Каменное зеркало[= Имперский маг]
Часть 15 из 17 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Вы согласны?
– Нет.
– Почему?
– Да потому, что я вас ненавижу, – со злой скукой в голосе ответила девушка.
– Лично меня? Эсэсовцев? Немцев?
– Вас всех. Чтоб вы все сдохли, – это было произнесено с монолитно-ледяным спокойствием.
– Вероятно, мой вопрос прозвучит издевательски, чего мне бы не хотелось, но, тем не менее, попытаюсь конкретизировать: за что?
– А за всё.
Очередной безнадёжный случай, заключил Штернберг. Да ведь это истинная фурия. Единственное разумное решение – расстрелять без промедления, пока, поднакопив сил, она ещё кого-нибудь не убила. Для неё же убивать людей – ну хорошо, таких, как Ланге – всё равно что давить тараканов.
Штернберг постукивал колпачком ручки о тусклую металлическую столешницу и набирался решимости. Встать, позвать блокфюрера. Ну же, встать. Позвать дежурного, отдать приказ. Категорический приказ: расстрелять. Подлежит расстрелу. Приговор привести в исполнение немедленно.
Заключённая, низко склонив бритую голову, водила грязным пальцем по мутным разводам на столе. На руке синел вытатуированный номер: шесть корявых цифр. Рука маленькая, но неизящная, мальчишечья, с крупными костяшками и угловатыми квадратными ногтями.
– Дана, послушайте меня сейчас очень внимательно. Для меня самым выгодным решением было бы казнить вас, чтобы вы никому не создавали проблем. Вы можете быть опасны даже для той организации, которую я представляю. Если я по каким-либо причинам откажусь от этого решения, после карцера вы, скорее всего, очутитесь на попечении одного симпатяги, именуемого «оберштурмфюрер Ланге». Вы с ним уже знакомы?
Заключённая, вздохнув, кивнула.
– Сей образчик человеколюбия уже отдал хирургам приказ забрать вас в медблок и изуродовать, лишить конечностей, после чего вы должны будете пополнить его личный гарем. Вам этого надо?
Узница молчала.
– Убить вы всех не убьёте, не хватит сил. Вас убьют раньше. Вы же и сами понимаете. А к тому времени, когда Ланге окажется на скамье подсудимых – потому что всё, чем он занимается, незаконно, и я считаю своим долгом привлечь его к суду – ваш пепел уже сбросят в озеро. Пожалуйста, подумайте.
– Как же я вас всех ненавижу, – прошептала узница.
Штернберг вспомнил о пистолете, привычную надёжную тяжесть которого давно уже воспринимал как часть себя. Это, пожалуй, был бы акт милосердия. Быстро, честно, благородно.
– Дана, я уверен, ваши уникальные способности можно развить в ином направлении.
Заключённая, сгорбившись, покачивалась на табурете. Непривычно видеть перед собой человека и совсем не слышать его мыслей и чувств. Да она же просто-напросто мается от боли, догадался наконец Штернберг, у неё ведь прострелена нога.
– Позвольте, я осмотрю вашу рану.
Восприняв молчание как знак согласия, он обошёл стол, наклонился, но едва дотронулся до её лодыжки, проклятая девица, зашипев как кошка, полоснула его по лицу хищно согнутыми пальцами – он едва успел увернуться, она лишь своротила ему набок очки и расцарапала губу.
– Ну и зачем вы это сделали, фройляйн? Вам мало было порки и карцера? – тихо спросил он, поправляя очки. На кромке крупной нижней губы выступила яркая капля крови. Он приложил к царапине уголок платка.
– Неужто вы желаете, чтобы вас пристрелили?
Заключённая мрачно смотрела на него.
– Ну и рожа у вас, господин офицер. Никогда ещё не видела такого урода.
– Взаимно, фройляйн, взаимно.
Вероятно, она действительно хочет, чтоб её побыстрее прикончили, подумал Штернберг, выходя за дверь. Озверевшая девка. Но чертовски талантлива. Это ведь был не только физический удар, но и энергетический. Что же с ней делать?..
После долгих колебаний Штернберг всё-таки внёс девчонку в список кандидатов. Пусть пока посидит где-нибудь в строго изолированном помещении, придёт в себя. Надо очень серьёзно подумать. Если брать – то на свой страх и риск.
Так или иначе, задание уже можно было считать выполненным.
Мюнхен
декабрь 1943 года
После отчёта перед рейхсфюрером Штернберг не торопился возвращаться в Равенсбрюк с разрешением на вывоз заключённых. Помимо удручающей бюрократической возни вокруг приобретения здания под школу, значительной проблемой явились сокрушительные тектонические сдвиги в малоустойчивой тверди оккультных владений «Аненербе», вызванные назначением Мёльдерса на пост заместителя начальника отдела. В хаосе переназначений и перераспределений Штернбергу стоило немалых сил уберечь тщательно подобранный штат специалистов своего подотдела от стихийного расшвыривания по скалам и отмелям чужих структур.
Сложнее всего оказалось сохранить троих физиков, специалистов по тонким энергиям, вместе со Штернбергом рассчитывавших параметры моделей Зеркал. Приказом рейхсфюрера физиков переводили в подотдел Мёльдерса, для изучения каких-то вращающихся устройств. Новый проект Мёльдерса назывался «Чёрный вихрь» и разрабатывался в сотрудничестве с Хансом Каммлером, возглавлявшим строительное управление СС. Каммлер, холёный администратор с ледяными глазами, обладал методичностью вычислительной машины Конрада Цузе, работоспособностью крупповского станка, а к своей цели пёр как танк. Карьеру он начал с того, что представил эсэсовским чиновникам выполненный от руки набросок концлагеря в Аушвице, «просто великолепный», по отзыву Гиммлера. С тех пор рейхсфюрер заваливал Каммлера заданиями, и этот механизм выполнял их безупречно и точно в срок, заслужив тем самым полнейшее доверие шефа. Неудивительно, что Мёльдерсу на пару с этой машиной в униформе удалось убедить Гиммлера в необходимости отобрать у Штернберга его помощников. Штернберг знал, что Гиммлер прямо-таки вздрагивает при появлении Мёльдерса – «Как он всё-таки напоминает покойного Гейдриха» – тем более, что доклады чернокнижник строил в гейдриховской манере, вколачивал аргумент за аргументом, словно гвозди, а затем вносил предложение, от которого Гиммлер уже не мог отказаться.
Штернбергу нужно было перещеголять в наглой настойчивости и Мёльдерса, и Каммлера, вместе взятых, – и он сумел это сделать, целый час вдалбливая начальству, что исследования Времени на десять порядков важнее для будущего Германии, чем какие-то «вихри». Таким образом, штернберговских физиков оставили в покое, но уже на следующем докладе у рейхсфюрера Мёльдерс, всё чаще заменявший Эзау, выразился: «Давно пора обратить внимание на этого только слезшего со студенческой скамьи выскочку, который за показным рвением скрывает предательское малодушие. Заметьте, он вывез свою семью в Швейцарию, а в подотделе у себя держит человека с еврейской фамилией Шац…» Родные Штернберга уехали сами – правда, на его деньги, – и Штернберг тогда во избежание вопросов предъявил Гиммлеру справки, рекомендовавшие отцу лечение в Швейцарии, Шац же не имел никакого отношения к евреям, но по обоим пунктам была учинена проверка. В отместку Штернберг через Эзау подкинул шефу СС идею вплотную занять Мёльдерса устранением советской верхушки, за что оккультный отдел уже неоднократно брался и всякий раз терпел неудачу. По рассказам, Гиммлер даже позволил себе накричать на чернокнижника – отводя глаза под его тяжёлым взглядом: «Это ваше… ваше скопище шарлатанов! Сколько марок они сожрали за последний месяц? Где ваша порча, энвольтация, где ваша хвалёная чёрная магия? Почему Сталин всё ещё жив?..»
Эти дрязги не оставляли возможности уделять внимание научным изысканиям, зато задавали крепкий ритм повседневной жизни – и именно его Штернбергу стало остро не хватать, когда всё как-то вдруг улеглось. Он ощутил незнакомую доселе пустоту бездействия. Впервые ему пришлось заставить себя взяться за работу – впервые он не чувствовал к ней никакого интереса.
Незадолго до Рождества он силком затащил себя в лабораторию, где находились Зеркала – отчаянно надеясь, что вид собственного грандиозного изобретения приведёт его в привычное состояние всегдашней работоспособности. Чуда не произошло. Гладкие металлические плоскости, такие отрешённые в ровном электрическом свете, блестели холодно и жёстко. Зеркала были не такие, как раньше – да и сам Штернберг был теперь совсем иным. Его рука, хлопнувшая по массивному выключателю у двери, уже не могла быть той рукой, что поделилась теплом с тысячелетними камнями Зонненштайна – потому что эта рука держала плеть, подписывала приказы о жизни и смерти, жала, не брезгуя, руки тем, кого Зеркала за мгновение превратили бы в зловонные головешки. «Да Зеркала ведь вовсе и не моё изобретение, – вспомнилось вдруг. – Зонненштайн стоял десятки веков до меня, и простоит ещё столько же, пока вновь не решит поведать кому-нибудь свою тайну».
Он почувствовал ледяной укол страха – и страх нарастал с каждым шагом, приближавшим его к кругу Зеркал. Когда он миновал первый ряд металлических пластин, то поймал себя на том, что непроизвольно втягивает голову в плечи. Он обречённо ожидал чего-то очень скверного – но ничего не случилось. И всё же явственно чувствовалось напряжение, сковавшее сухой воздух. Прежде Зеркала принимали его, словно совершенно естественную свою часть – теперь же ещё не отвергали, но новый Штернберг, вот такой, как сейчас, – уже переставал Зеркалам нравиться. И лучше ему было сейчас уйти.
Штернберг повернулся и медленно пошёл прочь.
Из чёрной тетради
На алтарном камне сидела старуха. Седые её волосы скрывали лицо, свисая до самой земли, сливаясь с белёсой тканью длинного платья. Вытянув худую руку, она встряхивала небольшой кожаный мешочек: содержимое его дробно клацало. Затем она резко перевернула мешок. На снег высыпались прямоугольные деревянные пластинки – у меня такие же для рунических гаданий, выточенные из ясеня. Многие вонзились ребром, ещё больше упали чистой стороной вверх. И только одна обратила свой знак к тёмному небу.
– Ха… ха… ха… – тихо засмеялась старуха, тряся патлатой головой.
Внезапно меня от пят до затылка пронзил ледяной холод, я ощутил, что стою голым на морозе, по щиколотку в снегу. Я сделал шаг назад – и моя нога скользнула по чему-то твёрдому, гладкому, как сосновый сук, с которого содрана кора.
– Хагалаз, – отчётливо произнесла старуха, показывая мне руну на плашке.
Позади меня что-то бугрилось под снегом. Пересиливая вязкую слабость, я тронул это ногой: из-под белого покрова показалась ветхая грязно-полосатая ткань. Сквозь прорехи просвечивало застывшее, жёлтое, как кость, тело. Я отшатнулся.
– Хагалаз! – выкрикнула старуха ясным, молодым голосом.
Вся площадь у жертвенника была покрыта занесёнными снегом телами, и я знал, что на каждом трупе – роба узника. Я дико оглянулся на старуху.
– Хагалаз! Хагалаз! – яростно выкрикивала она, тыча в мою сторону зажатой в тёмных когтях руной. Я увидел её глаза – презрительные, холодные, прозрачные, как вода, глаза молодой женщины – и попятился от её взгляда.
И тут мне в щиколотку впились ледяные костлявые пальцы. Я рванулся что было сил, упал плашмя, лицом в снег, и захлебнулся воплем.
Проснувшись, я очень долго не мог прийти в себя. Я до сих пор очень отчётливо помню этот сон. С того утра в лаборатории я до весны не показывался.
Мюнхен
конец декабря 1943 года
Работать стало невозможно. Маятник в его руках врал, рунические расклады лгали, в кристалле для ясновидения расплывались невнятные картины. Не понимая, что с ним происходит, Штернберг взялся за самое простое: за дешифровку рунических надписей, привезённых с Севера очередной экспедицией «Аненербе», но лишь вконец измочалил себя, злясь на свою неподъёмную тупость, какой прежде за ним не водилось. Несколько последующих дней он провёл в тяжёлом внутреннем оцепенении – либо бездеятельно сидя в кабинете, либо шатаясь по своему подотделу и придираясь к подчинённым.
Как-то утром Штернберг обнаружил на столе загадочную записку: белая карточка, на ней чёрными чернилами выведена перевёрнутая руна «Альгиз» с горизонтальной чертой внизу, чтобы положение знака было очевидно. «Альгиз» служила одним из символов «Аненербе», кроме того, это была личная руна Штернберга, иногда он ставил её на документах отдела вместо подписи. В прямом положении «Альгиз» означает защиту, просветление и жизнь; в перевёрнутом – смерть. Таким образом, записка была полна каких-то отвратительных намёков. Штернберг брезгливо усмехнулся: что за идиотская шутка. Затем подумал: неплохо бы узнать, чьих это рук дело. Он накрыл карточку левой ладонью и в расчищенном усилием воли сознании ощутил веяние мертвенного холода, трупной гнили. Мёльдерс… Штернберга пробрала дрожь: он вспомнил то, о чём напрочь забыл за последний безумный месяц. О чём там предупреждал Зельман? «Кому-то вздумалось проверить вас на прочность…» Это назначение в равенсбрюкскую комиссию – по рекомендации Мёльдерса. Два шпика в лагере. Теперь ещё это. Ведь предостерегали же. Неужто и впрямь доигрался? Поговаривают, у Мёльдерса есть такое развлечение: «охота». Для охоты, как известно, надо найти дичь – а дальше её преследуют, гонят. Покуда не загонят. В самом деле – ты только глянь на себя, жалкий кретин, в каком ты сейчас состоянии. Задремав минут на десять, ты с воем просыпаешься от очередного кошмара. Ты имеешь слабость подумывать, будто всё, чем ты занимаешься, недостойно и бессмысленно. Тебя уже следует добить из милосердия, а ведь всё только началось…
В кабинет без стука вошёл его заместитель Макс Валленштайн, и, игнорируя раздражённое замечание Штернберга по поводу отсутствия у некоторых людей даже намёка на воспитанность, хлопнул о край стола какими-то бумагами и возмущённо начал:
– Вот, изволь полюбоваться на отчёт наших прорицателей. Давно пора распустить их всех к чёртовой матери, дармоедов, а ещё лучше отправить на фронт, там от них хоть какая-то польза будет. Практикуя авгурии, они извели целую птицеферму только для того, чтобы напророчить, будто следующей зимой на Дрезден упадёт комета – информативно, не находишь? Какая ещё комета, чёртова плешь? Какие кометы нужны с этими бомбардировками? Ещё бы катренами отчёты писали, нострадамусы хреновы!
Штернберг молча показал ему записку. Валленштайн взял карточку, потеребил.
– Мертвечиной пахнет. Никак Мёльдерс?
– Он самый.
Валленштайн задумчиво наблюдал за Штернбергом, вяло перелистывавшим отчёт.
– Бумаги-то переверни. Или тебе и так ладно?
Штернберг отшвырнул отчёт и досадливо взъерошил волосы.
Валленштайн уселся в кресло напротив.
– Я смотрю, этот обертруп тебе уже некрофильские любовные записочки пишет. Оно и неудивительно. Ты себя в зеркале-то видел? Что вообще с тобой происходит?
Штернберг неопределённо развёл руками. Он сам не знал, к чему показал записку своему заместителю – вероятно, в глубине души всё-таки хотел нарваться на подобные вопросы. Но что он мог ответить? Что мог объяснить этому Валленштайну – цинику, бабнику, весельчаку, чьей безукоризненной гвардейской красоте и непоколебимому душевному здоровью люто завидовал, – что мог рассказать о томительном ощущении грандиозного вывиха всего мироздания, о мучительном воспалении восприятия реальности, о том, что он чувствовал себя самой болезненной точкой в натянутой ткани времени и пространства. Сопутствовавшее первым равенсбрюкским дням странно-смещённое видение мира переросло в полнейшее уплощение, расслоение, отмирание всего окружающего, того, что раньше казалось таким живым, полнокровным, важным и нужным. Да, Валленштайн был отличным помощником, хорошим приятелем, но разве ему дано было понять всё это – хотя бы умозрительно? Валленштайн признавал за Штернбергом заслуженное право на первенство, но позволял себе снисходительно посмеиваться над молодостью, эксцентричностью и причудами начальника.
– Если ты и дальше будешь продолжать в таком духе, Мёльдерс обкончается от удовольствия, сочиняя тебе эпитафию. Есть у него такой конёк. Говорят, он коллекционирует поэтичные надгробные надписи, да и сам пописывает – такие проникновенные, что закачаешься.
Штернберг бледно усмехнулся: