся облака… Самое то – в день, когда вы рассчитались со школьной каторгой. Главное, не переборщить, думал опасливый Гуревич.
Класс у них был – двадцать семь девочек и девять мальчиков, так что мальчикам пришлось потрудиться: откататься по три раза, чтобы каждая девочка полетала в воздушной гондоле, раскачанной сильными мужскими ногами.
У Гуревича, повторим, вестибулярный аппарат был не самой выигрышной, не самой надёжной частью организма. Вряд ли Гуревич пустился бы в плавание по Атлантическому океану. Он плоховато воспринимал любые колебания пространства вокруг своего желудка, особенно после стольких съеденных пирожных и литра выпитого лимонада. Но он честно приседал на обеих ногах, посылая свою гондолу вперёд и вперёд – сначала для Киры Самохиной, потом для Наташи Рябчук и, наконец, для Инны Питкевич по кличке Инесса Арманд. На Инессе Арманд его желудок стал подавать тревожные сигналы, пора было сваливать и, возможно, даже полежать на скамейке, а то и за скамейкой в траве, чтобы утихла буря.
И вообще, он бы уже охотно завершил программу празднований. Он был сыт по горло этим детсадовским восторгом.
К тому времени, когда все откатались и собрались двинуть к Дворцовой набережной, Гуревича уже очень тошнило. Очень… Пошатываясь, он направился к калитке в ограде вокруг аттракциона и там наткнулся на тихо плачущую Таню Живцову.
Была у них девочка в классе, Таня Живцова, – маленькая, незаметная, с неправильным прикусом, с мелко дрожащими кудряшками.
– Танечка, что такое?! – испугался заботливый Гуревич.
– Мне пары не хватило… – выговорила она, захлёбываясь слезами.
Вокруг них собрались ребята, девчонки ахали, парни возмущались.
– Гуревич! – сказал кто-то. – Как же так?! А ну, давай, прокатись с Танечкой!
– Ребят, – пролепетал Гуревич. – Я уже трижды прокатился. У меня пирожные в горле стоят…
– Гуревич, ну ты же джентльмен?
– Ну… да, – с некоторым сомнением произнёс Гуревич.
– Так иди, катайся!
Он обречённо влез в проклятую гондолу, туда же впорхнула Танечка… И он, как идиот, принялся приседать, раскачивая лодку всё выше и выше. Танечка оживилась, заулыбалась… Слёзы её на ветру высохли. А затем… она ойкнула на высоте, взвизгнула от восторга, умоляя: «Выше, ещё выше! Наподдай, Сенечка!!! Выше тополей, выше облако-о-в!!!»
Гуревич, дамский угодник, оставался галантным даже когда его сильно тошнило. Он наподдал… ещё наподдал…