Копчёная селёдка без горчицы
Часть 22 из 64 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Что ж, ладно, — объявила я. — Не надо. На самом деле я запрещаю тебе рассказывать мне.
— Флавия…
— Нет, — сказала я совершенно серьезно. — Я не хочу знать. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
Я знала, что если выжду, то, что скрывает Порслин, выскочит из нее, как свиной фарш из мясорубки миссис Мюллет.
Это сравнение напомнило мне о том, что я не ела целую вечность.
— Ты голодна? — спросила я.
— Ужасно. Ты, наверное, слышишь, как у меня урчит в животе.
Я не слышала, но притворилась, что слышу, и благоразумно кивнула.
— Оставайся здесь. Я принесу что-нибудь из кухни.
Десять минут спустя я вернулась с миской продуктов, похищенных из кладовой.
— Иди за мной, — сказала я. — В следующую дверь.
Порслин, широко распахнув глаза, осматривалась, когда мы вошли в химическую лабораторию.
— Что это за место? Нам можно здесь находиться?
— Конечно, можно, — сказала я ей. — Здесь я провожу эксперименты.
— Волшебные? — спросила она, рассматривая мензурки и пробирки.
— Да, — ответила я, — волшебные. Теперь возьми вот это…
Она подпрыгнула при звуке вспыхнувшей бунзеновской горелки, когда я поднесла к ней спичку.
— Держи их над огнем, — сказала я, протягивая ей пару сосисок и никелированные зажимы для мензурок. — Но не слишком близко, тут очень горячо.
Я разбила шесть яиц в боросиликатную испаряющую емкость и помешала стеклянной палочкой над второй горелкой. Почти сразу же лаборатория наполнилась вызывающими слюнотечение запахами.
— Теперь тосты, — сказала я. — Можно делать по два за раз. Воспользуйся зажимами. Поджарь с одной стороны, потом переверни.
Из необходимости я стала довольно опытным лабораторным поваром. Однажды, совсем недавно, когда отец приговорил меня к домашнему аресту в моей комнате, я даже умудрилась приготовить себе «Пятнистый Дик»,[27] сварив на пару почечное сало из кладовой в колбе Эрленмейера с широким горлышком. И поскольку вода кипит при 212 градусах по Фаренгейту, в то время как нейлон не плавится, пока его не нагреешь до 417[28] градусов, я подтвердила свою теорию, что из драгоценного чулка Фели получится отличная форма для пудинга.
Если и есть что-то более вкусное, чем сосиска, поджаренная на открытой бунзеновской горелке, я не могу себе представить, что это. Разве что чувство свободы, возникающее, когда ешь ее прямо руками, капая жиром куда попало. Порслин и я набросились на еду, как каннибалы после длительной миссионерской голодовки, и вскоре не осталось ничего, кроме крошек.
Когда в стеклянной мензурке закипела вода на две чашки чая, я взяла с полки, где он хранился в алфавитном порядке, между мышьяком и цианидом, аптечную банку с этикеткой «Камелия китайская».
— Не беспокойся, — сказала я. — Это просто чай.[29]
Теперь между нами повисло молчание, какое бывает, когда два человека начинают узнавать друг друга: еще не теплое и дружелюбное, но уже не холодное и настороженное.
— Интересно, как дела у твоей бабушки, — наконец сказала я. — То есть у Фенеллы.
— Полагаю, неплохо. Она твердая старушка.
— Крепкая, ты имеешь в виду.
— Я имею в виду твердая.
Она намеренно выпустила стеклянную колбу, с которой игралась, и наблюдала, как она разлетелась на осколки на полу.
— Но ее не сломают, — добавила она.
Мне страшно хотелось высказать свою точку зрения, но я придержала язык. Порслин не видела свою бабушку в таком виде, как я, распростершуюся в луже собственной крови.
— Жизнь может убить тебя, только если ты позволишь. Так она, бывало, говорила.
— Должно быть, ты ужасно ее любила, — сказала я, осознав еще в момент произнесения этих слов, что говорю так, будто Фенелла уже умерла.
— Да, временами очень, — задумчиво отозвалась Порслин, — а временами вовсе нет.
Должно быть, она заметила мое изумление.
— Любовь — это не широкая река, которая течет и течет себе вечно, и если ты в это веришь, ты дура бестолковая. Ее может запрудить плотина, и тогда ничего не останется, кроме тонкой струйки…
— Или она совсем иссякнет, — добавила я.
Она не ответила.
Я рассеянно взглянула в окно в сторону Висто и подумала о видах любви, которые я знаю и которых было немного. Через некоторое время мои мысли переключились на Бруки Хейрвуда. Кто ненавидел его настолько, чтобы убить, призадумалась я, и повесить на трезубце Посейдона? Или причиной смерти Бруки стал скорее страх, чем ненависть?
Что ж, какова бы ни была причина, сейчас Бруки лежит на каталке в Хинли, и кого-то — ближайшего родственника — просят опознать тело.
Когда служащий в белом халате приподнимет край простыни и откроет мертвое лицо Бруки, женщина сделает шаг вперед. У нее перехватит дыхание, она прижмет платок ко рту и быстро отвернется.
Я знаю, как это происходит: видела в кино.
И я готова поспорить, что этой женщиной будет его мать. Она художница, миссис Мюллет мне рассказывала, и живет в Мальден-Фенвике.
Но, возможно, я ошибаюсь, возможно, они решат избавить мать от горя. Может быть, женщиной, которая выступит вперед, будет просто знакомая. Но нет, Бруки не производит впечатление человека, который водит дружбу с дамами. Немногим женщинам понравится проводить вечера, шатаясь по сельской местности в резиновых сапогах и возясь с мертвой рыбой.
Я так погрузилась в размышления, что не услышала, как заговорила Порслин.
— …но никогда летом, — говорила она. — Летом она все это бросала и отправлялась странствовать с Джонни Фаа без единого пенни в кармане. Как парочка детей — вот какими они были. Джонни работал лудильщиком, когда был помоложе, но бросил это занятие и никогда не объяснял почему. Тем не менее он довольно легко заводил друзей и говорил почти на всех языках на свете. Они жили на то, что Фенелле удавалось заработать, предсказывая судьбу глупцам.
— Я была одним из этих глупцов, — заметила я.
— Да, — сказала она. Она не собиралась разделять мои чувства.
— Ты путешествовала с ними? — спросила я.
— Один или два раза, когда была маленькой. Луните не особенно нравилось, когда я проводила с ними время.
— Луните?
— Моей матери. Она их единственный ребенок. Цыгане любят большие семьи, видишь ли, но у них была только она. Их сердца разбились, когда она сбежала с горджи — с англичанином из Ганбридж-Уэллса.
— Твоим отцом?
Порслин печально кивнула.
— Она часто говорила мне, что мой отец был принцем, ездил на белоснежном коне быстрее ветра. Носил жилет из золотых нитей и рубашку из тончайшего шелка. Умел говорить с птицами на их языке и становиться невидимым по собственному желанию. Кое-что из этого правда, он был особенно хорош по части невидимости.
Пока Порслин говорила, в моем мозгу пронеслась мысль, столь же неожиданная и непрошенная, как падающая звезда в ночном небе: поменялась бы я с ней отцами?
Я отмахнулась от нее.
— Расскажи мне о своей матери, — попросила я, может быть, чуть-чуть слишком жадно.
— Нечего рассказывать. Она была сама по себе. Не могла вернуться домой, если это можно так назвать, потому что Фенелла и Джонни — в основном Фенелла — не приняли бы ее. Ей надо было заботиться обо мне, и у нее не было ни единого друга в целом мире.
— Как ужасно, — сказала я. — Как же она справлялась?
— Делая единственное, что умела. У нее был талант к картам, так что она предсказывала будущее. Иногда, когда дела шли плохо, она ненадолго отсылала меня к Фенелле и Джонни. Они хорошо обо мне заботились, но, когда я бывала с ними, никогда не спрашивали о Луните.
— А ты им никогда не рассказывала.
— Нет. Но, когда пришла война, все стало по-другому. Мы жили в жуткой комнате в Мургейте, где Лунита гадала на картах за занавеской, висевшей посреди комнаты. Тогда мне было всего четыре года, поэтому я мало что помню, разве только паука, жившего в дыре в стене ванной. Мы провели там… ммм… наверное, около четырех лет, и в один прекрасный день на окне пустого дома по соседству появилась табличка, и хозяйка сказала Луните, что его переделывают в клуб для военнослужащих. И внезапно Лунита начала зарабатывать больше денег, чем могла потратить. Думаю, она чувствовала себя виноватой из-за всех этих канадцев, американцев, новозеландцев и австралийцев и даже поляков, приходивших в нашу комнатушку, чтобы на них раскинули карты. Она не хотела, чтобы кто-то подумал, что она наживается на войне. Я никогда не забуду день, когда нашла ее плачущей в туалете. «Бедные парни! — помню, рыдала она. — Они все задают один вопрос: вернутся ли домой живыми?»
— И что она им отвечала?
— «Вы вернетесь домой с почестями», — она говорила всем одно и то же, каждому из них, за полкроны за раз. Был один офицер, все время ходивший в этот клуб: высокий парень со светлыми усиками. Я часто видела его на улице, когда он приходил и уходил. Неразговорчивый, казалось, он все время что-то высматривает. Однажды, просто шутки ради, Лунита пригласила его погадать. Не взяла с него ни пенни, потому что было воскресенье. Через день-другой она уже работала на «MI-чего-то там».[30] Они ей не сказали, но, похоже, то, что она увидела в его картах, попало прямо в точку. Какой-то знаток в Уайтхолле пытался вычислить, каким будет следующий шаг Гитлера, и до него дошел слух о цыганке из Мургейта, раскидывающей карты. Они взяли и пригласили Луниту на ланч в «Савой». Сначала это была просто игра. Может, они хотели, чтобы прошел слух, будто они в таком отчаянии, что возлагают надежды на цыганку. Но опять то, что она говорила, было так близко к их самой секретной информации, что они не могли поверить своим ушам. Они никогда не слышали ничего подобного.
Сначала они подумали было, что она шпионка, и вызвали ученого из Блетчли-Парка,[31] чтобы он допросил ее. Не успел он войти в дверь, как она сказала, что ему повезло, что он жив: болезнь спасла ему жизнь. И это была правда. Он был назначен офицером связи к американцам, когда внезапный приступ аппендицита помешал ему принять участие в репетиции «Дня Д» — операции «Тигр»,[32] как она называлась. Дело было сделано плохо, сотни людей погибли. Все это замалчивалось, конечно же. В то время никто об этом не знал. Не стоит и говорить, что парень был поражен. Она прошла цветовой тест,[33] и через несколько дней мы уже жили в собственной роскошной квартире в Блумсбери.
— Должно быть, у нее выдающиеся способности, — сказала я.
Тело Порслин обмякло.
— Были выдающиеся, — тускло ответила она. — Она погибла через месяц. Ракета Фау-1 на улице рядом с министерством авиации. Шесть лет назад. В июне.
— Соболезную, — сказала я, и это было правдой. Наконец у нас появилось что-то общее, у Порслин и у меня, пусть даже это матери, погибшие слишком молодыми и оставившие нас расти в одиночестве.
Как я жаждала рассказать ей о Харриет, но почему-то не могла. Печаль в этой комнате принадлежала Порслин, и я почти сразу же поняла, что слишком эгоистично лишить ее этого.
Я начала собирать разбитое стекло от колбы, которую она уронила.
— Ой, — сказала она, — это должна делать я.
— Флавия…
— Нет, — сказала я совершенно серьезно. — Я не хочу знать. Давай поговорим о чем-нибудь другом.
Я знала, что если выжду, то, что скрывает Порслин, выскочит из нее, как свиной фарш из мясорубки миссис Мюллет.
Это сравнение напомнило мне о том, что я не ела целую вечность.
— Ты голодна? — спросила я.
— Ужасно. Ты, наверное, слышишь, как у меня урчит в животе.
Я не слышала, но притворилась, что слышу, и благоразумно кивнула.
— Оставайся здесь. Я принесу что-нибудь из кухни.
Десять минут спустя я вернулась с миской продуктов, похищенных из кладовой.
— Иди за мной, — сказала я. — В следующую дверь.
Порслин, широко распахнув глаза, осматривалась, когда мы вошли в химическую лабораторию.
— Что это за место? Нам можно здесь находиться?
— Конечно, можно, — сказала я ей. — Здесь я провожу эксперименты.
— Волшебные? — спросила она, рассматривая мензурки и пробирки.
— Да, — ответила я, — волшебные. Теперь возьми вот это…
Она подпрыгнула при звуке вспыхнувшей бунзеновской горелки, когда я поднесла к ней спичку.
— Держи их над огнем, — сказала я, протягивая ей пару сосисок и никелированные зажимы для мензурок. — Но не слишком близко, тут очень горячо.
Я разбила шесть яиц в боросиликатную испаряющую емкость и помешала стеклянной палочкой над второй горелкой. Почти сразу же лаборатория наполнилась вызывающими слюнотечение запахами.
— Теперь тосты, — сказала я. — Можно делать по два за раз. Воспользуйся зажимами. Поджарь с одной стороны, потом переверни.
Из необходимости я стала довольно опытным лабораторным поваром. Однажды, совсем недавно, когда отец приговорил меня к домашнему аресту в моей комнате, я даже умудрилась приготовить себе «Пятнистый Дик»,[27] сварив на пару почечное сало из кладовой в колбе Эрленмейера с широким горлышком. И поскольку вода кипит при 212 градусах по Фаренгейту, в то время как нейлон не плавится, пока его не нагреешь до 417[28] градусов, я подтвердила свою теорию, что из драгоценного чулка Фели получится отличная форма для пудинга.
Если и есть что-то более вкусное, чем сосиска, поджаренная на открытой бунзеновской горелке, я не могу себе представить, что это. Разве что чувство свободы, возникающее, когда ешь ее прямо руками, капая жиром куда попало. Порслин и я набросились на еду, как каннибалы после длительной миссионерской голодовки, и вскоре не осталось ничего, кроме крошек.
Когда в стеклянной мензурке закипела вода на две чашки чая, я взяла с полки, где он хранился в алфавитном порядке, между мышьяком и цианидом, аптечную банку с этикеткой «Камелия китайская».
— Не беспокойся, — сказала я. — Это просто чай.[29]
Теперь между нами повисло молчание, какое бывает, когда два человека начинают узнавать друг друга: еще не теплое и дружелюбное, но уже не холодное и настороженное.
— Интересно, как дела у твоей бабушки, — наконец сказала я. — То есть у Фенеллы.
— Полагаю, неплохо. Она твердая старушка.
— Крепкая, ты имеешь в виду.
— Я имею в виду твердая.
Она намеренно выпустила стеклянную колбу, с которой игралась, и наблюдала, как она разлетелась на осколки на полу.
— Но ее не сломают, — добавила она.
Мне страшно хотелось высказать свою точку зрения, но я придержала язык. Порслин не видела свою бабушку в таком виде, как я, распростершуюся в луже собственной крови.
— Жизнь может убить тебя, только если ты позволишь. Так она, бывало, говорила.
— Должно быть, ты ужасно ее любила, — сказала я, осознав еще в момент произнесения этих слов, что говорю так, будто Фенелла уже умерла.
— Да, временами очень, — задумчиво отозвалась Порслин, — а временами вовсе нет.
Должно быть, она заметила мое изумление.
— Любовь — это не широкая река, которая течет и течет себе вечно, и если ты в это веришь, ты дура бестолковая. Ее может запрудить плотина, и тогда ничего не останется, кроме тонкой струйки…
— Или она совсем иссякнет, — добавила я.
Она не ответила.
Я рассеянно взглянула в окно в сторону Висто и подумала о видах любви, которые я знаю и которых было немного. Через некоторое время мои мысли переключились на Бруки Хейрвуда. Кто ненавидел его настолько, чтобы убить, призадумалась я, и повесить на трезубце Посейдона? Или причиной смерти Бруки стал скорее страх, чем ненависть?
Что ж, какова бы ни была причина, сейчас Бруки лежит на каталке в Хинли, и кого-то — ближайшего родственника — просят опознать тело.
Когда служащий в белом халате приподнимет край простыни и откроет мертвое лицо Бруки, женщина сделает шаг вперед. У нее перехватит дыхание, она прижмет платок ко рту и быстро отвернется.
Я знаю, как это происходит: видела в кино.
И я готова поспорить, что этой женщиной будет его мать. Она художница, миссис Мюллет мне рассказывала, и живет в Мальден-Фенвике.
Но, возможно, я ошибаюсь, возможно, они решат избавить мать от горя. Может быть, женщиной, которая выступит вперед, будет просто знакомая. Но нет, Бруки не производит впечатление человека, который водит дружбу с дамами. Немногим женщинам понравится проводить вечера, шатаясь по сельской местности в резиновых сапогах и возясь с мертвой рыбой.
Я так погрузилась в размышления, что не услышала, как заговорила Порслин.
— …но никогда летом, — говорила она. — Летом она все это бросала и отправлялась странствовать с Джонни Фаа без единого пенни в кармане. Как парочка детей — вот какими они были. Джонни работал лудильщиком, когда был помоложе, но бросил это занятие и никогда не объяснял почему. Тем не менее он довольно легко заводил друзей и говорил почти на всех языках на свете. Они жили на то, что Фенелле удавалось заработать, предсказывая судьбу глупцам.
— Я была одним из этих глупцов, — заметила я.
— Да, — сказала она. Она не собиралась разделять мои чувства.
— Ты путешествовала с ними? — спросила я.
— Один или два раза, когда была маленькой. Луните не особенно нравилось, когда я проводила с ними время.
— Луните?
— Моей матери. Она их единственный ребенок. Цыгане любят большие семьи, видишь ли, но у них была только она. Их сердца разбились, когда она сбежала с горджи — с англичанином из Ганбридж-Уэллса.
— Твоим отцом?
Порслин печально кивнула.
— Она часто говорила мне, что мой отец был принцем, ездил на белоснежном коне быстрее ветра. Носил жилет из золотых нитей и рубашку из тончайшего шелка. Умел говорить с птицами на их языке и становиться невидимым по собственному желанию. Кое-что из этого правда, он был особенно хорош по части невидимости.
Пока Порслин говорила, в моем мозгу пронеслась мысль, столь же неожиданная и непрошенная, как падающая звезда в ночном небе: поменялась бы я с ней отцами?
Я отмахнулась от нее.
— Расскажи мне о своей матери, — попросила я, может быть, чуть-чуть слишком жадно.
— Нечего рассказывать. Она была сама по себе. Не могла вернуться домой, если это можно так назвать, потому что Фенелла и Джонни — в основном Фенелла — не приняли бы ее. Ей надо было заботиться обо мне, и у нее не было ни единого друга в целом мире.
— Как ужасно, — сказала я. — Как же она справлялась?
— Делая единственное, что умела. У нее был талант к картам, так что она предсказывала будущее. Иногда, когда дела шли плохо, она ненадолго отсылала меня к Фенелле и Джонни. Они хорошо обо мне заботились, но, когда я бывала с ними, никогда не спрашивали о Луните.
— А ты им никогда не рассказывала.
— Нет. Но, когда пришла война, все стало по-другому. Мы жили в жуткой комнате в Мургейте, где Лунита гадала на картах за занавеской, висевшей посреди комнаты. Тогда мне было всего четыре года, поэтому я мало что помню, разве только паука, жившего в дыре в стене ванной. Мы провели там… ммм… наверное, около четырех лет, и в один прекрасный день на окне пустого дома по соседству появилась табличка, и хозяйка сказала Луните, что его переделывают в клуб для военнослужащих. И внезапно Лунита начала зарабатывать больше денег, чем могла потратить. Думаю, она чувствовала себя виноватой из-за всех этих канадцев, американцев, новозеландцев и австралийцев и даже поляков, приходивших в нашу комнатушку, чтобы на них раскинули карты. Она не хотела, чтобы кто-то подумал, что она наживается на войне. Я никогда не забуду день, когда нашла ее плачущей в туалете. «Бедные парни! — помню, рыдала она. — Они все задают один вопрос: вернутся ли домой живыми?»
— И что она им отвечала?
— «Вы вернетесь домой с почестями», — она говорила всем одно и то же, каждому из них, за полкроны за раз. Был один офицер, все время ходивший в этот клуб: высокий парень со светлыми усиками. Я часто видела его на улице, когда он приходил и уходил. Неразговорчивый, казалось, он все время что-то высматривает. Однажды, просто шутки ради, Лунита пригласила его погадать. Не взяла с него ни пенни, потому что было воскресенье. Через день-другой она уже работала на «MI-чего-то там».[30] Они ей не сказали, но, похоже, то, что она увидела в его картах, попало прямо в точку. Какой-то знаток в Уайтхолле пытался вычислить, каким будет следующий шаг Гитлера, и до него дошел слух о цыганке из Мургейта, раскидывающей карты. Они взяли и пригласили Луниту на ланч в «Савой». Сначала это была просто игра. Может, они хотели, чтобы прошел слух, будто они в таком отчаянии, что возлагают надежды на цыганку. Но опять то, что она говорила, было так близко к их самой секретной информации, что они не могли поверить своим ушам. Они никогда не слышали ничего подобного.
Сначала они подумали было, что она шпионка, и вызвали ученого из Блетчли-Парка,[31] чтобы он допросил ее. Не успел он войти в дверь, как она сказала, что ему повезло, что он жив: болезнь спасла ему жизнь. И это была правда. Он был назначен офицером связи к американцам, когда внезапный приступ аппендицита помешал ему принять участие в репетиции «Дня Д» — операции «Тигр»,[32] как она называлась. Дело было сделано плохо, сотни людей погибли. Все это замалчивалось, конечно же. В то время никто об этом не знал. Не стоит и говорить, что парень был поражен. Она прошла цветовой тест,[33] и через несколько дней мы уже жили в собственной роскошной квартире в Блумсбери.
— Должно быть, у нее выдающиеся способности, — сказала я.
Тело Порслин обмякло.
— Были выдающиеся, — тускло ответила она. — Она погибла через месяц. Ракета Фау-1 на улице рядом с министерством авиации. Шесть лет назад. В июне.
— Соболезную, — сказала я, и это было правдой. Наконец у нас появилось что-то общее, у Порслин и у меня, пусть даже это матери, погибшие слишком молодыми и оставившие нас расти в одиночестве.
Как я жаждала рассказать ей о Харриет, но почему-то не могла. Печаль в этой комнате принадлежала Порслин, и я почти сразу же поняла, что слишком эгоистично лишить ее этого.
Я начала собирать разбитое стекло от колбы, которую она уронила.
— Ой, — сказала она, — это должна делать я.